Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты










Ваш комментарий о книге

Эпштейн А. Жан Кальвин и его учение

ОГЛАВЛЕНИЕ

Непогожий зимний день 1527 г . был на исходе. Скупой свет, проникавший через узкие решётчатые окна, ложился длинными полосами на каменные плиты пола, на сырые, потемневшие от времени стены, на коричневые, серые и синие плащи и камзолы студентов, которые шумно спорили под вековыми сводами, видевшими не одно поколение школяров. Студенты, толпившиеся в старинном зале Колеж де Франс в этот день, шумели и спорили более обычного. Гулко раздавались их задорные молодые голоса, слышались весёлые возгласы, сопровождаемые взрывами дружного смеха. В этот день они слушали первую лекцию нового профессора — гуманиста Альциати. Студенты с нетерпением ожидали этого прославленного знатока права, — молва о его учёности и красноречии распространилась широко. Теперь, после первой лекции, они спешили поделиться впечатлениями и оценить нового преподавателя.

В этом лекторе их удивляло многое: удивляла его спокойная уверенность, непринуждённая простота человека, чувствовавшего себя в аудитории словно среди старых друзей.

Степенный и коренастый студент, уроженец Оверни, говорил, обращаясь к товарищам: «Я скажу вам, чтo именно мне кажется самым замечательным: наш новый лектор не прикован к книге, он не придерживается книжного текста, как слепой стены. Он думает, да, да, именно так, он думает вслух и подкрепляет свою мысль ссылками на кодекс Феодосия, на Грациана, на примеры судебной практики».

С этой оценкой согласилось большинство собеседников. Один из них, решительно тряхнув кудрявой головой, с жаром воскликнул: «А мне нравится совсем другое, мне нравится то, что наш новый лектор знает не только римское и каноническое право, но и античных поэтов, стихи которых украшают его лекцию гораздо больше, чем вся юридическая учёность!»

Завязался горячий спор. Пылкие ценители, перебивая друг друга, громко восхищались достоинствами лекции, пытаясь ре- {143} шить, какое из этих достоинств является самым важным и привлекательным.

Оживлённый спор мгновенно смолк, когда студент-овернец, лукаво подмигнув, внушительно и громко произнёс: «Все вы ничего не смыслите! Послушаем-ка лучше, что скажет нам наш «Аккузативус»!...» Все взоры устремились на невысокого студента, который молча стоял, прислонившись к кафедре, и терпеливо вслушивался в речи товарищей. Это был худощавый, слегка сутулый юноша, в длинном тёмно-коричневом камзоле и чёрном бархатном берете. Его лицо поражало своей бледностью. Длинный, с горбинкой нос придавал ему сходство с какой-то угрюмой и хищной птицей. Это сходство усугубляли две глубокие складки у рта, которые порой делали юношеское лицо почти старческим. Глубоко запавшие и покрасневшие глаза говорили о недостатке сна, о долгих ночных часах, проведённых при тусклом свете свечи за книгой. Эти глаза были напряжённо внимательными и сосредоточенно-холодными. Над этими глазами, то изгибаясь дугой, то расправляясь, медленно, но безостановочно двигались тонкие брови, выдавая взволнованную мысль молчаливого юноши...

Последовала долгая пауза. Тот, кого называли «Аккузативусом», криво усмехнулся, сделал шаг вперёд и, вытянув шею, негромко, но внятно произнёс: «Я не отрицаю ораторского искусства Альциати, я не оспариваю его уменья оживлять свою речь блёстками античной поэзии, — но я не считаю его аргументы безупречно построенными и, если вам угодно, я могу доказать вам...» Но доказывать не пришлось! Раздался дружный смех, прозвучало несколько язвительных реплик, которые были прерваны неожиданным предложением весёлого овернца: «Друзья, поспешим лучше в харчевню «Золотого петуха» и там выпьем за профессора и за нашего неугомонного Аккузативуса, так сказать, — и за Голиафа и за Давида».

* *

*

В 1509 г . в маленьком северофранцузском городке Нуайоне, в семье состоятельного чиновника Жерара Ковена родился сын Жан. Старый Ковен подвизался и на судебном и на церковном поприще. Он занимал и место прокурора, и место синдика соборного капитула, и, наконец, место епископского секретаря.

Желая открыть сыну дорогу к богатству и почёту, Жерар Ковен приобрёл для него «пребенду», т. е. должность католического священника. Дело было сделано. Отныне маленького Жана ожидало заблаговременно купленное отцом доходное местечко, которое сулило своему обладателю раз навсегда обеспеченный ежегодный доход.

Владелец «пребенды» мог ничего не смыслить в церковной премудрости, мог не уметь читать по-латыни, мог даже не утруж- {144} дать себя выполнением докучных обязанностей священника, — он мог их возложить на специально для этого нанятое лицо; приобретённая пребенда, подобно неиссякаемому источнику, обещала из года в год приток денег.

Однако Жерар Ковен рассчитывал на большее... Мечтавший о почёте и богатстве чиновник, он не питал никакого влечения к науке, но, будучи человеком практичным, не мог не заметить, что светские вельможи и высокопоставленные церковные сановники проявляли необыкновенный интерес к произведениям античных поэтов и учёных, к памятникам древнего искусства. Они щеголяли знанием стихотворных отрывков, они пытались украсить свою речь цитатами из Цицерона. Ещё большим количеством цитат были уснащены письма, которыми обменивались чванные аристократы, стремившиеся один перед другим блеснуть знаниями, остроумием и изяществом стиля.

Многие вельможи стремились заручиться услугами просвещённых секретарей, которые писали от имени своих покровителей длиннейшие и учёнейшие письма. Скромные обязанности секретаря-советчика открывали ловкому человеку доступ к почётным и доходным должностям, которые могли стать первой ступенью длинной лестницы чинов и рангов.

Епископский секретарь Ковен не мог не заметить и того, что католическая церковь, устрашённая успехами реформации, именно теперь крайне нуждалась в образованных служителях, без содействия которых нельзя было осуществить того контрнаступления против реформации, к которому деятельно готовился папский Рим и его прислужники.

Способности маленького Жана рано обратили на себя внимание учителей, и отец с радостью увидел в этих способностях сына предзнаменование его будущей блестящей карьеры. Жана отправили учиться сначала в Бурж, затем в Орлеан и Париж.

Жан Кальвин (по тогдашнему обычаю французскую фамилию латинизировали, и таким образом, «Ковен» превратилось в «Кальвин», Cauvin — Calvinus) с первых же лет своей ученической жизни резко отличался от своих товарищей. Он обладал изумительным трудолюбием, редкой памятью и необыкновенными способностями. Он избегал шумных игр и развлечений. Молчаливый, замкнутый, он просиживал всё свободное время в библиотеке, неутомимо усваивая не только то, что требовала университетская наука, но и всё то, к чему его влекла жадная, беспокойная любознательность.

Юридическая премудрость наложила свой отпечаток на Кальвина. Он привык к строгим и точным формулам закона, к последовательным и тщательно проверенным юридическим умозаключениям, к холодным, рассудочным выводам. Он научился всесторонне продумывать каждое положение и сразу же строить цепочку логических выводов, которые из этого положения вытекали. Он научился мысленно рассуждать и, проверяя сам себя, {145} подбирать убедительные доказательства. Это было его единственным развлечением, его тайной страстью, своеобразным спортом, в котором этот хилый школяр и упрямый честолюбец умел превзойти всех своих товарищей...

Товарищи... они были у Кальвина, но среди них не было друзей. Их не могло быть, их не мог приобрести юноша, в котором замкнутая отчуждённость граничила с высокомерием.

Но более важной причиной отчуждённости угрюмого книжника была другая особенность Кальвина — его неуживчивый, мелочный, придирчивый характер. Молодой Кальвин неизменно подмечал все провинности своих товарищей, все изъяны их учебной подготовки, все их мелкие грешки. Он обрушивал на них град упрёков и нареканий, нескончаемый поток обвинений, развиваемых по всем правилам прокурорского красноречия. Любой пустяк мог вызвать такой поток гневных обличений.

Студенты-товарищи сначала протестовали, потом привыкли и, как бы по молчаливому соглашению друг с другом, старались не давать Кальвину поводов для раздражения. Весёлые и снисходительные студенты добродушно прозвали Кальвина «Аккузативусом», т. е. винительным падежом.

Это смолоду полученное и впоследствии забытое прозвище оказалось самой короткой и самой меткой характеристикой Кальвина как деятеля и человека.

Время шло. Кальвин продолжал всё так же размеренно и усердно трудиться над книгами. Пришедшая в 1531 г . весть о смерти старого Ковена скорее озадачила, чем огорчила сына. Перед ним лежало письмо нуайонского нотариуса, который сообщал, что имущество и сбережения покойного отца ныне принадлежат Кальвину... Потребовалось минутное раздумье, чтобы прийти к спокойному решению. Предусмотрительность отца устраняла для Кальвина тревогу о будущем. Стоило ли тратить время на посещение отчего дома, на расспросы соседей и земляков о последних днях отца? Кальвин решил, что не стоит.

Поездка в родные места могла бы только помешать выполнению увлекательного замысла. Кальвин желал испытать свои силы в подражании бессмертному Эразму.

В то время одно за другим выходили в свет произведения древних авторов: исторические труды Светония и Тита Ливия, сочинения Цицерона и Птолемея, речи Демосфена, комедии Плавта и Теренция, трагедии Сенеки. Все эти произведения, очищенные рукой Эразма от ошибок и искажений, допущенных невежественными переписчиками, как бы рождались вновь. Они появлялись уже не в рукописном виде. Они печатались в типографии и расходились по всему свету в сотнях и тысячах экземпляров, вызывая восторги гуманистов.

Кальвину хотелось показать, что он, подобно Эразму, отлично разбирается во всех особенностях языка и стиля, во всех тонкостях мысли древнего автора. В результате долгих усилий по- {146} явилась рукопись Кальвина, посвящённая небольшому философскому трактату Сенеки. Оценивая рассуждения римского философа, Кальвин при этом не упускал возможности сделать намёк на события своего времени, которые его интересовали и волновали гораздо больше, чем мысли, высказанные много столетий назад. Увлечение античным автором было для Кальвина лишь данью времени.

Сколько бы ни хвалили Кальвина престарелые учёные, это не удовлетворяло его честолюбия. Репутация знатока классической латыни и ценителя античной философии казалась ему незначительной. Он не желал сиять отражённым светом, отблеском древней славы давно забытого мыслителя. Дерзкое самомнение подсказывало ему, что он способен самостоятельно разрешать важнейшие вопросы, выдвинутые жизнью. Его влекли и волновали тогдашние политические разногласия, религиозные распри и ожесточённые споры его времени. Он ожидал случая, который позволил бы ему осуществить заветные желания. Такой случай вскоре представился.

Ректор Парижского университета Николай Коп готовился к диспуту. Темой диспута являлся вопрос «Об оправдании верою». Кальвин предложил свои услуги ректору, который не только воспользовался этим предложением, но и позволил молодому Кальвину написать для предстоявшего диспута весь текст ректорской речи. Кальвин с лихорадочным нетерпением готовился к первому большому испытанию. И хотя его речь должна была прозвучать в чужих устах, он волновался... Ведь предстояла проверка его мыслей и доказательств. Долгожданный диспут и обрадовал и испугал Кальвина. Речь ректора взволновала сотни слушателей, она пришлась очень многим по душе. Однако то, что нравилось студентам и молодым учёным, совсем не понравилось католической церкви. Ректора ожидали неизбежные неприятности, а Кальвин, не на шутку перетрусивший, поспешил предпринять дальнее путешествие, предоставив ректору выпутываться из всех затруднений.

Покинув Париж, Кальвин отправился на юг Франции. Он переезжал из города в город, посещал библиотеки, знакомился со многими выдающимися людьми.

Кальвин возвратился в Париж только тогда, когда убедился в том, что дело со злополучным диспутом уладилось.

Предстояло серьёзно подумать о будущем, решить вопрос о том, кем быть. Кальвин не желал быть юристом. Он не собирался служить и католической церкви, несмотря на то, что был обладателем пребенды.

Католическая церковь, своим авторитетом освящавшая грубое своеволие вельмож и тупую надменность дворян, католическая церковь с её суевериями, пышным культом и наглым вымогательством, с армией невежественных проповедников, жадных попов и паразитов-монахов стала мишенью для насмешек. Её {147} резко критиковали и умно высмеивали гуманисты, её разоблачали и шельмовали реформаторы.

Купцам, промышленникам, колонизаторам, работорговцам, мастерам наживы — всем им старая церковь была помехой. Все они жаждали иной, совсем иной церкви, приноровленной к их выгоде, приспособленной к их понятиям и образу жизни. Проницательный же питомец Сорбонны смолоду почитал людей удачи и видел в банкирах и воротилах-купцах подлинных хозяев века.

Кальвин не чувствовал ни малейшей склонности к грубому, театральному культу католической церкви, слишком явно напоминавшему откровенное надувательство. Ему не нравилась точно так же роль маленького чиновника дряхлеющей церкви, вынужденного повторять изо дня в день одни и те же, раз навсегда установленные церковные истины и пресмыкаться перед церковными сановниками, чтобы с их помощью медленно переползать с одной ступеньки служебной лестницы на другую.

Нет, всё это совсем не годилось для Кальвина. И у него, как и у многих юношей его эпохи, было своё честолюбие, толкавшее этого молодого горожанина не к дворянским мечтам о славе, а к упорной, цепкой борьбе за своё особое место в жизни.

Ему хотелось принять участие в горячей схватке и сразу же занять такое место в рядах реформаторов, которое позволяло бы использовать свои способности в полной мере, позволяло бы не только с успехом сокрушать старое католическое учение, но и смело выдвигать собственные теории, опровергать, спорить, бороться...

Тем временем король Франции Франциск I начал гонения против всех противников католической церкви. Для Кальвина снова наступила пора сосредоточенной кабинетной работы. Уклоняясь от рискованных публичных выступлений, от опасных речей, он втихомолку трудился над своей новой теорией, соблюдая величайшую осторожность и общаясь лишь с немногими надёжными людьми. Один из таких людей, Пьер Робер, возвратившийся из Германии, убеждал Кальвина перенести свою деятельность за границу, туда, где сторонники реформации были в безопасности. Кальвин решил следовать этому совету.

В 1534 г . по воле Франциска в тюремные застенки было брошено немало протестантов. Немало их скрылось. Но в списках заподозренных не значилось имя осторожного Кальвина. В те дни, когда чины королевской полиции рыскали в поисках протестантов, Кальвин уехал в Нуайон. Но не воспоминания детства привели его в последний раз в родной город.

Прежде чем повести открытую атаку против католической церкви, прежде чем яростно обрушиться на католических попов, Кальвин спешил повыгоднее продать купленную для него отцом должность католического священника. Убеждения — убеждениями, а выгода — выгодой! {148}

Без сожаления расставшись с родной Францией, Кальвин перебрался в Страсбург, а затем в Базель, некогда служивший пристанищем Эразму. Здесь в Базеле он закончил и напечатал книгу, над которой начал трудиться ещё в Париже и которую впоследствии несколько раз дополнял и перерабатывал. Кальвин назвал свою книгу «Наставлением в христианской вере».

Такое название отнюдь не свидетельствовало о скромности автора. Оно говорило, напротив, о том, что молодой ещё создатель книги ставит себя в положение учителя, к слову которого должны прислушиваться миллионы христиан. И он не ошибся: новое учение, дерзко провозглашённое Кальвином, распространилось с необыкновенной быстротой и завоевало множество ревностных приверженцев.

Имя Кальвина приобрело широкую известность, его успех превзошёл его собственные ожидания.

В чём же заключалась тайна успеха нового учения? Ответ на этот вопрос даёт век Кальвина.

Шестнадцатый век был временем ломки и разложения прежних хозяйственных отношений. В безвозвратное прошлое ушли патриархальные распорядки старого средневекового ремесла. Сотни тысяч подмастерьев, утративших всякую надежду стать мастерами, превратились в эксплуатируемых рабочих. Но и старые, опытные ремесленники, гордившиеся своим несравненным, от дедов унаследованным мастерством, понемногу теряли своих покупателей и заказчиков и разорялись в безнадёжной борьбе с победоносной мануфактурой. Они были не в состоянии закупать заморское сырьё и краски и выпускать такие же дешёвые и доступные изделия, которые выделывались в мануфактурах. Им приходилось всё чаще и чаще сидеть сложа руки, пока голод не побуждал их приняться за переработку полученного из чужих рук хозяйского сырья и с этой минуты попасть в тенёта скупщика-предпринимателя. Поле деятельности такого предпринимателя быстро расширялось. Сельские жители и обедневшие горожане работали на него то в качестве шерстобитов или прядильщиков, то в роли ткачей или красильщиков. Разделение труда между всеми этими тружениками улучшало и удешевляло производство, а оборотистый скупщик связывал между собой разобщённых работников. Постепенно стали появляться и крупные по тому времени предприятия, где под одной кровлей работали и валяльщики, и шерстобиты, и ткачи. Ещё больше добротных и дешёвых товаров появилось на рынке. Ещё быстрее стали разоряться цеховые ремесленники.

Из деревни в город в поисках пропитания устремлялись безземельные крестьяне, не находившие применения в поместном хозяйстве. Ещё труднее становилось найти работу, и день ото дня росла армия обездоленных людей, мечтавших о каждодневном заработке. {149}

Хлынувший в начале столетия из Нового Света поток благородных металлов привёл к небывалому обесценению денег, к жестокой дороговизне, гнёт которой окончательно довершал разорение тысяч ремесленников и торговцев.

А от далёких берегов, от сказочно богатых островов Пряностей, из Индии и Гаваи, из Перу и Мексики, возвращались флотилии с драгоценным грузом. Кровавые насилия и беззастенчивый обман туземцев становились источником баснословной наживы. Купцы, капитаны и участники морских компаний пожинали золотую жатву, оплаченную кровавым потом и слезами порабощённых и обманутых жителей заокеанских стран.

Молва о сказочном доходе заморских экспедиций кружила головы сотням людей. стоявших на пороге разорения и едва сводивших концы с концами. Скромные горожане, терявшие уверенность в завтрашнем дне, внезапно преисполнялись надеждой. Они становились пайщиками торговых компаний и рассчитывали урвать свою долю грабительской наживы. И много раз кораблекрушения и бури хоронили в бездонной пучине не только тюки перца и корицы, но и робкие надежды и сбережения отчаявшегося ремесленника.

Чем больше появлялось в денежном обращении серебра и золота, чем больше росли горы соблазнительных товаров и заморских новинок, чем более вызывающей и чванной становилась княжеская роскошь банкиров и крупных купцов, тем резче бросалась в глаза нищета и запустение городских окраин, тем больше росла масса разорённых и ожесточённых людей. Никогда не бывало в прошлом такой пропасти, которая отныне отделяла массы обнищавшего люда от кучки богачей, никогда ушедшее в прошлое средневековье не знало подобных контрастов.

Чего же могли желать банкиры и купцы, судовладельцы и предприниматели? Они хотели добиться полного господства и устранить всякую помеху этому господству.

Они ненавидели католическую церковь, её пышные праздники, её языческую роскошь, её служителей, запускавших руку в купеческий карман. Они ненавидели деспотизм папы и вымогательство его приспешников, они не желали больше подчиняться постылому владычеству католической церкви. {150}

Но больше всего эти люди боялись народной массы, боялись гнева обездоленных, отчаяния нищих, ярости обманутых и обсчитанных тружеников. Их страшили идеи Томаса Мюнцера, не позабытые крестьянами, рудокопами и ткачами, их пугала популярность анабаптистов. Призрак возможного восстания обездоленных тревожил покой скопидомов, богачей, он омрачал их досуг, он не допускал уверенности в прочности достигнутой победы.

Желания и тревоги предпринимателей и биржевых заправил безошибочно угадал и понял Кальвин. Страстно домогаясь власти и влияния, он не стал повторять старых церковных истин, не пытался подражать реформаторам старшего поколения. Вместо этого он решительно перестроил ветхую богословскую премудрость и смело выковал новую теорию, которую можно было поставить на службу новым хозяевам — богачам-хищникам, людям грабительской наживы, создателям первых капиталистических предприятий.

Усердный слуга богачей отваживался оправдать и освятить божьим именем всё то, что происходило у него на глазах. Он разрабатывал мораль нового класса — класса буржуазии, он изготовил в угоду этому классу новую крепкую узду, с помощью которой надеялся держать в повиновении трудящихся.

Томас Мюнцер призывал людей к отважной борьбе за свои права. Он стремился пробудить в угнетённых сознание собственной силы и правоты.

Кальвин стремился к противоположной цели. Желая смирить и обуздать недовольных, желая усыпить их волю к борьбе, он навязал им учение о всемогуществе бога. Если бог всемогущ, говорил Кальвин, то может ли произойти в мире что-либо непредвиденное и заранее непредусмотренное богом?

Кальвин учил, что все люди ещё до «сотворения мира» предопределены богом: одни к спасению, другие к погибели, одни к раю, другие к аду.

Кальвин убеждал верующих, что перед благостью бога их собственные заслуги и добрые дела — ничтожны и не ими они спасаются. Все люди заранее подразделены на две неравные части: немногих «избранных» ожидают радости рая, тогда как многие заранее обречены на адские муки. Но так как никто из живых не знает заранее, куда именно он попадёт после смерти, то все обязаны терпеливо и безропотно трудиться.

Кальвин хотел убедить людей в том, что над ними властно тяготеет непререкаемая, неотвратимая и грозная воля бога, который, по ему «господу богу» одному известным причинам, спасает горсточку своих избранников и низвергает в адскую бездну всех остальных.

В ту пору капиталист гордился не только своей удачей, но и всей той деятельностью купца, предпринимателя, банкира, которая приводила его к коммерческому успеху, накоплению богат- {151} ства и подчинению эксплуатируемых или задолжавших людей. Это горделивое и самодовольное сознание своей заслуги вело богачей того времени к мысли о том, что их усилия угодны богу, соизволением которого они будто бы и преуспевают и выдвигаются. Банкиру, разорявшему своих должников, или купцу-оптовику, пускавшему по миру более слабых конкурентов, подобная уверенность давала ощущение оправданности его поступков.

Всё это нашло отражение в учении Кальвина, который заявлял, что хотя человек и не знает своего загробного предназначения, он всё же может кое о чём догадываться. Удача в его земной деятельности — верный признак того, что он предизбран богом к спасению. Если же, напротив, человек терпит убытки и лишения, это свидетельствует о том, что сам бог от него отступился.

Лютер, папа и Кальвин (справа).

Карикатура.

Таким образом, Кальвин убеждал, будто его современники-богачи сколачивают свои состояния не благодаря плутням, обману и эксплуатации, а при помощи самого господа бога, который оказывался как бы их пособником и другом-покровителем. Эти богачи, современники Кальвина, получали, таким образом, утешительную возможность считать себя «избранниками» бога и в земной и в потусторонней жизни.

Много столетий подряд проповедники твердили людям евангельскую фразу: «Легче верблюду (т. е. толстому канату) пройти в игольное ушко, чем богатому попасть в царство небесное». Эта на все лады повторяемая фраза служила утешением для бедняков, и смысл её был прост: на земле ликуют богачи, зато на небе возрадуются бедняки!

С этим не мог мириться Кальвин. Он «протащил верблюда через игольное ушко», дерзко провозгласив, что успех в земных делах есть свидетельство божьего содействия и предзнаменование грядущего вступления избранника-богача в рай. Тем самым доказывалось, что грязная и кровавая дорога купеческих успехов ведёт прямёхонько в рай.

Капиталисты охотно верили Кальвину, потому что им была выгодна его проповедь, будто богатство одних и нищета других — {152} дело рук божьих. Они старались с помощью Кальвина уверить тех, кто разорялся и принуждён был работать за гроши, что таков уж их «богом определённый жизненный удел», которому они должны покорно следовать.

Если бы обездоленные люди поверили Кальвину, они легче примирились бы со своей тяжёлой, полной лишений жизнью.

Удача и быстрое обогащение отдельных купцов, предпринимателей и банкиров и столь же быстрое разорение сотен и тысяч усердных тружеников могли бы показаться им лишь отражением божьей воли. Итоги жестокой конкуренции, массовое разорение ремесленников, капризы биржевой игры — всё это отныне освящалось и оправдывалось разделением людей на «спасённых богом» и «отверженных», а также учением об «избранности» удачников.

Так, в угоду первым капиталистам и поощряя капиталистов, Кальвин пытался сковать своим учением волю и мысль тысяч обездоленных и обнищавших людей.

Но для того чтобы обнищавший ремесленник взирал на богача без возмущения и злобы, чтобы бедняк уверовал в божественный характер купеческой удачи, Кальвин стремился убедить обездоленного человека, что и для него открыта та самая дорога в рай, по которой шествует богач. Если бедняк будет работать не за страх, а за совесть, как подобает «предизбранному к спасению», он и сам понемногу начнёт преуспевать и станет в конце концов богачом, а если и не станет, если бог его не отметит в земной жизни, то обязательно вознаградит в загробной.

Кальвин, таким образом, не только благоразумно оставлял труженику дешёвую надежду на райское блаженство, но и спешил его уверить в возможности разбогатеть. Он спешил это делать для того, чтобы подобной приманкой, на благо эксплуататору, увеличить усердие и послушание эксплуатируемого.

Капиталисты позднейшего времени охотно воспользовались этой приманкой. В воскресных проповедях и благочестивых книжонках, в газетных объявлениях и бульварных романах они повторяли лживое уверение Кальвина, будто в капиталистическом обществе рабочий может легко разбогатеть.

Американские последователи Кальвина, превзошедшие своего учителя и в уменьи обманывать трудящихся и в ханжеском лицемерии, впоследствии создали особую теорию «равных шансов успеха», весь смысл которой сводился к тому, что рабочий или фермер якобы может добиться таких же успехов и такого же благополучия, как и капиталист.

Чтобы вполне примирить своих современников с их местом в жизни и с их судьбой, Кальвин внушал им, что у всякого человека есть своё «мирское призвание», свой заранее предначертанный богом жизненный удел, обязывающий каждого служить богу на свой лад, в той роли, в какой он оказался. Купец обязан быть {153} купцом, сапожник — сапожником, подмастерье — подмастерьем, рабочий — рабочим.

Каждый должен рассматривать свою профессию и свой удел как долг, предначертанный богом.

* *

*

Рано начинался деловой, хлопотливый день истинного кальвиниста-«пуританина»   1 . Так называли кальвинистов в Англии, где капиталистическое хозяйство развивалось особенно успешно.

Проснувшись на заре, рачительный хозяин обходил свой двор, кладовые, склады, внимательно осматривал замки и запоры и, удостоверившись, что всё в порядке, приступал к своей дневной деятельности. Он отмеривал и отвешивал, убеждал покупателей, распекал приказчиков и подручных, принимал прибывшие к нему товары, едва оставляя время, чтобы наспех поддержать силы доставленным из дому обедом. И когда прекращался суетливый торговый день и наглухо запирались входные двери лавки, неугомонный купец усаживался за высокую конторку, вооружался гусиным пером и старательно подсчитывал дневные доходы и издержки.

По внешнему своему виду пуританин-купец нередко походил на нищего. Рукава длиннополого камзола лоснились на локтях, там и здесь виднелись тщательно наложенные заплаты, видавшие виды стоптанные башмаки чуть не разваливались. Но изо дня в день, из года в год неуклонно рос сколачиваемый им капитал.

Снедаемый всепожирающей жаждой наживы, пуританин-купец был готов к суровому самоограничению. С гневом гнал он прочь мысль об отдыхе и увеселениях, с бешенством набрасывался на жену и детей, когда у него осмеливались просить лишних денег на семейные нужды.

Тираня свою семью, он готов был сам недоедать и недосыпать для того, чтобы каждый выгаданный таким образом грош снова и снова вовлекался в коммерческий оборот.

Дни, заполненные хлопотливой суетой, бессонные часы, проведённые за конторкой, дальние утомительные поездки за сырьем или товаром, хитроумные комбинации, рискованные сделки, ссоры с рабочими, обман покупателей — всё это делалось во имя прибыли, ей рабски служил жрец капиталистического накопления, жрец грубый и подчас фанатичный, но всегда последовательный и настойчивый, никогда не ведавший ни брезгливости, ни сострадания. {154}

И чем более грязной была извилистая дорожка, ведущая к богатству, чем чаще приходилось купцу прибегать к надувательству и жестокости, тем больше, тем настойчивее жаждал он оправдания своих поступков и примирения с богом. Эту услугу и спешил оказать Кальвин новым хозяевам жизни. Отныне всё — и алчность стяжателя, и омерзительная скаредность рыцаря наживы именем вероучителя Кальвина объявлялись «чистой» жизнью, а повседневная деятельность купца провозглашалась его «мирским призванием», чем-то вроде благородного долга, выполняемого по божьему завету. Чтобы нечистое казалось чистым, пуритане умалчивали о коммерческих плутнях, но зато лицемерно выставляли напоказ свою умеренность и благочестие, ставили себе в заслугу воздержание и всячески доказывали, что человек спасается только верой, а не делами.

С лёгкой руки Кальвина они стали называть «нечистым» всё то, что мешало им накоплять и богатеть, всё то, что отвлекало человека от его торговых будней. Жизненное правило пуритан гласило: «Молись и работай!» — и пуритане объявляли войну развлечениям и вольному досугу, театру и танцам, праздникам и художественной литературе, влечению к науке и искусству.

Они носили тёмное изношенное платье самого простого мешковатого покроя, старательно избегая всяких украшений. Кружево и шёлк, яркие ткани и драгоценности были изгнаны из обихода так же беспощадно, как и стихи о любви или весёлая музыка. Один из английских последователей Кальвина, стремясь отучить молодёжь от танцев, убеждал юношей и девушек, что «каждое па танца — это шаг по пути к адской бездне!»

Пуще всего пуритане ненавидели расточительность и в особенности расточительность феодальной знати, привыкшей пускать на ветер свои богатства.

Волчья жадность матёрых хищников причудливо сочеталась у пуритан с личным трудолюбием, пристрастием к неутомимой повседневной деятельности. С величайшей нетерпимостью и осуждением они относились к паразитическому образу жизни феодалов и дворян, к их расточительности, готовности проматывать легко доставшееся богатство.

Впоследствии внуки и даже дети купцов-пуритан легко научились тратить деньги на свои причуды. Но представители первого поколения капиталистов-пуритан отличались от своих легкомысленных потомков.

Энгельс писал о характерном для первых кальвинистов бюргерском аскетизме «... весь секрет которого состоит в буржуазной бережливости »   1 .

От своего отца — судьи и епископского приспешника — унаследовал Кальвин затаённый страх перед народом. Этот страх {155} он пронёс через школьные годы. Не раз, проходя со связкой книг по улицам Латинского квартала, он пугливо сторонился, повстречавшись с задорными и весёлыми парижскими подмастерьями. Он вздрагивал, если до его слуха долетало невзначай брошенное по адресу угрюмого студента меткое словцо, и ускорял шаг, незаметно озираясь, шёпотом бормоча проклятия. Кичливо гордясь своей учёностью, Кальвин не сомневался в своём превосходстве. Но возникший с детских лет страх перед плохо знакомым, но грозным народом не покидал Кальвина и в зрелые годы.

Он безошибочно угадывал в народе скрытую силу и холодел при мысли о том, что вулканическая сила народного негодования, вылившегося в 1525 году в Германии в великую крестьянскую войну, снова может внезапно прорваться наружу. Видя всюду озлобление недовольных, он стремился сковать навсегда уста скромных тружеников молчанием благочестивой робости.

Кальвин учил, что народ отличается врождённым легкомыслием и невоздержанностью, он учил, что там, где каждому предоставлена полная свобода, неминуемо возникают неурядица и анархия. Слово «свобода» казалось Кальвину страшным, и для того чтобы эта опасная для богачей свобода никогда не восторжествовала, Кальвин стремился лишить обыкновенного, рядового человека всякого права на собственное мнение: «Лучше невежество верующего, — восклицал он, — чем дерзость мудрствующего!»

Кальвин полагал, что народу незачем мудрить и рассуждать. Долгом простых, непросвещённых людей, их священной обязанностью он считал работу, повиновение своим хозяевам и строжайшее выполнение заветов суровой пуританской морали, слепое повиновение «пасторам». Слово это, по-латыни означающее «пастух», необычайно точно рисовало роль кальвинистского проповедника, назойливо опекающего доверенное ему «стадо». Недаром говорил Кальвин, что «презирающий пастора — во власти дьявола!»

Пасторы (кальвинистские проповедники) властно контролировали всё поведение верующих, они надзирали за своей паствой и в церкви и вне её, они следили за каждым шагом ремесленника и рабочего, они посещали его на дому, подстерегая малейшее проявление недовольства или ослушания. О поведении, о труде, о жизни, о семье, быте, настроениях, помыслах, чувствах каждого человека должна была знать всемогущая «консистория» — церковный совет, в котором заседали вместе с пасторами особые старейшины, именитые и богатые «пресвитеры» (от греческого слова «старейшие»).

Эта консистория, прибегавшая к шпионажу, порабощавшая скромных тружеников своими предписаниями и деспотизмом мелочной опеки, была настоящим детищем Кальвина, она являлась той уздой, с помощью которой Кальвин намеревался держать страшившую его народную массу в вечном страхе и повиновении {156}

Были у Кальвина и свои политические взгляды. Если о боге, о рае и аде Кальвин говорил языком ясным и точным, говорил так, словно сам побывал и на небесах и в преисподней, если так же чётко излагал он правила пуританской морали, то совсем иначе высказывался он по вопросам политики. Суждения Кальвина о политике напоминали не прямую уверенную поступь, а хитроумный, запутанный, двойной и тройной след, который оставлен осторожным и лукавым зверем, обманывающим охотника.

Кальвин понимал, как важно убедить миллионы простых людей в божественном происхождении и великом значении государства, того самого государства, которое держало бесправный люд в оковах неволи и повиновения. И Кальвин уверял, что государство столь же необходимо человеку, как пища и напиток, как солнце и воздух.

Долгое время Кальвин надеялся, что король Франции предпочтёт кальвинистскую веру прежней католической, но позднее, когда эта надежда рухнула, Кальвин изменил своё отношение к монархии. Единоличную власть государя Кальвин стал считать тираническим господством одного человека над множеством людей и, таким образом, осуждал монархию. Но ещё отрицательнее он относился к демократическому строю, о котором он помышлял с нескрываемым страхом. Он доказывал, что невежественная толпа не способна разумно управлять государством и что поэтому гораздо лучше доверить управление государством немногочисленной группе избранных и просвещённых людей. В этих словах Кальвина проявлялось то предпочтение, которое он отдавал республике — республике богачей.

Боясь народа, желая увековечить его бесправие, Кальвин не желал толкать его к столкновению с королями, к открытому сопротивлению и восстанию. Восстание, поучал он, есть дело греховное и дьявольское, и чтобы убедить народ в недопустимости восстания, он говорил: «Хотя монарх и является тираном, — он поставлен волей божьей, в наказанье людям, и поэтому люди должны терпеть монарха, как ниспосланное богом наказание».

Кальвин, и в этом его заслуга, предвидел неизбежно предстоявшее историческое столкновение буржуазии с феодально-абсолютистской монархией. Стремясь заранее оправдать участников грядущей буржуазной революции, он учил, что низвержение монархии будет законным и возможным лишь в том случае, если просветлённые и умудрённые самим богом Генеральные штаты, изгнав тирана, возьмут власть в свои руки.

Осуждая революционное движение обездоленной массы и благословляя заранее политический переворот, осуществляемый избранными представителями купцов и предпринимателей, Кальвин проявил себя очень прозорливым защитником интересов буржуазии, провозвестником её будущей победы. Нет ничего удивительного в том, что впоследствии участники двух буржуазных революций — нидерландской и английской — превратили каль- {157} винизм в своё политическое знамя. «Если, — указывал Энгельс, — лютеранство в Германии было удобным орудием в руках германских мелких князей, то кальвинизм создал республику в Голландии и сильные республиканские партии в Англии...»   1 .

Роль, которую со временем стала играть христианская религия, Энгельс оценивал в следующих словах: «Оно [христианство. — Ред. ] все более и более становилось исключительным достоянием господствующих классов, пользующихся им как средством управления, как уздой для низших классов... Вдобавок, на деле оказывалось совершенно безразличным — верят или не верят сами эти господа в свои религии»   2 .

Дело Кальвина, дело, которое он мастерски выполнил, в том и заключалось, что прежняя узда, сплетённая из обветшавших религиозных представлений, была им заменена новой уздой, с помощью которой купцы, капиталисты-хозяева нового века могли удерживать в повиновении верующих. Сплетая для обуздания и подчинения масс прочную узду из новых религиозных представлений, Кальвин беспощадно отметал прочь прежние верования, непригодные для разрешения поставленной им задачи. В этом он проявил подлинную смелость.

Кальвинизм является идеологией, говорил Энгельс, «...самой смелой части тогдашней буржуазии»   3 .

Большую часть своей жизни Кальвин провёл в Женеве, крупном швейцарском городе, прославленном своей обширной торговлей, своим развитым и разнообразным промышленным производством. Знаменитые женевские суконщики, меховщики, башмачники сбывали свои изделия далеко за пределами родины и держали в зависимости и подчинении растущую армию наёмных тружеников. Именно в этом городе учение Кальвина нашло благодатную почву. Оно встретило горячую поддержку со стороны женевских богачей, которые ещё до прибытия Кальвина пытались связать бедняков правилами суровой нравственной дисциплины. Пуританизм пришёлся по душе состоятельным гражданам Женевы. День ото дня росло влияние Кальвина. К его указаниям прислушивался городской магистрат, а Кальвин при случае был непрочь тряхнуть своей юридической выучкой и отредактировать административные и полицейские предписания городских властей.

Город постепенно менял свой внешний облик, а с ним и весь уклад своей жизни. Неведомо куда исчезло прежнее великолепие церквей. Скульптурные и живописные изображения были изгнаны из храмов. В чисто вымытом помещении, просторном и пустом, царила холодная казарменная скука. На сосновых, рядами расставленных скамьях долгими часами сидели верующие и внимали нескончаемой проповеди пастора, составлявшей длин- {158} ную цепь поучений, назидательных примеров и суровых предостережений. Невозвратно ушли в прошлое весёлые праздники, масленичные карнавалы, народные игры и танцы.

Куда ни кинешь взгляд, всюду господствовало два цвета: коричневый и чёрный. Издали нельзя было отличить женщин от мужчин. Длиннополые и тёмные камзолы и плащи уподобляли женевских граждан монахам какого-то нового, неизвестного братства. Редко можно было услышать шутку и смех. Попадавшиеся на улицах пешеходы куда-то деловито спешили. Никто не смел подумать о театре, о балах и развлечениях. Их не было в деловой пуританской Женеве. Время от времени жилища женевцев подвергались обыскам. Обнаружение нарядного шёлкового платья, мотка лент или обрывка кружева, книжки со стихами о любви — всё это уличало провинившегося в забвении сурового завета «Молись и работай!», всё это навлекало на незадачливого женевца гнев непреклонной консистории. Этот гнев грозил штрафом, тюремным заключением, наконец, изгнанием из города.

В девять часов вечера смолкали все звуки. Тщательно запирались все двери, завешивались окна, и дома женевских граждан погружались в мрак и тишину. Никто не имел права выйти на улицу после запретного девятого часа, не имея при себе особого пропуска, выданного властями. Пуританская Женева должна была рано засыпать, чтобы на следующий день пораньше начать свою деловую будничную жизнь.

Великий острослов XVIII в. Вольтер говорил впоследствии, что Кальвин «открыл двери монастырей не для того, чтобы выгнать оттуда монахов, а для того, чтобы вогнать туда весь мир».

Меткое замечание Вольтера вполне применимо к Женеве, походившей во времена Кальвина на какой-то особый монастырь, в котором властвовала деспотичная и желчная воля Кальвина. Недаром враги Кальвина прозвали его «женевским папой». Это прозвище имело свои основания. Так же как и в Рим, в пуританскую Женеву отовсюду стекались почитатели и ученики Кальвина. Так же как и римский папа, Кальвин признавал только свои мнения и не признавал чужих, подчас проявляя исступлённую нетерпимость, достойную католического инквизитора.

Современником Кальвина был выдающийся испанский учёный, смелый мыслитель Сервет. Сервет был по профессии врачом. Он сделал немало для развития современной ему медицины и был близок к установлению законов кровообращения в человеческом организме. Подобно многим своим современникам-гуманистам, Сервет имел самые разнообразные научные и общественные интересы. Его перу принадлежали книги не только по медицине, но и по философии и богословию. Учение Кальвина в лице Сервета встретило убеждённого противника. Сервет выпустил в свет полемическую работу, опровергавшую основные положения кальвинизма. При этом он не поместил своего имени {159} на заглавном листе книги, но Кальвин понял, кто является его противником, и немедленно послал донос на Сервета, требуя его изгнания из Парижа.

Вольнолюбивый мыслитель, однажды уже изгнанный из Испании, был вынужден бежать из Франции Друзья предложили ему переселиться в Италию, где его ожидало место врача.

Ехать из Франции в Италию можно было морем. Но Сервет избрал другую дорогу. Он решил по пути в Италию обязательно посетить Женеву, познакомиться с этой твердыней кальвинизма и хоть раз послушать своего противника Кальвина.

Когда-то, беседуя со своими женевскими почитателями, Кальвин, опустив глаза и слегка побледнев, сказал: «Если этот человек когда-либо появится в Женеве, он отсюда живым не уйдёт!» При этом Кальвин коснулся указательным пальцем листа раскрытой книги, на котором был изображён портрет её автора — Сервета. Это было одно из прежних произведений смелого испанского вольнодумца. Язык и стиль книги позволили Кальвину безошибочно распознать в её авторе своего анонимного противника.

Сервет явился в главную церковь Женевы переодетым в купеческое платье. Здесь его никто не знал, и он рассчитывал на полную безопасность. Желание услышать живую речь прославленного «женевского папы» было столь велико, что Сервет не мог ему противиться.

Церковь заполнилась народом, и Кальвин, поднявшись на дубовую кафедру, слегка надтреснутым, высоким голосом начал свою проповедь. Так же, как обычно, понурив голову, сидели на скамьях хмурые пуритане, когда Кальвин говорил им о добродетели и воздержании, так же, как обычно, ровным потоком текла назидательная и строгая речь проповедника... Но что-то мешало Кальвину. Он почувствовал на себе неотступный, пристальный взгляд. Подняв глаза, он на мгновение встретился с глазами незнакомого и в то же время странно знакомого человека... Последовала мгновенная, едва заметная пауза. Обычная {160} пауза, которая повторяется всякий раз, когда лектор, переходя к изложению новой мысли, переводит дыхание и ищет подходящего слова. И снова речь проповедника возобновилась, обстоятельная и неторопливая...

А когда кончилось молитвенное собрание, церковь оказалась оцепленной городской стражей. Задержан был и подозрительный иностранец.

Женевский магистрат судил Сервета. Отцы города намеревались выслать его из Женевы и таким образом поскорее избавиться от опасного человека. Но Кальвин был непреклонен. Он добивался смертной казни Сервета. Кальвину доказывали, что католическая церковь навлекла на себя всеобщее осуждение инквизиционными кострами и лютой расправой с инакомыслящими. Ему грозили теми же последствиями, если он запятнает кальвинистскую Женеву смертной казнью испанского вольнодумца. Но тщетными были все убеждения и уговоры.

Чтобы сломить противодействие осторожных отцов города, Кальвин заявил им, что Сервет явился в Женеву, чтобы возмутить её граждан против священной частной собственности и проповедовать им страшную идею имущественного равенства, идею, намёками на которую будто бы полны его опасные и ядовитые книги.

Усердный советник и наставник буржуазии, её слуга и теоретик Кальвин превосходно знал, что страх за свою собственность способен превратить самых осторожных судей в кровожадных насильников.

27 октября 1553 г . в благочестивой пуританской Женеве по воле Кальвина был сожжён вольнодумец Сервет.

Расчётливый и честолюбивый, деспотичный и жестокий «женевский папа», всю жизнь старательно угождавший богачам и смертельно ненавидевший народ, плоть от плоти своего класса — класса буржуазии, Кальвин был подлинным сыном своего века, — теоретиком и учителем деятелей первоначального накопления, — алчных и беспощадных, скаредных и хищных, кровожадных и ханжески благочестивых. {161}

1 Это название в Англии кальвинистам дали за то, что они требовали «очищения» культа от дорого стоившей католической обрядности (по-латыни «чистый» — «пурус»).

1 К. Маркс и Ф. Энгель с, Соч., т. VIII, стр. 144.

1 К. Маркс и Ф. Энгель с, Соч., т. XVI, ч. II, стр. 297.

2 Там ж е, т. XIV, стр. 676.

3 Там ж е, т. XVI, ч. II, стр. 297.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история

Поиск по сайту
 









 





Наверх

Russian America Top. Рейтинг ресурсов Русской Америки. sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.