Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Троцкий Л. Портреты революционеров

ОГЛАВЛЕНИЕ

Бухарин

Бухарин о перманентной революции

В начале 1918 года в брошюре, посвященной Октябрьской революции, Бухарин писал:

«Падение империалистского режима было подготовлено всей предыдущей историей революции. Но это падение и победа пролетариата, поддержанного деревенской беднотой, победа, раскрывшая сразу необъятные горизонты во всем мире, не есть еще начало органической эпохи… Перед российским пролетариатом становится так резко, как никогда, проблема международной революции. Вся совокупность отношений, сложившихся в Европе, ведет к этому неизбежному концу. Так, перманентная революция в России переходит в европейскую революцию пролетариата». (Бухарин. «От крушения царизма до падения буржуазии», с. 78.– Курсив наш.)

Брошюра заканчивалась словами:

«В пороховой погреб старой окровавленной Европы брошен факел русской социалистической революции. Она не умерла. Она живет. Она ширится. И она сольется неизбежно с великим победоносным восстанием мирового пролетариата». (С. 144).

Как далек был Бухарин тогда от теории социализма в отдельной стране!
Всем известно, что Бухарин был главным и, в сущности, единственным теоретиком всей кампании против троцкизма, резюмировавшейся в борьбе против теории перманентной революции. Но раньше, когда лава революционного переворота еще не успела остыть, Бухарин, как видим, не нашел для характеристики революции иного определения, кроме того, против которого он через несколько лет должен был беспощадно бороться.
Брошюра Бухарина вышла в издательстве Центрального Комитета партии – «Прибой». Не только никто не объявлял эту брошюру еретической, наоборот, все видели в ней официальное и бесспорное выражение взглядов Центрального Комитета партии. В таком виде брошюра переиздавалась много раз в течение ближайших лет и вместе с другой брошюрой, посвященной февральской революции, под общим названием «От крушения царизма до падения буржуазии», была переведена на немецкий, французский, английский и др. языки.
В 1923 году брошюра была – по-видимому, в последний раз – издана харьковским партийным издательством «Пролетарий», которое в предисловии выражало свою уверенность в том, что книжка «представит огромный интерес» не только для новых членов партии, молодежи и пр., но и для «старой большевистской гвардии подпольного периода нашей партии».
Что Бухарин в своих воззрениях не очень стоек, достаточно известно. Но дело идет не о Бухарине. Если поверить легенде, созданной впервые осенью 1924 года, что между ленинским пониманием революции и теорией перманентной революции Троцкого была непроходимая пропасть и что старое поколение партии воспиталось на понимании непримиримости этих двух теорий, то каким образом Бухарин мог в начале 1918 года совершенно безнаказанно проповедовать эту теорию, называя ее по имени: теорией перманентной революции? Почему никто, решительно никто во всей партии не выступил против Бухарина? Как и почему выпускало эту брошюру издательство Центрального Комитета? Как и почему молчал Ленин? Как и почему Коминтерн издавал брошюру Бухарина в защиту перманентной революции на многочисленных иностранных языках? Как и почему брошюра Бухарина продержалась на положении партийного учебника почти до смерти Ленина? Как и почему в Харькове, в будущем центре сталинского изуверства , брошюра Бухарина переиздавалась еще в 1923 году и пламенно рекомендовалась как партийной молодежи, так и старой большевистской гвардии?
Брошюра Бухарина отличается от дальнейших его писаний и от всей вообще новейшей сталинской историографии в характеристике не только революции, но и ее деятелей. Вот, например, что говорится на с. 131 харьковского издания:

«Фокусом политической жизни становится… не жалкий Совет Республики, а грядущий съезд российской революции. В центре этой мобилизационной работы стоял Петербургский Совет, который демонстративно выбрал своим председателем Троцкого, самого блестящего трибуна пролетарского восстания…»

Дальше, на с. 138:

«25 октября Троцкий, блестящий и мужественный трибун восстания, неутомимый и пламенный проповедник революции, от имени Военно-революционного комитета объявил в Петербургском Совете под громовые аплодисменты собравшихся о том, что „Временное правительство больше не существует“. И, как живое доказательство факта, на трибуне появляется встречаемый бурной овацией Ленин, освобожденный из подполья новой революцией».

В 1923–1924 годах развернулось наводнение так называемой дискуссии против троцкизма. Оно разрушило многое из того, что возведено было Октябрьской революцией, затопило газеты, библиотеки, читальни и под илом и мусором своим похоронило бесчисленное количество документов, относящихся к величайшей эпохе в развитии партии и революции. Теперь эти документы приходится извлекать по частям, чтобы восстановить то, что было.

Кляузы Бухарина и отношение Ленина

 

Я не буду отвлекаться здесь на другие более мелкие россказни, особенно со стороны т. Бухарина. Ленин уже указывал, что кляуза составляет в минуты затруднения главное бухаринское орудие . А сейчас у него не минута затруднений, а долгие месяцы и годы. Разворачиваясь в обратном направлении – слева направо, – Бухарин все время находится в состоянии тревоги, которая есть результат нечистой теоретической совести. Кляуза играет тут у Бухарина такую же роль, какую у иных алкоголь. Таков источник сплетен задним числом насчет моего намерения в 20-м или в 21-м году выйти из партии. Если бы у меня такое намерение было, если бы оно могло быть у меня, то я бы, вероятно, поделился им с товарищами другого склада, другого закала, чем Бухарин, т. е. с людьми, сделанными не из мягкого воска, из которого каждый может лепить все, что ему заблагорассудится. Только в связи с новой кляузой Бухарина я узнал, что Бухарин одно время в своей роли исторического шептуна пытался даже Владимира Ильича испугать моим «намерением» выйти из партии. Обо всем этом я узнаю только теперь. Кляузничество Бухарина бросает ретроспективный свет на кое-какие старые эпизоды. Во всяком случае, это кляузничество не изменило отношения Ленина ко мне. Это сказалось особенно ярко в последний период его жизни.
Так он не задумался написать мне предложение выступить против политики ЦК, когда ЦК, по инициативе т. Сокольникова, вынес неправильное постановление о монополии внешней торговли.
Владимир Ильич обратился ко мне со своими письмами и записками по национальному вопросу, когда счел необходимым поднять против общей и национальной политики т. Сталина решительную борьбу на XII съезде партии.
В своем последнем разговоре со мною – я об этом рассказал ЦКК – Владимир Ильич прямо предлагал «блок» (его подлинное выражение) против бюрократизма и против Оргбюро ЦК. Наконец, наиболее законченным выражением его отношения ко мне, как и к другим товарищам, является его завещание, где взвешено и обдумано каждое слово. Теперь делаются презренные попытки внушить мысль, что Ленин писал свое завещание с уже затемненным разумом, как в сеньорен-конвенте XII съезда Сталин решился сказать вслух, что национальные письма Ленина написаны больным Лениным под влиянием «бабья». К счастью, Ленин оставил достаточные доказательства состояния своей мысли в тот период, когда он писал завещание. Ведь в тот же примерно период написана его статья о Рабкрине «Лучше меньше, да лучше», о национальной политике, о кооперации и пр. На совещании тогдашнего Политбюро с консилиумом врачей я, по поручению Политбюро, поставил консилиуму вопрос о возможном влиянии болезни на умственное творчество Ленина и в полном согласии со всеми остальными товарищами сказал врачам, что последние полученные нами работы Ленина – прежде всего его «Лучше меньше, да лучше» – дают картину исключительного могущества и исключительной высоты его творческой мысли. Завещание было написано примерно в тот же период.
Есть у меня еще один документ, характеризующий отношение Ленина ко мне, – я его оглашу:

29 января 1924 г.
Дорогой Лев Давыдович! Я пишу, чтобы рассказать Вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая Вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где Вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам.
И еще вот что хочу сказать: то отношение, которое сложилось у В. И. к Вам тогда, когда Вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти.
Я желаю Вам, Лев Давыдович, сил и здоровья и крепко обнимаю.
Н. Крупская

Если прибавить к этому документ от июля 1919 года, тот чистый бланк , внизу которого Ленин заранее подписался под моими будущими ответственными решениями в труднейшей обстановке гражданской войны, то я могу совершенно спокойно подвести итог отношения Ленина ко мне. Были годы борьбы. Были и трения при совместной работе. Но ни старая борьба, ни неизбежные трения, ни кляузы шептунов не омрачили отношения Ленина ко мне. Он выразил это отношение – с плюсами и с минусами – в своем завещании. Этого не сотрет уже никакая сила.
[Осень 1927 года]

Бухарин

 

Чтобы проверить, не преувеличили ли мы опасности и не переоценили ли сползания, возьмем все тот же свежий вопрос о хлебозаготовках. В нем как нельзя лучше пересекаются все вопросы внутренней политики.
9 декабря 1926 года, обосновывая впервые наш социал-демократический уклон, Бухарин говорил на VII пленуме ИККИ:

«Что было сильнейшим аргументом нашей оппозиции против ЦК партии (я имею в виду осень 1925 года)? Тогда они говорили: противоречия растут неимоверно, а ЦК партии не в состоянии этого понять. Они говорили: кулаки, в руках которых сосредоточены чуть ли не все излишки хлеба, организовали против нас „хлебную стачку“. Вот почему так плохо поступает хлеб. Все это слыхали… Затем те же товарищи выступали впоследствии и говорили: кулак еще усилился, опасность возросла еще более. Товарищи, если бы и первое и второе утверждения были бы правильны, у нас в этом году была бы еще более сильная „кулацкая стачка“ против пролетариата. В действительности же… цифра заготовок уже увеличилась на 25% против прошлогодней цифры, что есть несомненный успех в экономической области. А по словам оппозиции, все должно было бы быть наоборот. Оппозиция клевещет, что мы помогаем росту кулачества, что мы все время идем на уступки, что мы помогаем кулачеству организовать хлебную стачку, а действительные результаты свидетельствуют об обратном». (Стен. отчет, т. 2, с. 118.)

Вот именно: об обратном. Пальцем в небо. Наш злополучный теоретик по всем без исключения вопросам свидетельствует «об обратном». И это не его вина, то есть не только его вина: политика сползания вообще не терпит теоретического обобщения. А так как Бухарин не может без этого зелья жить, то ему и приходится возглашать на всех похоронах: носить вам и не переносить.
[Весна 1928 года]

Из незаконченного заявления

 

Товарищ Бухарин меня уличил в том, что я привел две строки из Марсельезы, назвав ее по оплошности Интернационалом. Что верно, то верно. В силу привилегии моно-польности т. Бухарин имеет возможность пользоваться чужими невыправленными стенограммами, полемизировать даже по поводу обмолвок . Т. Бухарин обратился даже к психоанализу. Все несчастие т. Бухарина в том, что он при помощи ухищрений, софистики и схоластики ищет то, чего нет, изо всех сил пытаясь не видеть того, что есть. Но факты сильнее нас с Бухариным. Т. Бухарин вынужден будет повернуться к ним лицом. В своей ленинградской речи, недавно напечатанной, т. Бухарин писал о том, что к нам подкатываются настроения, которые он назвал черносотенными.

«Если в нашей среде сомнительное „право гражданства“ получает то, что в начале революции мы называли бы черносотенством, то по этому надо ударить покрепче».

Нельзя ли применить психоанализ, а еще лучше марксистский анализ, для выяснения причин этого явления?
9 февраля 1927 года

Буря в стакане воды

 

В письме к Энгельсу в 1859 году Маркс писал, что пролетарская революция на Европейском континенте без революции в Великобритании была бы бурей в стакане воды. Конечно, Европейский континент довольно большой стакан, и выражение Маркса звучит как преувеличение. На эту тему было написано в наши дни немало глубокомысленных диссертаций. Но так как Маркс не рисковал, что Энгельс обвинит его в скептицизме или маловерии, то он не побоялся употребить это образно преувеличенное выражение для выражения той мысли, что социалистическое общество можно построить, только обобществив производительные силы наиболее высоко развитой страны. В этом именно смысле приведена была цитата из Марксова письма на VII, расширенном исполкоме Коминтерна. Цитата немедленно же подверглась жестокому обстрелу не менее полудюжины ораторов. Разъясняли, что цитата устарела, что сейчас смешно уподоблять континентальную революцию буре в стакане воды и прочее, и тому подобное. Теперь вообще все легче объявляют «устарелыми» те или другие взгляды Энгельса, Маркса или Ленина, не отделяя при этом метода от конкретных злободневных выводов. Конечно, значение Англии сейчас не то, какое было в середине прошлого столетия. Мы не дожидались поучений Бухарина, чтоб понять это. Но ведь приуроченная к тогдашнему положению Англии мысль Маркса сама по себе шире! Она состоит в том, что независимо от того, в каком порядке будет разворачиваться революция, нельзя построить действительно социалистическое общество в отсталых странах, прежде чем передовые не совершат пролетарского переворота. Удельный вес разных капиталистических стран изменился, но основная мысль Маркса, выраженная в письме к Энгельсу, сохранила всю свою силу.
Бешеный бег русской революции, непрерывная смена величайших исторических картин, полная трагизма борьба тернационал, в то же время поставила судьбу каждой от предательски объявляемого вне закона под торжествующий гогот совокупной canaille bourgeoise  – все это говорит об одном: окончательная победа русской революции немыслима без победы революции международной.
Ни одна из прежних революций не находилась в такой связи с событиями в других странах. Мировая война, которая разбила экономические связи и довела государственные антагонизмы до максимума, которая привела к краху II Интернационала, в то же время поставила судьбу каждой отдельной страны в наитеснейшую зависимость от судьбы других стран.
Победа социализма – единственный выход для истерзанного и окровавленного мира. Но прочная победа российского социалистического пролетариата невозможна без пролетарской революции в Европе.
Не так давно мы это понимали. Понимал это и Бухарин. В «Коммунистическом Интернационале» за 1919 год Бухарин следующим образом рассуждал о перспективах и возможностях социалистического строительства:

«Маркс писал когда-то о Франции 48–50 годов: Задача социалистического переворота „не разрешается во Франции, она здесь только ставится на очередь. Она не может быть разрешена внутри национальных границ… Разрешение этой великой задачи станет возможным лишь тогда, когда мировая война поставит пролетариат во главе народа, господствующего над всемирным рынком, во главе Англии“».

«Mutatis mutandis, – говорит Бухарин, – это верно и для сегодняшнего дня».
«Mutatis mutandis» значит по-латыни: измени то, что надо изменить в рассуждении Маркса, и оно сохранит всю свою силу для сегодняшнего дня. Бухарин сам очень много издевался над запоздалыми будто бы цитатами из Маркса. Может, у него отпадет охота издеваться, когда он прочитает эту цитату из него самого.
Конечно, марксистское мышление состоит в анализе фактов, а не в нанизывании цитат. Но против реакционных новшеств старые цитаты весьма полезны. Это понимал Бухарин в 1919 году, когда цитировал Маркса, давая его мысли правильное истолкование. Почему же, собственно, эта мысль устарела для 1927 года, что, собственно, изменилось с того времени?
Бухарину, однако, доводилось высказываться в Марксовой, то есть в интернациональном духе о строительстве социализма и после 1919 года. Мы уже цитировали программу комсомола, написанную при руководящем участии Бухарина и утвержденную затем Политбюро при участии Ленина. Вот что говорится в параграфе 4 программы комсомола:

«В СССР государственная власть уже находится в руках рабочего класса. В течение трехлетней героической борьбы против мирового капитала он отстоял и укрепил свою советскую власть. Россия, хотя и обладает огромными естественными богатствами, все же является отсталой в промышленном отношении страной, в которой преобладает мелкобуржуазное население. Она может прийти к социализму лишь через мировую пролетарскую революцию, в эпоху развития которой мы вступили».

Этих слов не перетолкуешь. Правда, т. Шацкин пытался заверить Коминтерн, что это его, Шацкина, грех и что Бухарин не имеет к этому никакого отношения. Откуда же, однако, сам Шацкин набрался в 1921 году таких еретических мыслей и как это он решился изложить их, не спросившись старших, и как это старшие ему позволили, и кто этому поверит, что в нашей партии программа комсомола формулировалась Шацкиным как последней инстанцией? И как же эта еретическая программа невозбранно руководила воспитанием комсомола, и как же это никто не замечал контрабанды т. Шацкина? И как же он сам на себя не донес в ЦКК как на троцкиста, прежде чем параграф 3 не был оглашен с трибуны Коминтерна? Вот к каким не комсомольским, а ребяческим уловкам приходится прибегать, чтобы подправить и подчистить свой собственный вчерашний день. В программе комсомола нашло лишь свое выражение то, что Маркс писал в 1859 году, что Ленин говорил и писал сотни раз, особенно за время с 1917 до 1923 года, то, что Бухарин писал в цитированной нами выше статье 1919 года, то, что Сталин писал в 1925 году. В эпоху, когда господствовали устные предания, можно было еще с известным успехом поправлять вчерашний день. Но в наше время – развития письменности и ротационных машин – это дело безнадежное.
27 марта 1927 года

О Бухарине, о «Правде», об их борьбе с оппозицией

(Почему мы пишем речи?)

 

Бухаринская борьба с оппозицией ужасно напоминает стрельбу перепуганного насмерть солдата: глаза зажмурит, винтовку ворочает над головой, патроны расстреливает в бешеном количестве, а процент попадания близок к нулю. Такая бешеная трескотня сперва оглушает и может даже испугать необстрелянного человека, не знающего, что cтpe-ляет, зажмурив глаза, до смерти перепуганный Бухарин.
Несмотря на то что стрельба не попадает в цель, ее нельзя, однако, назвать безвредной. Она разлагает идейные ткани партии. Этой полемической трескотне не верят ни те, против кого она направлена, ни те, кто ее направляет. Вретские-брехецкие  до крайности понизили цену теоретического аргумента. Так называемая идейная борьба «Правды» воспринимается всеми лишь как неизбежное зло, как необходимое литературное дополнение аппаратной механики. Равнение идет не на Бухарина, а на Янсона.
[Осень 1927 года]

Из черновиков незаконченной Троцким биографии Сталина

 

В характере Бухарина было нечто детское, и это делало его, по выражению Ленина, любимцем партии. Он нередко и весьма задорно полемизировал против Ленина, который отвечал строго, но благожелательно. Острота полемики никогда не нарушала их дружеских отношений. Мягкий, как воск, по выражению того же Ленина, Бухарин был влюблен в Ленина и привязан к нему, как ребенок к матери.
Вспоминается следующий эпизод. Когда Англия круто переменила свою политику по отношению к Советам, перейдя от интервенции к предложению заключения торгового договора, и мы на заседании Политбюро получили об этом по телефону сообщение из комиссариата иностранных дел, все, помню, были охвачены одной мыслью: это серьезный поворот; буржуазия начинает понимать, что при помощи налетов на наше побережье свалить советскую власть не удастся. В Политбюро создалось приподнятое настроение, которое выражалось, однако, крайне сдержанно отдельными полушутливыми замечаниями и больше всего, пожалуй, паузой в работе. Неожиданно раздался голос Бухарина: «Вот так штука! События на голову станут». Он посмотрел на меня. «Становитесь, пожалуйста», – ответил я шутя. Бухарин побежал с места, подбежал к кожаному дивану, уперся руками и поднял вверх ноги. Простояв так минуту-две, он с торжеством вернулся в нормальное положение. Мы посмеялись, и Ленин возобновил заседание Политбюро. Таков был Бухарин и в теории, и в политике. Он при всех своих исключительных способностях нередко становился ногами вверх. Его областью была теория и публицистика. В этих областях на него, однако, нельзя было полагаться до конца. В области организаторской его никто вообще не принимал в расчет, и он сам не имел в этой сфере никаких претензий.
Несколько позже Бухарин говорил про Сталина: «Он с ума сошел. Он думает, что он все может, что он один все удержит, что все другие только мешают».
[1939?]

Три письма Троцкого Бухарину

 

I К вопросу о «самокритике» Совершенно лично

Николай Иванович!
Я Вам благодарен за записку, так как она дает возможность – после большого перерыва – обменяться мнениями по самым острым вопросам партийной жизни. А так как волей судеб и партсъезда мы работаем с Вами в одном и том же Политбюро, то добросовестная попытка такого товарищеского объяснения, во всяком случае, не может принести вреда.
Каменев попрекнул Вас на заседании тем, что раньше Вы были против мер чрезвычайного аппаратного нажима в отношении «оппозиции» (очевидно, он намекал на 23-24-е годы), а теперь поддерживаете самые крутые меры в отношении Ленинграда. Я сказал, в сущности, про себя: «Вошел во вкус». Придравшись к этому замечанию, Вы пишете: «Вы думаете, что я „вошел во вкус“, а меня от этого „вкуса“ трясет с ног до головы». Я вовсе не хотел сказать своим случайно вырвавшимся замечанием, что Вы находите удовольствие в крайних мерах аппаратной репрессии. Мысль моя была скорее та, что Вы сжились с этими мерами, привыкли к ним и не склонны замечать, какое впечатление и влияние они производят за пределами руководящих элементов аппарата.
Вы обвиняете меня в Вашей записочке в том, что я «из-за формальных соображений демократии» не хочу видеть действительного положения вещей. В чем же Вы сами видите действительное положение вещей? Вы пишете: «1) ленинградский „аппарат“ насандален до мозга костей; верхушка спаяна всем, вплоть до быта, сидит 8 лет бессменно; 2) унтер-офицерский состав подобран великолепно; разубедить всех их (верхушку) нельзя – это утопия; 3) спекуляция, главная, идет на то, что отнимут экономические привилегии рабочих (кредиты, фабрики и заводы и так далее), бессовестная демагогия». Отсюда Вы делаете тот вывод, что «нужно разубеждать снизу, уничтожая сопротивление сверху».
Совсем не для того, чтобы с Вами полемизировать или припоминать прошлое, – ни к чему, – а для того, чтобы подойти к существу вопроса, я должен все же сказать, что Вы даете наиболее резкую, яркую и острую формулировку противопоставления партаппарата партийной массе. Ваше построение таково: плотно спаянная или крепко «насандаленная», как Вы выражаетесь, верхушка; великолепно подобранный сверху унтер-офицерский состав – и обманываемая и развращаемая демагогией этого аппарата партийная, а за ней и беспартийная рабочая масса. Разумеется, в ча-стной записочке можно выразиться крепче, чем в статье. Но даже и с этой поправкой получается картина прямо-таки убийственная. Всякий вдумчивый партиец должен спросить себя: а если бы не вышло конфликта между Зиновьевым и большинством ЦК, тогда ленинградская руководящая верхушка продолжала бы и девятый и десятый год поддерживать тот режим, который она создавала в течение восьми лет? «Действительное положение вещей» совсем не в том, в чем Вы его видите, а в том, что недопустимость ленинградского режима вскрылась только потому, что возник конфликт в московских верхах, а вовсе не потому, что ленинградские низы заявили протест, выразили недовольство и прочее. Неужели же Вам это не бросается в глаза? Если Ленинградом, то есть наиболее культурным пролетарским центром, правит «насандаленная» верхушка, «спаянная бытом» и подбирающая унтер-офицерский состав, то как же так партийная организация этого не замечает? Неужели же не находится в ленинградской организации живых, добросовестных, энергичных партийцев, чтобы поднять голос протеста и завоевать на свою сторону большинство организации, – даже если бы протест их не нашел отклика в ЦК? Ведь дело идет не о Чите и не о Херсоне (хотя и там, конечно, можно бы было и должно ждать, что большевистская партийная организация не потерпит в течение годов безобразий в своей верхушке). Дело идет о Ленинграде, где сосредоточен несомненно наиболее пролетарски квалифицированный авангард нашей партии. Неужели же Вы не видите, что именно в этом, а не в чем другом, состоит «действительное положение вещей»? И вот, когда вдумаешься, как следует быть, в это положение вещей, то говоришь себе: Ленинград вовсе не какой-либо особый мир; в Ленинграде только более ярко и уродливо нашли себе выражение те отрицательные черты, какие свойственны партии в целом. Неужели это не ясно?
Вам кажется, будто я «из-за формальных соображений демократии» не вижу ленинградской реальности. Ошибаетесь. Я никогда не объявлял демократию «священной», – как один из моих прежних друзей…
Может быть, Вы припомните, что года два тому назад я на частном совещании Политбюро у меня на квартире сказал, что ленинградская партийная масса замордована больше, чем где бы то ни было. Выражение это (признаюсь, очень крепкое) я употребил в тесном кругу, как Вы употребляете в Вашей личной записочке слова: «бессовестная демагогия». [Это, правда, не помешало тому, что слова насчет замордованной ленинградским партаппаратом партийной массы гуляли по собраниям и печати. Но это уж статья особая и – надеюсь – не прецедент…] Значит, я видел действительное положение вещей? Но, в отличие от некоторых товарищей, видел его и полтора, и два, и три года тому назад. Я тогда же, на этом же заседании, сказал, что в Ленинграде все обстоит великолепно (на 100%) – за пять минут до того, как становится очень плохо. Это возможно только при архиаппаратном режиме. Как же Вы говорите, что я не видел истинного положения вещей? Правда, я не считал, что Ленинград отделен от всей остальной страны какой-то непроницаемой переборкой. Теория о «больном Ленинграде» и «здоровой стране», бывшая в большом почете при Керенском, не моя теория. Я говорил и сейчас говорю, что в ленинградском партийном режиме черты аппаратного бюрократизма, свойственные всей партии, доведены до наиболее крайнего выражения. Должен, однако, прибавить, что за эти два с половиной года (с осени 1923 года) аппаратно-бюрократические тенденции чрезвычайно усилились не только в Ленинграде, но и во всей партии в целом.
Подумайте на минуту над таким фактом: Москва и Ленинград, два главных пролетарских центра, выносят единовременно и притом единогласно (подумайте: единогласно!) на своих губпартконференциях две резолюции, направленные друг против друга. И подумайте еще над тем, что наша официальная партийная мысль, представленная печатью, совершенно не останавливается на этом поистине потрясающем факте. Как это могло произойти? Какие под этим скрываются социальные тенденции? Мыслимое ли дело, чтобы в партии Ленина, при таком исключительно крупном столкновении тенденций, не сделана была попытка определить их социальную, то есть классовую природу? Я говорю не о «настроениях» Сокольникова, или Каменева, или Зиновьева, а о том факте, что два основных пролетарских центра, без которых нет Советского Союза, оказались «единогласно» противопоставлены друг другу. Как? Почему? Каким образом? Каковы те особые (?) социальные (?!) условия Ленинграда и Москвы, которые позволили такое радикальное и «единогласное» противопоставление? Никто их не ищет, никто себя об этом не спрашивает. Чем же это объясняется? Да просто тем, что все молчаливо говорят себе: стопроцентное противопоставление Ленинграда и Москвы есть дело аппарата. – Вот в этом-то, Николай Иванович, и состоит «истинное положение вещей». И я его считаю в высшей степени тревожным. Поймите, поймите это!!
Вы намекаете на связь ленинградской верхушки «через быт» и думаете, что я, в своем «формализме», этого не вижу. А между тем, всего несколько дней тому назад один товарищ случайно напомнил мне разговор, который у нас был с ним более двух лет тому назад. Я развивал тогда примерно такой ход мыслей: при чрезвычайно аппаратном характере ленинградского режима, при аппаратном высокомерии правящей верхушки неизбежно развитие особой системы «круговой поруки» на верхах организации, что должно, в свою очередь, столь же неизбежно вести к весьма отрицательным последствиям в отношении малоустойчивых элементов партаппарата и госаппарата. Так, например, я считал крайне опасной особого рода «страховку» военных, хозяйственных и иных работников через партаппарат. Своей «верностью» секретарю губкома они приобретали право нарушать общегосударственные распоряжения или декреты в области своей работы. В области «быта» они жили уверенностью, что никакие их «недочеты» по этой части не будут поставлены им в счет, – если они пребудут верны секретарю губкома. Более того, они не сомневались, что всякий, кто попытается выдвинуть против них какие-либо возражения морального или делового характера, окажется зачисленным в оппозицию со всеми вытекающими отсюда последствиями. Таким образом, Вы круто ошибаетесь, когда думаете, что я «из-за формальных соображений демократии» не замечаю реальности и, в частности, реальности «бытовой». Только я не дожидался конфликта Зиновьева с большинством ЦК, чтобы увидеть эту непривлекательную реальность и опасные тенденции ее дальнейшего развития.
Но и по линии «бытовой» Ленинград не стоит особняком. В истекшем году мы имели, с одной стороны, читинскую историю, с другой – херсонскую. Разумеется, мы с Вами прекрасно понимаем, что читинские и херсонские мерзости именно крайностями своими представляют исключения. Но это исключения симптоматические. Могло ли бы твориться в Чите то, что там творилось, если бы там не было у верхушки особой замкнутой взаимной страховки на основе независимости от низов? Читали ли Вы расследование комиссии Шлихтера  в Херсонщине? Документ в высшей степени поучительный – не только для характеристики ряда работников Херсонщины, но и для характеристики известных сторон партийного режима в целом. На вопрос о том, каким образом все местные коммунисты, знавшие о преступлениях ответственных работников, молчали в течение, кажется, двух-трех лет, Шлихтер получил в ответ: «А попробуй сказать, – лишишься места, вылетишь в деревню и прочее, и прочее». Я цитирую, разумеется, по памяти, но смысл именно такой. И Шлихтер по этому поводу восклицает: «Как! До сих пор только оппозиционеры говорили нам, что их за те или другие мнения будто бы (?!) снимают с мест, выбрасывают в деревню и прочее, и прочее. А теперь мы слышим от членов партии, что они не протестуют против преступных действий руководящих товарищей из страха быть смещенными, выброшенными в деревню, исключенными из партии и прочее». Цитирую опять-таки по памяти. Должен по совести сказать, что патетическое восклицание Шлихтера (не на митинге, а в докладе Центральному Комитету!) поразило меня не меньше, чем те факты, которые он обследовал в Херсонщине. Само собою разумеется, что система аппаратного террора не может остановиться только на так называемых идейных уклонах, реальных или вымышленных, а неизбежно должна распространиться на всю вообще жизнь и деятельность организации. Если рядовые коммунисты боятся высказать то или другое мнение, расходящееся или грозящее разойтись с мнением секретаря бюро, губкома, райкома, укома и прочее, то эти же рядовые коммунисты будут еще более бояться поднимать свой голос против недопустимых и даже преступных действий руководящих работников. Одно тесно вытекает из другого. Тем более что подмоченный в моральном отношении работник, отстаивая свой пост, или свою власть, или свое влияние, неизбежно подводит всякое указание на свою «подмоченность» под тог или другой очередной уклон. В такого рода явлениях бюрократизм находит свое наиболее вопиющее выражение. Но когда Шлихтер – не на митинге, не в дискуссии, а в секретном докладе своему ЦК – возмущается тем, что, с одной стороны, оппозиционеры утверждают, будто бы (будто бы!) их снимают с постов и в виде наказания отправляют в деревню, а с другой стороны, рядовые коммунисты ссылаются на режим механической расправы в оправдание своего молчания перед лицом совершаемых преступлений; когда Шлихтер приводит эти ссылки и объяснения и высокоофициозно возмущается по поводу них, даже не пытаясь задуматься о причинах, то есть о «действительном положении вещей», то он, официальный расследователь, дает, пожалуй, наиболее вопиющее выражение бюрократической слепоты.
Вы осуждаете сегодня ленинградский режим, преувеличивая при этом его аппаратность, то есть изображая дело так, будто между верхушкой и массами нет ровно никакой идейной связи. Здесь Вы впадаете в ошибку, прямо противоположную той, в какую впадали, когда политически и организационно шли за Ленинградом, – а это было совсем недавно. Исходя из этой ошибки, Вы хотите вышибить клин клином, чтобы в борьбе против ленинградских «аппаратчиков»… еще туже подвинтить все гайки аппарата. Ведь в резолюции 5 декабря 23 года  мы вместе с Вами писали, что бюрократические тенденции в партийном аппарате неизбежно порождают, в качестве реакции, фракционные группировки. А с того времени мы имели достаточно случаев убедиться, что аппаратная борьба с фракционными группировками усугубляет бюрократические тенденции в аппарате. Чисто аппаратная, ни перед какими организационными и идейными средствами не останавливающаяся борьба против прежних «оппозиций» привела к тому, что все решения партийными организациями принимаются не иначе, как единогласно. Вы сами неоднократно в «Правде» прославляли это единогласие, выдавая его, вслед за Зиновьевым, за идейное единодушие. Но вот оказалось, что Ленинград «единогласно» противопоставил себя Москве, и Вы объявляете это результатом преступной демагогии насандаленного ленинградского аппарата. Нет, дело глубже. Вы имеете перед собою законченную диалектику аппаратного начала: единогласие вдруг превращается в свою противоположность. Теперь Вы открываете совершенно такую же, по старым типографским стереотипам, борьбу против новой оппозиции. Идейный круг руководящей партийной верхушки сжимается еще больше. Идейный авторитет неизбежно понижается. Отсюда вытекает потребность в усугублении аппаратного режима. Эта потребность втянула и Вас. Год или два тому назад Вы, по словам Каменева, «возражали». А сейчас Вы берете на себя инициативу, хотя Вас, по собственным Вашим словам, и трясет при этом с ног до головы. Позволяю себе сказать, что Вы лично являетесь в данном случае достаточно чутким и точным прибором для измерения степени бюрократизации партийного режима в течение последних двух-трех лет.
Я знаю, что некоторые товарищи, возможно, и Вы в том числе, проводили до недавнего времени такого рода план: давать рабочим ячейкам возможность критиковать заводские, цеховые и районные дела, обрушиваясь в то же время со всей решительностью на всякую «оппозицию», идущую из верхних рядов партии. Таким путем предполагалось сохранить аппаратный режим в целом, найдя для него более широкую базу. Но этот опыт совершенно не удался. Методы и приемы аппаратного режима неизбежно идут сверху вниз. Если всякая критика ЦК и даже критика внутри ЦК приравнивается при всех условиях к фракционной борьбе за власть, со всеми вытекающими отсюда последствиями, то ЛК неизбежно будет проводить такую же политику по отношению к тем, кто критикует его в области его полномочий. Под ЛК имеются районы и уезды. Дальше пойдут кусты и коллективы. Объем организации не меняет основных тенденций. Критиковать красного директора, если он пользуется поддержкой секретаря ячейки, для членов заводского коллектива то же самое, что для члена ЦК, секретаря губкома или делегата на съезде критиковать ЦК. Каждая критика, если она касается жизненных вопросов, непременно кого-нибудь затрагивает, и критикующий непременно подводится под «уклон», под «склоку» или попросту под личное опорочивание. Вот почему во всех резолюциях о партийной и профсоюзной демократии приходится снова и снова начинать со слов: «Но несмотря на все резолюции, постановления и преподававшиеся указания, на местах и прочее, и прочее». На самом же деле, на местах делается лишь то, что делается наверху. Аппаратным подавлением аппаратного ленинградского режима Вы придете лишь к созданию в Ленинграде режима еще худшего.
В этом нельзя сомневаться ни на одну минуту. Ведь не случайно в Ленинграде зажим был крепче, чем в других местах. В деревенских губерниях, с рассеянными и малокультурными ячейками, роль секретарского аппарата будет, уже в силу объективных условий, чрезвычайно велика. И с этим приходится считаться, как с неизбежным – и в нечрезмерных все же пределах – прогрессивным фактом. Иное дело в Ленинграде, с его высоким культурно-политическим уровнем рабочих. Здесь аппаратный режим может поддерживать себя только путем усугубленного подвинчивания – с одной стороны, и демагогией – с другой. Громя аппаратом аппарат, прежде чем партийные массы Ленинграда, да и вся партия что бы то ни было поняли, Вы вынуждены эту работу дополнять контрдемагогией, которая чрезвычайно похожа на демагогию.
Я взял только тот вопрос, который Вы поставили в Вашей записке. Но сквозь вопрос о партийном режиме просвечивают большие социальные вопросы. Подробно останавливаться на них в этом и без того чересчур длинном письме я не могу, да и времени совсем нет. Но хочу надеяться, что Вы меня поймете с немногих слов.
Когда в 1923 году возникла оппозиция в Москве (без содействия местного аппарата, наоборот, при его противодействии), то центральный и местный аппарат ударили Москву по черепу под лозунгом: «Никшни! Ты не признаешь крестьянства». Сейчас Вы таким же аппаратным путем бьете по черепу ленинградскую организацию и кричите: «Молчи! Ты не признаешь середняка». Таким образом Вы в двух основных центрах пролетарской диктатуры терроризируете сознание лучших пролетарских элементов, отучая их выражать вслух не только свои мысли, правильные или неправильные, но и свою тревогу по общим вопросам революции и социализма. А в деревне элементы демократии несомненно усиливаются и укрепляются. Разве Вы не видите всех вырастающих отсюда опасностей?
Еще раз: я затронул только одну сторону гигантского вопроса о дальнейших судьбах нашей партии и революции. Я лично благодарен Вам за то, что Ваша записочка дала мне повод высказать Вам эти мысли. Для чего? С какой целью? А я, видите ли, думаю, что возможен – и необходим и обязателен – переход от нынешнего партийного режима к более здоровому – без потрясений, без новых дискуссий, без борьбы за власть, без «троек», «четверок» и «девяток» – путем нормальной и полнокровной работы всех парторганизаций, начиная с самого верху, с Политбюро. Вот для чего, Николай Иванович, я написал это длинное письмо. Я вполне готов к продолжению нашего объяснения, которое – я хотел бы надеяться – не затруднит, а хоть отчасти облегчит путь к действительно коллективной работе в Политбюро и в ЦК, без чего не будет коллективной работы и во всех нижестоящих партийных организациях. Само собою разумеется, что это письмо ни в каком случае и ни в малейшей степени не есть официальный партийный документ, а частное, личное мое письмо к Вам и ответ на Вашу записку. Написано оно на машинке только потому, что продиктовано товарищу-стенографу, безусловная партийность и выдержка которого стоят вне всякого сомнения.
Привет! Ваш
Л. Троцкий
9 января 1926 года

II

 

Лично
Николай Иванович!
Пишу это письмо от руки (хотя и отвык), так как совестно диктовать стенографистке то, о чем хочу написать.
Вы, конечно, знаете, что по линии Угланова против меня ведется в Москве полузакулисная борьба со всяческими выходками и намеками, которые я не хочу тут должным образом характеризовать.
Путем всяких махинаций – сплошь да рядом недостойных, роняющих организацию – мне не дают выступать на рабочих собраниях. В то же время по рабочим ячейкам систематически пускается слух о том, что я читаю «для буржуазии», а перед рабочими выступать не хочу.
Теперь слушайте, что вырастает на этой почве, – и опять-таки совсем не случайно. Дальше цитирую дословно письмо рабочего-партийца.

«У нас в ячейке ставится вопрос о том, почему Вы устраиваете платные доклады. Цены билетов на эти доклады очень высоки, рабочие не могут пойти на это. Следовательно, туда ходит только одна буржуазия. Секретарь нашей ячейки объясняет нам в беседах, что за эти доклады вы берете в свою пользу плату, проценты. Он нам говорит, что за каждую свою статью и подпись Вы также берете плату, что у Вас семья большая и, дескать, не хватает на жизнь. Неужели члену Политбюро нужно продавать свою подпись?»

и прочее, и прочее.
Вы спросите: не вздор ли? Нет, к горю нашему, не вздор. Я проверил. Сперва хотели написать такое письмо в ЦКК (или ЦК.) несколько членов ячейки, но потом отказались со словами: «Выгонят с завода, а мы семейные…» Таким образом, у рабочего-партийца создался страх, что если он попытается проверить гнуснейшую клевету про члена Политбюро, то его, члена партии, за обращение в партийном порядке могут прогнать с завода. И знаете: если б он спросил меня, я не мог бы сказать по совести, что этого не будет.
Тот же секретарь той же ячейки говорил – и опять совсем не случайно, – «в Политбюро бузят жиды». И опять – никто не решился об этом никуда сказать – по той же самой открыто формулируемой причине: выгонят с завода.
Еще штришок. Автор письма, которое я выше цитировал, – рабочий-еврей. Он тоже не решился написать о «жидах, агитирующих против ленинизма». Мотив такой: «Если другие, неевреи, молчат, то мне неловко…» И этот рабочий, написавший мне запрос, – правда ли, что я продаю буржуазии свои речи и свою подпись? – теперь тоже ждет с часу на час, что его выгонят с завода. Это факт. А другой факт – тот, что и я не уверен, что этого не случится. Не сейчас, так через месяц; предлогов хватит. И все в ячейке знают, что «так было, так будет» – и втягивают голову в плечи.
Другими словами: члены Коммунистической партии боятся донести партийным органам о черносотенной агитации, считая, что их, а не черносотенца выгонят.
Вы скажете: преувеличение! И я хотел бы думать, что так. Так вот я Вам предлагаю: давайте поедем вместе в ячейку и проверим. Думаю, что нас с Вами – двух членов Политбюро – связывает все же кое-что, вполне достаточное для того, чтобы попытаться спокойно и добросовестно проверить: верно ли, возможно ли, что в нашей партии, в Москве, в рабочей ячейке, безнаказанно ведется гнусная клеветническая, с одной стороны, антисемитская – с другой, пропаганда , а честные рабочие боятся справиться, или проверить, или попытаться опровергнуть глупости, – чтоб не выгнали с семьями на улицу.
Конечно, Вы можете отослать меня к «инстанциям». Но это значило бы только: замкнуть порочный круг.
Я хочу надеяться, что Вы этого не сделаете, и именно этой надеждой продиктовано настоящее мое письмо.
Ваш
Л. Троцкий
4 марта 1926 года

III

Николай Иванович, хотя из вчерашнего заседания Политбюро мне стало совершенно ясно, что в Политбюро окончательно определилась линия на дальнейший зажим, со всеми вытекающими отсюда последствиями для партии, но я не хочу отказаться еще от одной попытки объяснения, тем более что Вы сами мне предложили переговорить о создавшемся положении. Сегодня я целый день – до 7 часов вечера – буду ждать Вашего звонка. После 7 часов у меня Главконцесском.
Л. Троцкий

19 марта 1926 года

 В середине 20?х годов в Харькове (в то время столице Советской Украины) особенно яростно проходили гонения на тамошних многочисленных сторонников Троцкого. Судя по воспоминаниям Льва Копелева, в Харькове уже в 1927 году началась волна арестов. Оппозиционеров (сторонников Троцкого и Зиновьева), как правило, высылали из города. Кроме того, харьковское партийное издательство публиковало многочисленные сборники статей против оппозиции и распространяло их по всему Советскому Союзу.

 Нам не удалось найти такую цитату у Ленина.

 Троцкий передал это письмо, написанное на официальном бланке красными чернилами, в Истпарт – Комиссию по собиранию и изучению материалов по истории Октябрьской революции и истории Коммунистической партии – в 1926 году. Документ этот он предварительно скопировал, заверил и неоднократно зачитывал на Пленуме ЦК и заседаниях ЦКК ВКП (б).
Председатель Совета Народных Комиссаров Москва, Кремль
…июля 1919 г.
Товарищи!
Зная строгий характер распоряжений тов. Троцкого, я настолько убежден, в абсолютной степени убежден, в правильности, целесообразности и необходимости для пользы дела даваемого тов. Троцким распоряжения, что поддерживаю это распоряжение всецело.
В. Ульянов (Ленин)

 Видимо, не закончено. (Написано рукою Троцкого.) – Прим. ред. – сост.

 В процессе борьбы с оппозицией Сталин и Бухарин старались затруднить возможность Троцкого, Зиновьева и Каменева, а также других лидеров оппозиции вести полемику. Им просто перестали давать стенограммы различных заседаний, сами же вожди «генеральной линии» получали даже неправленные стенограммы, которые и старались соответственно использовать.

 Буржуазная сволочь (франц.).

 Вретские?брехетские?произвольно составленное выражение из фамилий двух любимых учеников Бухарина – Стецкого и Марецкого. Во время полемики сторонников «генеральной линии» с оппозиционерами во второй половине 20?х годов последние, в частности Троцкий и Каменев, не раз называли всю школу Бухарина «стецкие?марецкие».

 Янсон – вернее, Ян Янсонс (Браун) (1872–1937) – участник рабочего движения в Прибалтике, впоследствии его историограф. Наряду с работой в различных наркоматах вел дисциплинарные дела оппозиционеров. Видимо поэтому?то Троцкому Янсонс представлялся типичным сталинским бюрократом. Погиб в годы произвола. Реабилитирован.

 Шлихтер Александр Григорьевич (1868–1940) – один из самых известных большевиков?подпольщиков. После Октябрьской революции нарком земледелия. С 1921 года на дипломатической работе. В 1926–1937 годах кандидат в члены Политбюро КП(б)У.

 В постановлении Пленума ЦК, одним из авторов которого являлся Троцкий, указывалось в самом решительном тоне о необходимости демократизации внутрипартийной жизни. Эта резолюция во многом вынужденная уступка Троцкому и авторам известного «письма 46-ти». Резолюция от 5 декабря 1923 года так и не была претворена в жизнь. В дальнейшем даже ссылки на нее были запрещены.

 Текст письма представляет собой машинописную копию. Вероятно, Троцкий написал письмо от руки, а затем сделал с него Машинописную копию. Может быть, и наоборот – Троцкий сначала составил машинописный текст, а затем уже переписал письмо от руки и послал Бухарину. – Прим. ред. – сост.

 Наличие данной ситуации признал и Бухарин, но он относил вспышку антисемитизма в Советском Союзе в середине 20?х годов исключительно к «язвам» старого режима.

 Смещенный со всех своих военных постов, Троцкий возглавлял в это время Главный концессионный комитет, а также являлся начальником электротехнического управления и председателем Научно?технического управления промышленности. Кроме того, он иногда присутствовал на совещаниях руководителей ВСНХ.

Луначарский

За последние десятилетия политические события развели нас в разные лагери, так что за судьбой Луначарского я мог следить только по газетам. Но были годы, когда нас связывали тесные политические связи и когда личные отношения, не отличаясь интимностью, носили очень дружественный характер.
Луначарский был на четыре-пять лет моложе Ленина и почти на столько же старше меня. Незначительная сама по себе разница в возрасте означала, однако, принадлежность к двум революционным поколениям. Войдя в политическую жизнь гимназистом в Киеве, Луначарский стоял еще под влиянием последних раскатов террористической борьбы народовольцев против царизма. Для моих более тесных современников борьба народовольцев была уже только преданием.
Со школьной скамьи Луначарский поражал разносторонней талантливостью. Он писал, разумеется, стихи, легко схватывал философские идеи, прекрасно читал на студенческих вечеринках, был незаурядным оратором, и на его писательской палитре не было недостатка в красках. Двадцатилетним юношей он способен был читать доклады о Ницше, сражаться по поводу категорического императива, защищать теорию ценности Маркса и сопоставлять Софокла с Шекспиром. Его исключительная даровитость органически сочеталась в нем с расточительным дилетантизмом дворянской интеллигенции, который наивысшее свое публицистическое выражение нашел некогда в лице Александра Герцена.
С революцией и социализмом Луначарский был связан в течение сорока лет, т. е. всей своей сознательной жизни. Он прошел через тюрьмы, ссылку, эмиграцию, оставаясь неизменно марксистом. За эти долгие годы тысячи и тысячи его прежних соратников из того же круга дворянской и буржуазной интеллигенции перекочевали в лагерь украинского национализма, буржуазного либерализма или монархической реакции. Идеи революции не были для Луначарского увлечением молодости: они вошли к нему в нервы и кровеносные сосуды. Это первое, что надо сказать над его свежей могилой.
Было бы, однако, неправильным представлять себе Луначарского человеком упорной воли и сурового закала, борцом, не оглядывающимся по сторонам. Нет. Его стойкость была очень – многим из нас казалось, слишком – эластична. Дилетантизм сидел не только в его интеллекте, но и в его характере. Как оратор и писатель он легко отклонялся в сторону. Художественный образ нередко отвлекал его далеко прочь от развития основной мысли. Но и как политик он легко оглядывался направо и налево. Луначарский был слишком восприимчив ко всем и всяким философским и политическим новинкам, чтобы не увлекаться и не играть ими.
Несомненно, что дилетантская щедрость натуры ослабила в нем голос внутренней критики. Его речи чаще всего бывали импровизациями и, как всегда в таких случаях, не были свободны ни от длиннот, ни от банальностей. Он писал или диктовал с чрезвычайной свободой и почти не выправлял своих рукописей. Ему не хватало духовной концентрации и внутренней цензуры, чтоб создать более устойчивые и бесспорные ценности. Таланта и знаний у него для этого было вполне достаточно.
Но как ни отклонялся Луначарский в сторону, он возвращался каждый раз к своей основной мысли не только в отдельных статьях и речах, но и во всей своей политической деятельности. Его разнообразные, иногда неожиданные качания имели ограниченную амплитуду: они никогда не выходили за черту революции и социализма.
Уже в 1904 году, через год примерно после раскола русской социал-демократии на большевиков и меньшевиков, Луначарский, прибыв в эмиграцию прямо из ссылки, примкнул к большевикам. Ленин, только что перед тем порвавший со своими учителями (Плеханов, Аксельрод, Засулич) и со своими ближайшими единомышленниками (Мартов, Потресов), стоял в те дни очень одиноко. Ему дозарезу нужен был сотрудник для экстенсивной работы, на которую Ленин не любил и не умел расходовать себя. Луначарский явился для него истинным подарком судьбы. Едва сойдя со ступенек вагона, он ворвался в шумную жизнь русской эмиграции в Швейцарии, во Франции, во всей Европе: читал доклады, выступал оппонентом, полемизировал в печати, вел кружки, шутил, острил, пел фальшивым голосом, пленял старых и молодых разносторонней образованностью и милой сговорчивостью в личных отношениях.
Мягкая покладистость была немаловажной чертой в нравственном облике этого человека. Он был чужд как мелкого тщеславия, так и более глубокой заботы: отстоять от врагов и друзей то, что он сам признал как истину. Всю свою жизнь Луначарский поддавался влиянию людей, нередко менее знающих и талантливых, чем он, но более крепкого склада. К большевизму он пришел через своего старшего друга Богданова. Молодой ученый – естественник, врач, философ, экономист-Богданов (по действительной фамилии Малиновский) заранее заверил Ленина , что его младший товарищ Луначарский по прибытии за границу непременно последует его примеру и примкнет к большевикам. Предсказание подтвердилось полностью. Но тот же Богданов после разгрома революции 1905 года перетянул Луначарского от большевиков к маленькой ультранепримиримой группе, которая сочетала сектантское «непризнание» победоносной контрреволюции с абстрактной проповедью «пролетарской культуры», изготовляемой лабораторным путем.
В черные годы реакции (1908–1912), когда широкие круги интеллигенции повально впадали в мистику, Луначарский вместе с Горьким, с которым его связывала тесная дружба, отдал дань мистическим исканиям. Не порывая с марксизмом, он стал изображать социалистический идеал как новую форму религии и всерьез занялся поисками нового ритуала. Саркастический Плеханов наименовал его «блаженным Анатолием». Кличка прилипла надолго! Ленин не менее беспощадно бичевал бывшего и будущего соратника. Хоть и смягчаясь постепенно, вражда длилась до 1917 года, когда Луначарский, не без сопротивления и не без крепкого давления извне, на этот раз с моей стороны, снова примкнул к большевикам. Наступил период неутомимой агитаторской работы, который стал периодом политической кульминации Луначарского. Недостатка в импрессионистских скачках не было и теперь. Так, он чуть-чуть не порвал с партией  в самый критический момент, в ноябре 1917 года, когда из Москвы пришел слух, будто большевистская артиллерия разрушила церковь Василия Блаженного. Такого вандализма знаток и ценитель искусства не хотел простить! К счастью, Луначарский, как мы знаем, был отходчив и сговорчив, да к тому же и церковь Василия Блаженного нисколько не пострадала в дни московского переворота.
В качестве народного комиссара по просвещению Луначарский был незаменим в сношениях со старыми университетскими и вообще педагогическими кругами, которые убежденно ждали от «невежественных узурпаторов» полной ликвидации наук и искусств. Луначарский с увлечением и без труда показал этому замкнутому миру, что большевики не только уважают культуру, но и не чужды знакомства с ней. Не одному жрецу кафедры пришлось в те дни, широко разинув рот, глядеть на этого вандала, который читал на полдюжине новых языков и на двух древних и мимоходом, неожиданно обнаруживал столь разностороннюю эрудицию, что ее без труда хватило бы на добрый десяток профессоров. В повороте дипломированной и патентованной интеллигенции в сторону советской власти Луначарскому принадлежит немалая заслуга. Но как непосредственный организатор учебного дела он оказался безнадежно слаб. После первых злополучных попыток, в которых дилетантская фантазия переплеталась с административной беспомощностью, Луначарский и сам перестал претендовать на практическое руководство . Центральный комитет снабжал его помощниками, которые под прикрытием личного авторитета народного комиссара твердо держали вожжи в руках.
Тем больше у Луначарского оставалось возможности отдавать свои досуги искусству. Министр революции был не только ценителем и знатоком театра, но и плодовитым драматургом. Его пьесы раскрывают все разнообразие его познаний и интересов, поразительную легкость проникновения в историю и культуру разных стран и эпох, наконец, незаурядную способность к сочетанию выдумки и заимствования. Но и не более того. Печати подлинного художественного гения на них нет.
В 1923 году Луначарский выпустил томик «Силуэты», посвященный характеристике вождей революции. Книжка появилась на свет крайне несвоевременно: достаточно сказать, что имя Сталина в ней даже не называлось. Уже в следующем году «Силуэты» были изъяты из оборота, и сам Луначарский чувствовал себя полуопальным. Но и тут его не покинула его счастливая черта: покладистость. Он очень скоро примирился с переворотом в руководящем личном составе, во всяком случае, полностью подчинился новым хозяевам положения . И тем не менее он до конца оставался в их рядах инородной фигурой. Луначарский слишком хорошо знал прошлое революции и партии, сохранил слишком разносторонние интересы, был, наконец, слишком образован, чтобы не составлять неуместного пятна в бюрократических рядах. Снятый с поста народного комиссара, на котором он, впрочем, успел до конца выполнить свою историческую миссию, Луначарский оставался почти не у дел вплоть до назначения его послом в Испанию. Но нового поста он занять уже не успел: смерть застигла его в Ментоне. Не только друг, но и честный противник не откажет в уважении его тени.
1 января 1934 года

Приложения

 

Из речи Луначарского в Большом Театре 21 января 1926 г.

Допустите на минуту, что у нас явился бы какой-нибудь человек, который бы приобрел популярность, который бы имел вес в стране, который бы захотел сорвать нашу гегемонию, он мог бы идти двумя путями. Первый путь – он мог бы стать во главе новых капиталистических элементов, он мог бы постараться опереться на нэпмана, на верхушки наших спецов, на растущее кулачество и на всякие разрозненные симпатии обывателя, на все недовольные элементы, которые бы хотели, чтобы Россия сделалась капиталистической. Они все могли бы вокруг него собраться. Трудно допустить, чтобы мы такому человеку дали просуществовать до завтрашнего дня. Если бы мы увидели, что такой человек растет, мы бы его ногтем. Поэтому выражал опасение Владимир Ильич, что такой человек может появиться в нашей Коммунистической партии. Конечно, он не может прийти и прямо бухнуть, что я хочу стать во главе капиталистических элементов, но он, может быть не совсем ясно сознавая, куда он идет, может все-таки вести такую линию, чтобы приобрести их симпатии, чтобы гнуть в их сторону. И постепенно, может быть, если в рядах нашей партии нашлись бы склоняющиеся к мелкобуржуазным элементам, он начнет собирать свою паству. Не думайте, пожалуйста, что я здесь намекаю на Л. Д. Троцкого, но я должен сказать, что тов. Троцкий вовсе этого не думал и он даже может быть дальше от этого, чем кто бы то ни было другой из нас. Но они-то этого хотели, и когда Троцкий оказался в оппозиции и говорил вовсе не такие вещи, они уже радовались и хотели на бархатной подушке нести Троцкому корону: пожалуйста, Лев 1-й, проводи эту линию против Коммунистической партии, мы тебя поддержим. Вот что хотели рявкнуть приветственной осанной хором все неокапиталисты и остатки старых капиталистов России. Троцкий, может быть, и не заметил этих симпатий и не поинтересовался этим, но нам было видно, что ему симпатизируют и его любят. А когда Л. Д. Троцкий занял нормальную позицию и пренебрег авантюрой, они его перестали любить и сказали: коммунист, как и все другие. Конечно, товарищи, нечего и говорить, что этот уклон, который можно назвать крестьянским, мелкобуржуазным, что этот уклон, который может выразиться на первых порах, скажем, в недооценке опасности кулачества, что он опасен. Но скажите, подкованы мы или не подкованы, чтобы встретить эту опасность единым фронтом? Вполне, товарищи. Мы так хорошо слышим на это правое ухо, что, можно сказать, слышим, как трава растет. Мы так хорошо знаем, что есть опасность демократического вырождения, что массу крестьян можно в эту сторону перетянуть. Мы так определенно всю нашу политику ведем на то, чтобы это дело сорвать и чтобы на буксире за нашим красным пароходом гегемоном вести деревенскую баржу, что мы всякий сучок, всякую задоринку заметим, всякого Богушевского , которому – далеко кулику до Петрова дня.

Письмо Луначарского Троцкому

 

Секретно
Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика
Народный Комиссар по просвещению
3 марта 1926 г.
Москва, Сретенский бульвар, 6, кв. 4. Телефон 40-61
Л. Д. Троцкому
Дорогой Лев Давыдович!
Вчера на моем выступлении в общегородском собрании работниц т. Угланов ошарашил меня известием, что Вы остались крайне недовольны моей первой речью после возвращения из-за границы на общегородском собрании, посвященном годовщине смерти Владимира Ильича. Он сказал мне, будто Вы протестовали против той части этой речи, в которой упоминалось о Вас. Меня это озадачило и огорчило. Я отнюдь не желаю, чтобы у Вас возникло впечатление, будто я отношусь к числу Ваших врагов. Я таким не был никогда, я всегда относился и всегда отношусь с глубоким уважением к Вашей личности как к человеческой, так и политической. В ту пору, когда у Вас возникли острые разногласия с партией, я, отнюдь не являясь Вашим партизаном, совершенно воздержался от всяких выступлений, считая, что Вам и так достается через меру и что на Вас все навалились. Когда вслед за Ильичем я считал необходимым бороться с развиваемыми Вами в свое время идеями о профессиональном движении, я делал это, как могут констатировать это те, кто меня слышал, с величайшим тактом и осторожностью по отношению к Вам ; так же поступаю я и теперь. Может быть, Вам рассказали то, что я сказал о Вас, при этом безбожно переврав, но я допускаю, что Вы могли слушать мою речь по радио, как многие слышали ее, но я могу Вас уверить, что Вы неправильно ее истолковали. Я не имею стенограммы, но я с совершенной точностью могу припомнить то, что я о Вас говорил. Я сказал, «что каждое разногласие в партии, как утверждал это Владимир Ильич, опасно, потому что чревато последствиями, каких совсем не предвидит начинающий эти разногласия». Я указал на то, что у нас есть правые и левые группировки, еще совершенно не оформившиеся, но социологически возможные и ждущие оформляющих начал, – это растущие буржуазные элементы, с одной стороны, и, с другой стороны, – наш собственный пыл, т. е. недостаточно сознательные, естественно горящие нетерпением и в значительной мере отсталые слои самого рабочего класса.
Установив это положение, которое, я надеюсь, Вы оспаривать не стали бы, я сказал:

«Когда Лев Давыдович Троцкий оказался в борьбе с центральным течением партии, когда он был обвинен в правом уклоне, большие массы обывателей создали себе иллюзию, что в нем элементы, стоящие правее партии, могут обрести своего вождя. Они готовы были поднять его на щит, они готовы были поднести ему чуть не корону на бархатной подушке и провозгласить его Львом 1-м, но у тов. Троцкого и в мыслях не было вступать в борьбу с партией. Тогда наступило разочарование, обывательские круги махнули на него рукой и с горечью заявили, что Троцкий такой же коммунист, как и другие».

В этом месте моя речь была прервана громом аплодисментов. Нужно быть совсем глупым человеком, чтобы не понять, что эти аплодисменты относились не ко мне, а к Вам. Что этими аплодисментами вся аудитория битком набитого Большого театра выражала свою радость и одобрение Вашему поведению и хохотала над этим глупым разочарованием мещанства.
Что могли бы Вы отрицать в этой моей тираде? Неужели вы не знаете, что во время Вашего столкновения с партией в широких обывательских кругах надеялись, что Вы произведете раскол? Неужели Вы не знаете, что Вам самым парадоксальным образом сочувствовали (главным образом в этих кругах, конечно) как возможному разрушителю всемогущества коммунистов, и неужели Вы не знаете, что наступило глубокое разочарование, что к Вам совершенно приложимы почтенные слова: «Такой же коммунист, как и другие». Ничего другого я о Вас в моей речи не говорил. То, что я сказал в вышеприведенных словах, конечно, остро, но никак не может счесться за направленное против Вас. Равным образом и та часть моей речи, которая была посвящена т. т. Зиновьеву и Каменеву, была средактирована остро, но в то же время в высшей степени по-товарищески. Я тысячу раз оговаривался и подчеркивал, что вовсе не обвиняю их в каком-нибудь сознательном уклоне в сторону демагогии, но вижу во всей совокупности их позиции, так сказать, намек на такой уклон и понимаю поэтому тревогу партии. Ибо сейчас тот или другой деятель и, может быть сам того не понимая, может чрезвычайно легко оказаться организатором несомненно существующего в одной части пролетариата, которая живет сумеречным сознанием, глубокого недовольства медленностью и извилистостью нашего пути. Я никогда не уклонялся от того, чтобы сказать, что я думаю, но вместе с тем я чрезвычайно высоко ценю всех вождей партии, являюсь всегда сторонником всяческого их примирения, а не разжигания и раздувания разногласий, которые возникают в руководящей среде.
Пишу Вам это письмо, чтобы избегнуть недоразумений, и льщу себя надеждой, что Вы поймете его как надо и не будете приписывать мне намерений, которых у меня не было и быть не могло.
С коммунистическим приветом
А. Луначарский (подпись)

Письмо Луначарскому

 

Анатолий Васильевич!
Я обещал Вам в первом своем ответе доказать совершенную ложность изложения Вами моих взглядов на крестьянство и его взаимоотношения с пролетариатом. За последние годы вышло, правда, немало дрянных книжонок, фальсифицирующих прошлое и вводящих в прямое заблуждение молодняк там и сям надерганными цитатами, без связи, без перспективы. Но ведь не по этим же книжонкам Вы учились! Как же могло случиться, что Вы распространяете столь искаженное и перекошенное представление о моих взглядах на крестьянство?
Вы останавливались в Большом театре в годовщину смерти Ленина на дискуссии о профсоюзах. Я мог бы спросить: почему, собственно? Почему Вы не начали с предоктябрьской и послеоктябрьской дискуссии . Выдвигать искусственно одни моменты в партийной истории и умалчивать о других, более крупных и значительных, значит, по-моему, вводить в заблуждение слушателей. Почему, например, Вы не упомянули ни словом о той борьбе, которая велась в партии вокруг вопроса о построении централизованного государственного аппарата и централизованной регулярной армии? Дискуссия по этому вопросу была никак не менее важна для судеб революции, чем споры во время Брест-Литовска или эпизодические расхождения по вопросу о профсоюзах. Но партийный молодняк не знает об этом ни слова. А Вы считаете Вашим долгом пропагандиста говорить о профсоюзной дискуссии, умалчивая о предоктябрьской и обо всех других.
Правильно ли Вы, однако, оцениваете смысл самой профсоюзной дискуссии? По-моему, – ни в малейшей степени. Вопрос ведь тогда шел вовсе не о профсоюзах, а о том, как вырваться из хозяйственного тупика. Продразверстка свела крестьянское хозяйство к половинному уровню и гнала его все ниже. Промышленность ничего не давала мужику. Из-под союза рабочих и крестьян выдернута была ходом революции элементарнейшая экономическая предпосылка. На почве продразверстки и городского пайка хозяйственного выхода не было, а значит, не было и выхода политического. На этой основе каждый вопрос неизбежно заводил в тупик. Между тем вопрос о профсоюзах ставился ведь именно на этой же безнадежной, вконец исчерпавшей себя основе. Теперь, когда мы достаточно далеко отошли от того момента, следовало бы, казалось, вставить тогдашнюю дискуссию в правильную экономическую и политическую перспективу. Ведь тот самый (VIII) съезд Советов, с которого пошла дискуссия о профсоюзах, не только не отменил продразверстки, но установил посевкомы, т. е. довел военный коммунизм в отношении деревни до самого крайнего выражения. В резолюции «десятки»  говорилось (как и в моей) о необходимости сращивания профсоюзов с государственным аппаратом, – но лишь более медленным темпом. Поскольку хозяйство оставалось на продразверстке и пайке, профсоюзы были, по существу, мертвым учреждением, и под именем профсоюзов мы говорили о рабочем классе. При грозном недовольстве масс профсоюзы могли тогда либо противопоставить себя государству и окончательно затормозить хозяйственную машину, либо впрячься вместе с хозяйственными органами в одну и ту же безнадежно увязавшую телегу военного коммунизма. Я настаивал на этом последнем. Владимир Ильич отвечал:
– Массы не выдержат.
Правильно ли это было? Правильно. Но массы не могли выдержать также и растущую разруху, а вместе с ней и безнадежность. На X съезде под непосредственным влиянием Кронштадта мы под руководством Ленина повернули от продразверстки к продналогу и свободе торговли. Между тем резолюция о профсоюзах оставалась старая: в ней говорилось еще о сращивании, только более медленным темпом. Уже через несколько месяцев понадобилась новая резолюция о профсоюзах. Новая резолюция, написанная Владимиром Ильичем, становилась уже целиком на почву нэпа, оттягивала союзы от «сращивания», требовала от них большей самостоятельности по отношению к рабоче-крестьянскому государству и пр. Эту резолюцию мы приняли единогласно. Она отвечала новым хозяйственным планам, а эти новые пути выводили страну из безнадежности и тупика. Дискуссия о профсоюзах началась с введения посевкомов, а закончилась переходом на нэп. Если мудрствовать задним числом, то можно сказать, что посевкомы были высшим выражением «недооценки» крестьянства, непонимания условий и методов его хозяйства и, наконец, его психологии. Между тем в дискуссии о профсоюзах никто против посевкомов не возражал, вводились они совсем не по моей инициативе, не вызывая протеста ни с чьей стороны. Как же можно игнорировать такие гигантские факты и ограничиваться дискуссионными воспоминаниями, тогдашними взаимными полемическими обвинениями и случайными цитатами, отражавшими политику и психологию хозяйственного тупика! Как можно забывать, что резолюция «десятки», победившая на съезде, была через несколько месяцев отменена! Почему? Потому что изменены были методы хозяйствования. Конечно, во время всякой дискуссии преувеличения неизбежны. Каждая сторона стремится довести точку зрения другой стороны до абсурда. Спорящие далеко не всегда отдают себе отчет в исторических перспективах спора. Больше всего это относится к профсоюзной дискуссии. Весь спор велся в тисках экономической безвыходности. Партию лихорадило, потому что невозможно было поддерживать дальше советский режим на базе военного коммунизма. Как же можно теперь, несколько лет спустя, ограничиться банальными фразами насчет того, что лозунг сращивания профсоюзов (конечно, для той эпохи совершенно безнадежный) вытекал из «недооценки крестьянства»! Ну, а сохранение продразверстки, а создание посевкомов – вытекали ли они из правильной оценки крестьянства? Можно ли допускать такую бюрократизацию мысли, когда она живые социальные процессы подменяет готовыми, коротенькими штампами!
Со времени написанной Лениным новой резолюции о профсоюзах, отменившей промежуточную и эпизодическую резолюцию X съезда, в профсоюзной области никаких разногласий больше не было. Их не было, по сути дела, и до дискуссии. Лучше всего это видно, пожалуй, из того, что Владимир Ильич незадолго до дискуссии чрезвычайно горячо настаивал на том, чтобы я стал во главе профсоюзов. Дискуссия о профсоюзах не была дискуссией о профсоюзах. Партия искала выхода из хозяйственного тупика. К концу дискуссии этот выход был указан Ильичем. И замечательно, что при этом все забыли о профсоюзах, т. е. забыли привести резолюцию о профсоюзах в соответствие с новым экономическим путем, намеченным после Кронштадта. Вот почему эту резолюцию пришлось через несколько месяцев переписывать заново. А Вы все это игнорируете.
Вы рассказываете молодым слушателям о том, будто Троцкий в эпоху профдискуссии считал, что крестьянин не пойдет с рабочим по пути к социализму. Откуда Вы это взяли? Вот как Вы излагали мои взгляды на этот счет в Большом театре:

«Пока рабочий класс помогает крестьянину отнимать землю у помещика, он будет с ним, а когда он уже получит эту землю, то он скажет рабочему, ты коммунист и мне не по пути с тобой, – и получится разрыв и гражданская война между крестьянством и пролетариатом, а пролетариата мало, и, если его не выручит соседний европейский пролетариат, то крестьянин пролетария задушит. Приблизительно так в это время думал Троцкий. Но Владимир Ильич думал иначе, он говорил: это неверно, это неправда».

Как же думал Владимир Ильич? А вот как:

«Если мы установим такого рода экономическую торговую смычку, если окажется, что мы умеем не только воевать, но умеем и торговать, то крестьянин надолго, на десятки лет окажет нам полное доверие».

Выходит ведь, что я был против торговой смычки, возражал против новой экономической политики, отрицал ее как путь к социализму? Где? Когда? Нехорошо у Вас выходит, Анатолий Васильевич. Во время дискуссии о профсоюзах не мог еще Ильич говорить о торговой смычке. А когда заговорил, никакой дискуссии не было. Неряшливо у Вас выходит. Нельзя в такой неряшливости воспитывать молодняк.
Не знаешь, поистине, как и возражать Вам. Для этого, в сущности, надо было переписать здесь все мои речи и статьи, а вернее, вообще все содержание моей работы.
После смерти Свердлова Владимир Ильич намечал сперва кандидатуру Каменева в председатели ВЦИКа. Идея «рабоче-крестьянского» председателя была выдвинута мною и Владимиром Ильичем одобрена. Мною же была выдвинута кандидатура Калинина. Рекомендуя ВЦИКу эту кандидатуру, я назвал будущего председателя всероссийским старостой . Все это мелочи, которые в других условиях не заслуживали бы упоминания, но, согласитесь, что эти мелочи достаточно ярко характеризуют направление мысли. Во всяком случае, они более убедительны, чем поучения задним числом.
В эпоху военного коммунизма слухи о моих будто бы разногласиях с Лениным по крестьянскому вопросу распускали только белогвардейцы. Они осложняли этот вопрос «национальным» моментом. В 1919 году я написал письмо к крестьянам-середнякам о полной моей солидарности с Лениным насчет крестьянской, т. е., по существу, середняцкой политики партии. Ленин, со своей стороны, опубликовал письмо, в котором полностью и целиком солидаризировался со мной. Тут не было и тени дипломатии. Задним числом кое-кто пытался, правда, представить дело так, будто эта солидаризация имела лишь внешние политические цели и прикрывала внутренние разногласия. Это ложь с начала до конца. Владимир Ильич читал мое письмо к середнякам, а я – его письмо до напечатания. О каких бы то ни было разногласиях или хотя бы малейших оттенках не было и речи. Никто этих оттенков и сейчас не назовет.
Во время войны с Польшей я читал ряд докладов на тему: «Пролетариат и крестьянство в революции и в советско-польской войне». У меня под руками имеется случайно конспект этих докладов. Я приведу из него несколько десятков строк:

«Мы вовсе не требуем, как говорят меньшевики, чтобы крестьянин отказался от всех своих интересов и усвоил себе прямо противоположную точку зрения. Нет, мы толкаем его к тому, чтобы он понял свои исторические интересы в новой обстановке, в какую его поставили революция и пролетариат… Может ли крестьянин понять условия новой эпохи и свои задачи в ней? Меньшевики начисто отрицают это. Наши заявления и действия, направленные на привлечение крестьянства к социалистической революции, оцениваются меньшевиками как утопизм, как отказ от марксизма и пр. На самом деле такого рода взгляд на крестьянство как на неподвижный замкнутый в себе класс не имеет ничего общего с марксизмом. Крестьянство есть продукт определенных условий и меняется вместе с ними. Педагогика фактов есть самая могущественная педагогика. А таких факторов, событий и ударов судьбы, какие развиваются теперь, никогда не бывало в истории. Задача коммунистической агитации в деревне состоит именно в том, чтобы использовать уроки событий и провести их в сознание крестьянина».

Где же тут мысль, что крестьянство повернет против пролетариата? А таких цитат я мог бы привести десятки. Говорилось это и писалось в начале 1919 года, в разгар военного коммунизма, в разгар надежд на быстрое развитие европейской революции.
У Вас выходит, Анатолий Васильевич, будто я чуть ли не отрицал новую экономическую политику, – верите ли Вы этому сами? – так что Вам приходится теперь, в 1926 году, разъяснять мне со сцены Большого театра, что основная цель введения новой экономической политики состояла в торговой смычке промышленности с крестьянским хозяйством. Позвольте привести Вам то, что я говорил на эту тему на общем собрании членов партии Сокольнического района 10 ноября 1921 года:

«Рабочее государство стремится путем кооперации овладеть крестьянским рынком. Начинается новая борьба из-за крестьянина. Вся революция, в сущности, была борьбой из-за крестьянина. Кто поведет за собой крестьянина, тот настоящий хозяин революции. Возьмите нашу борьбу с меньшевиками, эсерами. Она к чему сводилась? К тому, что рабочий класс руками коммунистов показал крестьянам, что только он может прекратить войну с немцами, что только он, рабочий коммунист, может действительно отнять землю у помещика и передать ее крестьянам. Из-за этого велась борьба. В борьбе с эсерами и меньшевиками большевик победил, и крестьяне это строго разбирают».

И далее:

«А что он (крестьянин) скажет теперь? Какой ситец будет дешевле, тот он и купит. И в зависимости от того, какой он ситец купит, такой и будет поворот. Будет наш ситец лучше и доступнее, он купит ситец государственный, и победит строй социалистический. А если будет лучшим ситец капиталиста, – крестьянин купит ситец частнокапиталистический, и тогда пойдет на слом социалистическая республика, и утвердится у нас капитализм».

Право же, совестно приводить все это. Но Вы должны же согласиться, что в 1926 году Вы в своем докладе ничего не прибавляете на эту тему к тому, что я сказал в 1921 году. Это не в упрек Вам. Но зачем же запутывать вопрос? Зачем сеять невыносимую смуту в ушах слушателей?!.
Опасаюсь, что тут Вы скажете: а как же с прокламацией «Без царя, а правительство рабочее»? Этот довод является для многих последним прибежищем. Но, насколько я помню, прокламация «Без царя, а правительство рабочее» написана была весной 1905 года. Право же, Анатолий Васильевич, неправильно требовать от кого бы то ни было, чтобы он знал и понимал в 1905 году то, чему мы, под руководством Владимира Ильича, научились в 1917-м, 1918-м и последующих годах. Прошлое можно и должно цитировать, если это помогает понять настоящее. Выдергивать же цитаты из далекого прошлого для того, чтобы затемнять и искажать сегодняшний день, это уж никуда не годится. Но и это не все. Прокламации «Без царя, а правительство рабочее» я никогда не писал. Вы удивлены? Я знаю, что десятки невежественных книжонок и шпаргалок приписывают мне прокламацию под этим заглавием, которое, к слову сказать, может быть правильно понято только в связи с содержанием самой прокламации. Но суть-то в том, что я такой прокламации не только никогда не писал, но, насколько вспоминаю, никогда и не читал. Знаю, что такая прокламация написана была Парвусом в начале 1905 года за границей и издана редакцией «Искры». Я жил в то время нелегально в России. Прокламация Парвуса в России никогда не издавалась и не распространялась. Сам я в то время писал в России немало прокламаций, в том числе и для бакинской типографии ЦК большевиков. Две большие прокламации к крестьянам были написаны мною и вышли за подписью Центрального Комитета большевиков (в эпоху примерно Третьего съезда). В эпоху Петербургского Совета работали мы с большевиками в полной солидарности и совместно проводили «крестьянскую» политику (братание с Крестьянским союзом и пр.). Никаких разногласий на этой почве не было. В начале 1906 года я написал из тюрьмы брошюру «Наша тактика в борьбе за Учредительное собрание». Брошюра была напечатана Владимиром Ильичем в издательстве «Новая волна». С начала до конца брошюра эта развивает ту мысль, что революция наша уперлась в вопрос о взаимоотношении пролетариата и крестьянства. Через Кнунянца Ленин очень одобрял эту брошюру. Упомянутые две прокламации к крестьянам, как и названная только что брошюра, вместе со многими другими документами, напечатаны в недавно появившемся втором томе моих сочинений («Наша первая революция»). А прокламацию «Без царя» Вы там не найдете – по той простой причине, что я ее не писал.
Я ни в малейшей мере не хочу этим сказать, что в 1905 году не делал ошибок. Ошибок этих было немало. Основной моей ошибкой было то, что я не вошел в большевистскую партию с раскола 1903 года. У меня нет и не может быть никакого интереса уменьшать ошибки, вытекавшие из того, что я в известные периоды враждебно противопоставлял себя большевикам и даже сближался на этой почве с меньшевиками. В одном из ближайших томов я опубликую все относящиеся к этому вопросу документы и постараюсь дать им то освещение, какого они заслуживают в свете исторической ретроспекции. Никто не может переделывать свой путь задним числом. Но это, во всяком случае, тот путь, который привел меня к большевизму. Выдергивать искусственно отдельные эпизоды этого пути можно для того разве, чтобы ошарашить, а не для того, чтобы объяснить и научить. Но уж если выдергивать эпизоды, то, по крайней мере, добросовестно, хотя бы с формальной стороны, т. е. не путать дат, не приписывать мне чужих цитат и не поучать меня премудрости, которую я сам излагал гораздо раньше и ничуть не хуже.
Письмо мое, как видите, очень затянулось, а я мог бы еще многое сказать по поводу Вашего доклада в Большом театре. Ограничусь сказанным и пожелаю Вам всего хорошего.
14 апреля 1926 года
Л. Троцкий
(подпись)

P. S. Может быть, ответите, А. В.?

 Как вспоминает Николай Валентинов (Вольский): «Около Ленина, твердо решившего организовать свою партию, не было ни одного крупного литератора, даже правильнее сказать, кроме Воровского, вообще не было людей пишущих. Богданов, объявивший себя большевиком, был для него сущей находкой, и за него он ухватился. Богданов обещал привлечь денежные средства в кассу большевизма, завязать сношения с Горьким, привлечь на сторону Ленина вступающего в литературу бойкого писателя и хорошего оратора Луначарского (женатого на сестре Богданова)…» (Валентинов Н. Встречи с Лениным. М., 1990. С. 322).

 В ноябре 1917 года «правый большевик» Луначарский был согласен принять участие в коалиционном социалистическом кабинете, без Ленина и Троцкого. Согласно тогдашней логике Луначарского, раз большевики почти дословно повторили в своем Декрете о земле крестьянский наказ, проникнутый эсеровским духом, то они обязаны и власть поделить с эсерами. «В настоящий момент мы должны прежде всего завладеть всем аппаратом. Это значит действовать по линии меньшего сопротивления, а не брать в штыки каждую станцию. Иначе мы ничего не сможем сделать. […] Надо завладеть первой ступенью, чтобы потом идти дальше», – считал Луначарский. Отсюда в первую очередь (и лишь отчасти из?за обстрела Кремля) его противоречия с радикальным крылом партии. Долгое время скрывалось официальной историографией Октября, что на заседании ЦК от 1 (14) ноября 1917 года Ленин предложил исключить Луначарского из партии. Однако большинство присутствующих не согласилось с этой крутой мерой.

 Аппарат Наркомпроса действительно был очень недоволен своим наркомом как организатором. «Центральный комитет союза работников просвещения нарядил делегацию ко мне и к Ленину с ходатайством о том, чтоб я взял на себя дополнительно Комиссариат народного просвещения, подобно тому, как я в течение года руководил Комиссариатом путей сообщения», – пишет Троцкий в своей книге «Моя жизнь».

 По своей природной склонности к компромиссу Луначарский одним из первых употребил выражение «сталинизм» и объявил Сталина крупнейшим философом эпохи.

 Имя экономиста и партийного публициста Богушевского приобрело в середине 20?х годов нарицательное значение. Николай Валентинов (Вольский) вспоминает: «Он имел неосторожность написать в „Большевике“ статью, в которой доказывал, что деревенский кулак „не общественный слой, даже не группа, даже не кучка, а вымирающие уже единицы“. Статья, не лишенная аргументов и, между прочим, весьма правильных указаний, что в советской печати нет ясного определения, кого считать кулаком, вызвала припадок бешенства у Сталина: как сметь отрицать существование такого врага, как кулак! […] Открывая собою знаменитую галерею кающихся, Богушевский униженно, почти слезно, просил прощения за написанную им статью…» (Валентинов Н. (Вольский). Новая экономическая политика и кризис партии после смерти Ленина. Stanford. 1971. С. 246).

 Письма Луначарского к Ленину во время его агитационной поездки по губерниям Центральной России в связи с профсоюзной дискуссией, опубликованные в специальном томе серии «Литературное наследство» (Ленин и Луначарский), свидетельствуют об обратном.

 Намек на позицию самого Луначарского, выступившего против Ленина и Троцкого во время этих дискуссий.

 То есть в известной резолюции так называемой «платформы десяти», сформулированной Рудзутаком и переработанной Лениным.

 Троцкий выразил это следующими словами: «Крестьянину, ввиду всей его психологии, политика советской власти, политика Коммунистической партии должна быть предъявлена не только в виде общих перспектив, но и в персональном виде. Вот мы и предъявим ему нашу политику персонально. Мы покажем крестьянству пролетария – крестьянина, который стоит на большой политической высоте, который охватывает политическую и государственную жизнь в целом и в то же время уходит корнями своими в самую глубину крестьянства, покажем его и скажем: „Вот кто ныне поставлен ВЦИК на первое место“. Мы призовем сюда товарища Калинина и скажем ему: „В прежние годы, когда ты возвращался из города в деревню, ты там бывал сельским старостой, а теперь изволь у нас быть на первом месте, первым советским Всероссийским старостой“.» (Известия ВЦИК. 1919. 1 апреля).

Зиновьев и Каменев

Сталинцы принимают меры к исключению Зиновьева, Каменева и др.

 

Проволочный и беспроволочный телеграф разнес по всему миру весть о том, что Зиновьев и Каменев исключены из партии, с ними вместе еще свыше двух десятков большевиков. Согласно официальному сообщению, исключенные стремились будто бы к восстановлению капитализма в Советском Союзе. Политический вес новой репрессии внушителен сам по себе. Симптоматическое значение ее огромно.
Зиновьев и Каменев в течение ряда лет были ближайшими учениками и сотрудниками Ленина. Лучше, чем кто бы то ни было, Ленин знал их слабые черты; но он умел использовать их сильные стороны. В своем «Завещании», столь осторожном по тону, где одинаково смягчены и похвалы и порицания, чтоб не слишком укреплять одних и ослаблять других, Ленин счел необходимым напомнить партии о том, что октябрьское поведение Зиновьева и Каменева было «не случайно». Дальнейшие события слишком ярко подтвердили эти слова. Не случайна была, однако, и та роль, которую Зиновьев и Каменев играли в ленинской партии. И нынешнее их исключение напоминает об их старой и не случайной роли.
Зиновьев и Каменев были членами Политбюро, которое в эпоху Ленина непосредственно руководило судьбами партии и революции. Зиновьев был председателем Коммунистического Интернационала. Наряду с Рыковым и Цюрупой, Каменев в последний период жизни Ленина был его заместителем, по должности председателя Совета Народных Комиссаров. После смерти Ленина Каменев председательствовал в Политбюро и в Совете Труда и Обороны, высшем хозяйственном органе страны.
В 1923 году Зиновьев и Каменев открыли кампанию против Троцкого. В начале борьбы они очень слабо отдавали себе отчет в ее последствиях, что не свидетельствует, конечно, об их политической дальнозоркости. Зиновьев прежде всего агитатор, исключительный по таланту, но почти только агитатор. Каменев – «умный политик», по определению Ленина, но без большой воли и слишком легко приспосабливающийся к интеллигентной, культурно-мещанской и бюрократической среде.
Роль Сталина в этой борьбе имела более органический характер. Дух мелкобуржуазной провинции, отсутствие теоретической подготовки, незнакомство с Европой, узость горизонта, – вот что характеризовало Сталина, несмотря на его большевизм. Его враждебность «троцкизму» имела гораздо более глубокие корни, чем у Зиновьева и Каменева, и давно искала политического выражения. Неспособный сам к теоретическим обобщениям, Сталин подталкивал по очереди Зиновьева, Каменева, Бухарина и подбирал из их речей и статей то, что ему казалось наиболее подходящим для его целей.
Борьба большинства Политбюро против Троцкого, начавшись в значительной мере как личный заговор, уже очень скоро развернула свое политическое содержание. Оно не было ни простым, ни однородным. Левая оппозиция включала в себя вокруг авторитетного большевистского ядра многих организаторов октябрьского переворота, боевиков гражданской войны, значительный слой марксистов из учащейся молодежи. Но за этим авангардом тянулся на первых порах хвост всяких вообще недовольных, неприспособленных, вплоть до обиженных карьеристов. Только тяжкий ход дальнейшей борьбы постепенно освободил оппозицию от ее случайных и непрошеных попутчиков.
Под знаменем «тройки» Зиновьев – Каменев – Сталин объединились многие «старые большевики», особенно те, которых Ленин предлагал еще в апреле 1917 года сдать в архив; но и многие серьезные подпольщики, крепкие организаторы партии, искренне поверившие, что надвигается опасность смены ленинизма троцкизмом. Чем дальше, однако, тем более сплошной стеной поднималась против «перманентной революции» растущая и крепнущая советская бюрократия. Она-то и обеспечила впоследствии перевес Сталина над Зиновьевым и Каменевым.
Борьба внутри «тройки», начавшись в значительной мере тоже как личная борьба, – политика делается людьми и через людей, и ничто человеческое ей не чуждо, – скоро, в свою очередь, развернула свое принципиальное содержание. Председатель Петроградского Совета Зиновьев, председатель Московского Совета Каменев стремились опираться на рабочих двух столиц. Главная опора Сталина была в провинции и в аппарате: в отсталой провинции аппарат приобрел всемогущество раньше, чем в столицах. Председатель Коминтерна Зиновьев дорожил своей международной позицией. Сталин с презрением поглядывал на коммунистические партии Запада Для своей национальной ограниченности он нашел в 1924 году формулу: социализм в отдельной стране. Зиновьев и Каменев противопоставляли ему свои сомнения и возражения. Но Сталину достаточно оказалось опереться на те силы, которые были «тройкой» мобилизованы против «троцкизма», чтоб автоматически одолеть Зиновьева и Каменева.
Прошлое Зиновьева и Каменева, годы их совместной работы с Лениным, интернациональная школа эмиграции – все это должно было враждебно противопоставить их той волне самобытности, которая угрожала, в последнем счете, смыть Октябрьскую революцию. Результат новой борьбы на верхах получился для многих совершенно изумительный: два наиболее неистовых вдохновителя травли против «троцкизма» оказались в лагере «троцкистов».
Чтобы облегчить блок, левая оппозиция – против предупреждений и возражений автора этих строк – смягчила отдельные формулировки платформы и временно воздержалась от официальных ответов на наиболее острые теоретические вопросы. Вряд ли это было правильно. Но левой оппозиции 1923 года не пришлось все же идти на уступки по существу. Мы оставались верны себе. Зиновьев и Каменев пришли к нам. Незачем говорить, в какой мере переход вчерашних заклятых врагов на сторону оппозиции 1923 года укрепил уверенность наших рядов в собственной исторической правоте.
Однако Зиновьев и Каменев и на этот раз не предвидели всех политических последствий своего шага. Если в 1923 году они надеялись посредством нескольких агитационных кампаний и организационных маневров освободить партию от «гегемонии Троцкого», оставив все остальное по-старому, то теперь им казалось, что в союзе с оппозицией 1923 года они быстро совладают с аппаратом и восстановят как свои личные позиции, так и ленинский партийный курс.
Они снова ошиблись. Личные антагонизмы и группировки в партии стали уже полностью орудиями безличных социальных сил, слоев и классов. В реакции против октябрьского переворота была своя внутренняя закономерность, и через ее тяжелый ритм нельзя было просто перескочить путем комбинаций и маневров.
Обостряясь изо дня в день, борьба между оппозиционным блоком и бюрократией подошла к последним граням. Дело шло уже не о дискуссии, хотя бы и под кнутом, а о разрыве с официальным советским аппаратом, т. е. о перспективе тяжелой борьбы на ряд лет с большими опасностями и неопределенным исходом.
Зиновьев и Каменев отшатнулись. Как в 1917 году, накануне Октября, они испугались разрыва с мелкобуржуазной демократией, так десять лет спустя они испугались разрыва с советской бюрократией. И это было тем более «не случайно», что советская бюрократия на три четверти состояла из тех самых элементов, которые в 1917 году пугали большевиков неизбежным провалом октябрьской «авантюры».
Капитуляцию Зиновьева и Каменева перед XV съездом, в момент организационного разгрома большевиков-ленинцев, левая оппозиция воспринимала как чудовищное вероломство. Таким оно и было, по существу. И однако же в этой капитуляции была своя закономерность, не только психологическая, но и политическая. В ряде основных вопросов марксизма (пролетариат и крестьянство, «демократическая диктатура», перманентная революция) Зиновьев и Каменев стояли между сталинской бюрократией и левой оппозицией. Теоретическая бесформенность, как всегда, неотвратимо мстила за себя на практике.
При всем своем агитаторском радикализме Зиновьев всегда останавливался перед действительными выводами из политических формул. Борясь против сталинской политики в Китае, Зиновьев до конца противился разрыву компартии с Гоминданом. Обличая союз Сталина с Переселем и Ситриным , Зиновьев останавливался в нерешительности перед разрывом англо-русского комитета. Примкнув к борьбе против термидорианских тенденций, он заранее давал самому себе обет: ни в коем случае не доводить до исключения из партии. В этой половинчатости было заложено ее неизбежное крушение. «Все, кроме исключения из партии», означало: бороться против сталинизма в тех пределах, в которых разрешит Сталин.
После капитуляции Зиновьев и Каменев делали решительно все, чтоб вернуть себе доверие верхов и снова ассимилироваться в официальной среде. Зиновьев примирился с теорией социализма в отдельной стране, снова разоблачал «троцкизм» и даже пытался кадить фимиам Сталину лично. Ничто не помогало. Капитулянты терпели, молчали, ждали. Но до пятилетнего юбилея собственной капитуляции все-таки не дотянули: они оказались замешаны в «заговоре», исключены из партии, может быть, высланы или сосланы.
Поразительно: Зиновьев и Каменев пострадали не за свое дело и не под своим знаменем. Основной список исключенных по приговору 9 октября состоит из заведомо правых, т. е. сторонников Рыкова – Бухарина – Томского. Значит ли это, что левый центризм объединился с правым центризмом против бюрократического стержня? Не будем спешить с заключениями.
Наиболее видными именами списка после Зиновьева и Каменева являются Угланов и Рютин, два больших члена ЦК. Угланов в качестве генерального секретаря Московского комитета, Рютин в качестве заведующего Агитпропом руководили в столице борьбой против левой оппозиции , очищая все углы и закоулки от «троцкизма». Особенно неистово травили они в 1926–1927 годах Зиновьева и Каменева как «изменников» правящей фракции. Когда Угланов и Рютин в результате сталинского зигзага влево оказались главными практическими организаторами правой оппозиции, все официальные статьи и речи против них строились по одной и той же схеме: «…крупнейших заслуг Угланова и Рютина в борьбе с троцкизмом никто не может отрицать; но платформа у них все же кулацкая, буржуазно-либеральная».
Сталинцы притворялись, будто не видят, что из-за этой именно платформы и велась борьба. Принципиальные позиции тогда, как и теперь, были только у левых и правых. Сталинцы политически жили подачками тех и других.
Уже в 1928 году Угланов и Рютин стали заявлять, что в вопросе о партийном режиме левая оппозиция оказалась права, – признание тем более поучительное, что никто не мог похвалиться такими успехами в насаждении сталинского режима, как Угланов и Рютин. «Солидарность» в вопросе о партийной демократии не могла, однако, смягчить сердца левой оппозиции по отношению к правым. Партийная демократия– не абстрактный идеал; меньше всего она предназначена к тому, чтобы служить прикрытием для термидорианских тенденций. Между тем в лагере правых Угланов и Рютин, по крайней мере в те годы, представляли наиболее яркое термидорианское крыло.
В числе участников заговора постановление ЦКК называет и других заведомых правых, как Слепков и Марецкий, красные профессора бухаринской школы, руководители комсомола и «Правды», вдохновители многих программных резолюций ЦК, авторы бесчисленных статей и брошюр против «троцкизма».
В постскрипционном списке значатся Пташный и Горелов с указанием на их прежнюю принадлежность к «троцкистской оппозиции». Идет ли речь действительно о двух малоизвестных левых капитулянтах, примкнувших впоследствии к правым, или же мы имеем перед собою подделку с целью обмана партии, – судить об этом у нас нет возможности. Не исключено первое, но весьма вероятно и второе.
В перечне участников нет главных вождей правой оппозиции. Телеграммы буржуазных газет сообщали, что Бухарин «…окончательно восстановил свое партийное положение» и намечен будто бы в Наркомпросы  вместо Бубнова, который переходит в ГПУ; Рыков-де тоже снова в милости, выступал с речами по радио и пр. Тот факт, что в списке «заговорщиков» нет ни Рыкова, ни Бухарина, ни Томского, действительно делает вероятным какие-либо временные бюрократические поблажки в пользу бывших лидеров правой оппозиции. О восстановлении их старых позиций в партии не может, однако, быть и речи.
Группа в целом обвиняется в покушении на создание «буржуазной кулацкой организации по восстановлению в СССР капитализма, и, в частности, кулачества».
Поразительная формулировка! Организация по восстановлению «капитализма и, в частности, кулачества». Эта «частность» выдает целое или, по крайней мере, намекает на него. Что некоторые из исключенных, как Слепков и Марецкий, в период борьбы с «троцкизмом» развивали вслед за своим учителем Бухариным идею «врастания кулака в социализм» , совершенно бесспорно. В какую сторону сдвинулись они с того времени, – нам неизвестно. Но весьма возможно, что сегодняшняя их вина состоит не столько в том, что они хотят «восстановить» кулака, сколько в том, что они не признают побед Сталина в области «ликвидации кулачества как класса».
В каком отношении к программе «восстановления капитализма» стоят, однако, Зиновьев и Каменев? Об их участии в преступлении советская пресса сообщает:

«Зная о распространявшихся контрреволюционных документах, они вместо немедленного разоблачения кулацкой агентуры предпочли обсуждать этот (?) документ и выступить тем самым прямыми сообщниками антипартийной контрреволюционной группы».

Итак, Зиновьев и Каменев «предпочли обсуждать» документ вместо «немедленного разоблачения». Обвинители не решаются даже утверждать, что Зиновьев и Каменев вообще не собирались «разоблачать». Нет, их преступление в том, что они «предпочли обсуждать», прежде чем «разоблачать». Где, как и с кем они обсуждали? Если б это происходило на тайном заседании правой организации, обвинители не упустили бы об этом сообщить. Очевидно, Зиновьев и Каменев «предпочли обсуждать» между четырех глаз. Заявили ли они, в результате обсуждения, о своем сочувствии платформе правых? Если б в деле имелся намек на такое сочувствие, мы бы о нем узнали из постановления. Умолчание свидетельствует об обратном: Зиновьев и Каменев, очевидно, подвергали платформу критике вместо того, чтоб позвонить к Ягоде . Но так как они все же не позвонили, то «Правда» приписывает им такое соображение: «Враг моего врага – мой друг».
Грубая натяжка обвинения в отношении Зиновьева – Каменева позволяет уверенно сделать вывод, что удар направлялся именно против них. Не потому, что они проявляли за последнее время какую-либо политическую активность. Мы об этом ничего не знаем, и, что важнее, об этом, как явствует из приговора, ничего не знает ЦКК. Но объективное политическое положение ухудшилось настолько, что Сталин не может более терпеть в составе партии легальных кандидатов в вожди той или другой оппозиционной группы.
Сталинская бюрократия, конечно, давно понимала, что отвергнутые ею Зиновьев и Каменев весьма «интересуются» оппозиционными течениями в партии и читают всякие документы, не предназначенные для Ягоды. В 1928 году Каменев вел даже секретные переговоры с Бухариным насчет возможного блока. Протоколы этих переговоров были тогда же опубликованы левой оппозицией . Сталинцы не решились, однако, исключать Зиновьева и Каменева . Они не хотели компрометировать себя новыми скандальными репрессиями без крайней нужды. Начиналась полоса хозяйственных успехов, отчасти действительных, отчасти мнимых. Зиновьев и Каменев казались непосредственно не опасны.
Сейчас положение изменилось в корне. Правда, газетные статьи, объясняющие исключение, гласят: так как мы экономически чрезвычайно окрепли; так как партия стала совершенно монолитной, то мы не можем терпеть «ни малейшего примиренчества». В этом объяснении белые нитки, однако, слишком уж грубо торчат наружу. Необходимость исключения Зиновьева и Каменева по явно фиктивному поводу свидетельствует, наоборот, о чрезвычайном ослаблении Сталина и его фракции. Зиновьева и Каменева понадобилось спешно ликвидировать не потому, что изменилось их поведение, а потому, что изменилась обстановка. Группа Рютина, независимо от ее действительной работы, притянута в данном случае лишь для сервировки . В предвиденье того, что они могут быть вскорости призваны к ответу, сталинцы «принимают меры».

* * *

 

В общем нельзя отрицать того, что судебная комбинация из правых, вдохновлявших политику Сталина в 1923–1928 годах, из двух действительных или мнимых бывших «троцкистов» и из Зиновьева и Каменева, виновных в знании и недонесении, – вполне достойный продукт политического творчества Сталина, Ярославского и Ягоды. Классическая амальгама термидорианского типа! Цель комбинации состоит в том, чтобы спутать карты, дезориентировать партию, увеличить идейную смуту и тем помешать рабочим разобраться и найти дорогу. Дополнительная задача состоит в том, чтоб политически унизить Зиновьева и Каменева, бывших вождей левой оппозиции, исключаемых ныне за «дружбу» с правой оппозицией.
Сам собою возникает вопрос: каким образом старые большевики, умные люди и опытные политики, дали возможность противнику нанести себе такой удар? Как могли они, отказавшись от собственной платформы ради того, чтоб остаться в партии, вылететь в конце концов из партии за мнимую связь с чужой платформой? Приходится ответить: и этот результат пришел не случайно. Зиновьев и Каменев пытались хитрить с историей. Конечно, они руководствовались в первую очередь заботами о Советском Союзе, об единстве партии, а вовсе не о собственном благополучии. Но свои задачи они ставили не в плоскости революции, русской и мировой, а в гораздо более низменной плоскости советской бюрократии.
В крайне тяжелые для них часы накануне капитуляции они заклинали нас, своих тогдашних союзников, «пойти навстречу партии». Мы отвечали, что вполне идем навстречу партии, но в другом, более высоком смысле, чем нужно Сталину и Ярославскому.
– Но ведь это раскол? Но ведь это угроза гражданской войны и падения советской власти?
Мы отвечали:
– Не встречая нашего сопротивления, политика Сталина неизбежно обрекла бы советскую власть на гибель.
Эта идея и выражена в нашей платформе. Побеждают принципы. Капитуляция не побеждает. Мы сделаем все для того, чтобы борьба за принципы велась с учетом всей обстановки, внутренней и внешней. Предвидеть все варианты развития, однако, нельзя. Играть же в прятки с революцией, хитрить с классами, дипломатничать с историей – нелепо и преступно. В таких сложных и ответственных положениях надо руководствоваться правилом, которое французы прекрасно выразили в словах: «Fais се que doit, advienne que pourra!» («Делай, что должно, и пусть будет, что будет!»)
Зиновьев и Каменев пали жертвой несоблюдения этого правила.

* * *

 

Если оставить в стороне совершенно деморализованную часть капитулянтов типа Радека и Пятакова, которые в качестве журналистов или чиновников будут служить всякой победоносной фракции (под тем предлогом, что они служат социализму), то капитулянты, взятые как политическая группа, представляют собою умеренных внутрипартийных «либералов», которые в известный момент зарвались слишком влево (или вправо), а затем пошли на соглашение с правящей бюрократией. Сегодняшний день характеризуется, однако, тем, что соглашение, казавшееся окончательным, начало трещать и взрываться, притом в крайне острой форме. Огромное симптоматическое значение исключения Зиновьева, Каменева, Угланова и других вытекает из того, что в новых столкновениях на верхах отражаются глубокие сдвиги в массах.
Какие политические предпосылки обусловили полосу капитуляций 1929–1930 годов? Бюрократический поворот руля налево; успехи индустриализации; быстрый рост коллективизации. Пятилетний план захватил рабочие массы. Открылась большая перспектива. Рабочие мирились с потерей политической самостоятельности в ожидании близких и решающих социалистических успехов. Крестьянская беднота ждала от колхозов перемены своей судьбы. Жизненный уровень крестьянских низов повысился, правда, в значительной мере за счет основных фондов сельского хозяйства. Таковы экономические предпосылки и политическая атмосфера эпидемии капитуляций.
Нарастание экономических диспропорций, ухудшение положения масс, рост недовольства как рабочих, так и крестьян, разброд в самом аппарате-таковы предпосылки оживления всех и всяких видов оппозиции. Острота противоречий и напряженность тревоги в партии все более толкают умеренных, осторожных, всегда готовых к компромиссу партийных «либералов» на путь протеста. Загнанная в тупик бюрократия немедленно же отвечает репрессиями, в значительной мере превентивными.
Открытого голоса левой оппозиции мы пока не слышим. Немудрено: те самые буржуазные газеты, которые рассказывают о готовящихся будто бы милостях Рыкову и Бухарину, сообщают одновременно о «новых массовых арестах среди троцкистов». Левая оппозиция в СССР подвергалась в течение пяти лет таким страшным полицейским преследованиям, кадры ее поставлены в такие исключительные условия, что ей неизмеримо труднее, чем легальным «либералам», сформулировать открыто свою позицию и организованно вмешаться в развертывающиеся события. История буржуазных революций напоминает нам, кстати, что в борьбе с абсолютизмом либералы, пользуясь своими легальными преимуществами, всегда первыми выступали от имени «народа»; только борьба между либеральной буржуазией и бюрократией прокладывала дорогу мелкобуржуазной демократии и пролетариату. Разумеется, дело здесь идет лишь об исторической аналогии; но нам думается все же, что она кое-что объясняет.
Резолюция сентябрьского Пленума ЦК совсем не ко времени и не к месту хвалится:

«Разгромив контрреволюционный троцкизм, разоблачив антиленинскую кулацкую сущность правых оппортунистов, партия… добилась к настоящему времени решающих успехов…»

Уже ближайшее будущее, надо думать, обнаружит, что левая и правая оппозиция не только не разгромлены и не уничтожены, но что, наоборот, политически только они и существуют. Именно официальная политика последних 3– 4 лет подготовила условия для нового подъема правотерми-дорианских тенденций. Стремление сталинцев валить левых и правых в одну кучу облегчается до некоторой степени тем, что и левые и правые для данного периода говорят об отступлении. Это неизбежно: необходимость упорядочения отступления от линии авантюристского заскока стала сейчас жизненной задачей пролетарского государства. Сами центристские бюрократы не мечтают ни о чем другом, как о том, чтоб отступить, по возможности, в порядке и не потерять окончательно лица. Но они не могут не сознавать, что отступление в обстановке продовольственной и всякой нужды может им слишком дорого обойтись. Они отступают поэтому крадучись и обвиняя в отступательных тенденциях оппозицию.
Реальная политическая опасность состоит в том, что правые, фракция перманентного отступления, получили возможность заявить: мы всегда этого требовали. Сумерки, в которых живет партия, не дают рабочим быстро разобраться в диалектике хозяйственного процесса и правильно оценить ограниченную временную, конъюнктурную «правоту» правых при ложности их основной позиции.
Тем важнее ясная, самостоятельная, далеко заглядывающая вперед политика большевиков-ленинцев. Внимательно следить за всеми процессами в стране и партии. Правильно оценивать отдельные группировки по их идеям и по их социальным связям. Не пугаться отдельных тактических совпадений с правыми. Не забывать из-за тактических совпадений противоположности стратегических линий.
Политическая дифференциация в советском пролетариате будет совершаться по линии вопросов: как отступать? до какой черты отступать? когда и как переходить в новое наступление? каким темпом наступать?
Как ни важны эти вопросы сами по себе, но их одних недостаточно. Мы не делаем политику в отдельной стране. Судьба Советского Союза будет решаться в неразрывной связи с мировым развитием. Необходимо снова поставить перед русскими рабочими проблемы мирового коммунизма и полном объеме.
Только самостоятельное выступление левой оппозиции и объединение под ее знаменем основного пролетарского ядра могут возродить партию, рабочее государство и Коммунистический Интернационал.
Принкипо,
19 октября 1932 года

Приложение

 

Недописанный некролог на смерть Зиновьева

Зиновьев умер 50 лет. Он страдал сердечной болезнью. Но смерть его последовала, несомненно, в результате последнего удара – исключения из партии.
Зиновьев вел против левой оппозиции в первый период ее существования в 1923–1926 годах непримиримую борьбу. Он несет, несомненно, значительную долю ответственности за бюрократическое перерождение Коминтерна. В течение двух следующих лет (1926–1928) Зиновьев стоял в первых рядах левой оппозиции, чтобы затем капитулировать перед сталинской бюрократией.
Он отступил перед репрессиями, испугавшись раскола партии и гражданской войны. Капитуляция Зиновьева и его ближайших единомышленников в критический момент вызвала, несомненно, чувство враждебности со стороны левой оппозиции. Смерть Зиновьева не может, разумеется, изменить нашей оценки его ошибок. Но она побуждает нас оценить эти ошибки в связи со всей его многолетней революционной работой.
Зиновьев играл исключительную роль в развитии большевистской партии. В течение двенадцати лет эмиграции он был ближайшим сотрудником и помощником Ленина, бессменным членом ЦК, председателем Петроградского Совета, затем Коминтерна. Зиновьев мог занимать эти посты только благодаря своей долгой революционной работе, своей преданности пролетариату и выдающимся способностям.
Слабые стороны Зиновьева обнаруживались и в прошлом, при Ленине (Октябрь)…

[конец ноября 1932 года]

 Речь идет об участии советских профсоюзов в англо?русском комитете, чему Троцкий и его сторонники с самого начала противились.

 Многочисленные документы, в том числе заявления в Политбюро старых членов партии о разгоне с помощью мордобоя альтернативной демонстрации 7 ноября 1927 года, подтверждают правоту слов Троцкого.

 На самом деле положение Бухарина в конце 1932 года было весьма лабильным. Оно несколько восстановилось лишь в январе 1933 года, когда Бухарин, очередной раз покаявшись, выступил на заседании ЦК и ЦКК с грубейшими нападками на «антипартийную группу» Смирнова, Эйсмонта и Толмачева и вновь отрекся от своей «школы».

 Троцкий утрирует позицию, занятую Александром Слепковым и Дмитрием Марецким в середине 20?х годов.

 Главное обвинение Зиновьева и Каменева, из?за которого они в 1932 году попали в политизолятор, а затем в очередную ссылку, – это недоносительство. Познакомившись с антисталинскими взглядами группы Рютина – Каюрова – Слепкова, Зиновьев и Каменев не только не побежали в органы с доносом, но, напротив, видимо, готовы были примкнуть к этой группе, разделяя основные положения «рютинской платформы».

 Это сделали молодые оппозиционеры из так называемой московской группы, ненавидевшие Бухарина за его конкретное участие в гонениях на Троцкого, а Каменева и Зиновьева – за «капитуляцию». Заглавие листовки: «К партийным конференциям. Партию с завязанными глазами ведут к новой катастрофе!» Предисловие к ней написал Александр Воронский.

 Троцкого подвела память. Ко времени переговоров с Бухариным Зиновьев и Каменев более полугода были исключены из партии.

 Остается лишь гадать, что означает эта фраза. По конспиративным каналам Троцкий осенью 1932 года (еще до публикации комментируемой статьи) получил через Берлин довольно точные сведения о ведущей роли Рютина в активизации антисталинского конспиративного подполья. Пожелал ли Троцкий «приподнять» роль бывших лидеров «объединенной» оппозиции в борьбе против режима? Или, наоборот, как это следует из его переписки со Львом Седовым, боялся усиления «правых» (куда он относил и Рютина) в случае поражения Сталина и поэтому не захотел слишком «повеличать» эту группу? Одно лишь ясно, после первых сведений об активизации антисталинского подполья у Троцкого на короткое время появились иллюзии о возможности падения «термидорианского строя», как он обычно выражался о сталинской системе.

 В конце ноября 1932 года западным информационным агентствам было сообщено о внезапной смерти Зиновьева. Кто передал это сообщение – точно не ясно, но 29 ноября агентство «Интернэшнл Ньюс сервис» сообщило об этом телеграммой Троцкому и попросило его написать по поводу смерти Зиновьева заметку. Статью эту Троцкий начал писать в Копенгагене, но вскоре до него дошли новые сведения о том, что Зиновьев жив, поэтому статья осталась незаконченной. – Прим. ред. – сост.

Красин

Леонида Борисовича я встретил впервые ранней весною 1905 года в Киеве. Вспоминается какой-то двор, на этом дворе – тающий снег, ручейки текут меж камней. Высокий, красивый человек, еще совсем молодой, идет по двору в пальто или даже в шубе с барашковым воротником – погода очень резко сломилась. Кто нас свел? Кто-либо из киевлян. Это было вскоре после 9 января и бомбы Каляева. Я жил нелегально, по дням, сперва у какого-то молодого адвоката, который очень боялся, затем у профессора Тихвинского, преподавателя техникума. Потом меня в качестве будто бы больного перевели в глазную клинику, где мне делали глазные ванны (без надобности, а лишь для соблюдения декорума) и где меня навещал заведующий клиникой, профессор, тщательно запирал дверь и спрашивал:
– Папиросы есть?
– Есть, профессор.
– Quantum satis?
– Quantum satis.
В этой клинике я крадучись писал для Красина прокламации, – крадучись, ибо мне, ввиду моей будто бы глазной болезни, запрещалось читать и писать. Что помельче, то издавалось в Киеве, где была неплохая техника, а более обширную прокламацию к крестьянам по поводу 9 января и дальнейших событий Красин переправлял в легальную типографию в Баку. Тогда и партия, как и революция, была еще очень молода, и в людях и в делах их бросались в глаза неопытность и недоделанность. Конечно, и Красин не был свободен от той же печати. Но было в нем что-то уверенное, отчетливое, «административное». Он уже был инженером с известным стажем, служил, и служил хорошо, т. е. его ценили; круг знакомств и связей у него был неизмеримо шире и разнообразнее, чем у каждого из молодых тогдашних революционеров – рабочие кварталы, инженерские квартиры, морозовские хоромы и их литераторское окружение, – везде у Красина были свои знакомства и связи. Он все это комбинировал и сочетал. Мы условились встретиться в Петербурге. Явки и связи я получил от Красина. Первая и главная явка была в Константиновское артиллерийское училище к старшему врачу Александру Александровичу Литкенс и его жене Вере Гавриловне Аристовой. Были еще инженерские явки, которых не упомню. Тогда шло бурное строительство интеллигентских союзов, их объединение в союз союзов. Организации эти были, по существу, политические, радикальные и поэтому стояли в большинстве своем «левее» кадетской партии. В состав союзов входило большое количество социал-демократов, большевиков и меньшевиков, причем дифференциация по этой линии в те времена за пределами чисто нелегальной организации была совсем не отчетливая, тем более что обнаружилась большая тяга к «восстановлению» единства. Сам Красин был в то время большевиком-примиренцем. Это еще больше сблизило нас ввиду тогдашней моей позиции. Много было бесед и споров и об единстве и о тактике вообще. Встречались мы на квартире Литкенсов, а позже – в семье будущей жены Красина, где я от Литкенсов, где оставаться было больше небезопасно, переселился на другую, данную мне тем же Красиным квартиру.
Теоретиком в широком смысле Красин не был. Но это был очень образованный и проницательный, а, главное, очень умный человек, с широкими идейными интересами.
В Петербурге был тогда большевистский комитет и меньшевистская группа. В смысле организационной силы они вряд ли многим отличались друг от друга. Весною 1905 года социал-демократы еще не способны были самостоятельно вызвать движение масс и играли крупную роль постольку, поскольку находили свое место в каждой новой волне движения. После 9 января, после истории с комиссией Шидловского, – полный провал первомайского праздника. Красин стоял за объединительный съезд, поддерживал связи и с П. К., и с меньшевистской группой. Он тогда много разъезжал по делам подготовлявшегося съезда и в Петербурге всплывал на несколько дней. Мы каждый раз встречались с ним. Помню споры о тактике по отношению к интеллигентским союзам. Вскоре возник вопрос о том, как идти в Учредительное собрание; вопрос о Временном правительстве и о нашем к нему отношении. Тем временем образовалось бюро Комитета большинства. В качестве примиренца Красин попал к этому бюро в положение противника. Меньшевистская группа, наоборот, поддерживала с ним связи. Между тем политически Красин был ближе к большевистским организациям. Это создало для него нелегкое положение. Он держался в значительной мере на самостоятельных связях. Среди этих связей помню молодого технолога Б. Н. Смирнова и жену его, – у них как-то под руками была своя небольшая и независимая от обеих организаций типография. Они выпустили для Красина немало воззваний, заявлений и пр. Несколько таких воззваний было написано мною.
Интеллигентскую депутацию во главе с Горьким, ходившую к Витте, как известно, арестовали, видя в ней некий зародыш Временного правительства. Название это попало в печать, – не помню уж в какой связи. Депутацию довольно скоро освободили. Но вопрос о революционном правительстве стал как-то ближе сознанию левых интеллигентских кругов. В партии начались по этому поводу тактические и теоретические разговоры. Спорили и мы с Красиным. Он предложил мне формулировать свою точку зрения письменно, что я охотно выполнил. Необходимость выдвинуть лозунг Временного революционного правительства Красин признавал вполне. Но вопрос о том, можем ли мы, социал-демократы, захватить это правительство в свои руки, он отстранял. В предложенных мною «тезисах» был об этом прямой пункт. Компромисс был достигнут на устранении из тезисов этого вопроса как неактуального. В таком виде тезисы были напечатаны в подпольной типографии Смирновых. Все попытки разыскать хоть один экземпляр этих тезисов и других изданий «смирновской» типографии не привели ни к чему. Я об этом говорил с Красиным в последние годы. У него, по его словам, был полный комплект нелегальных изданий того времени. Но у него этот комплект отобрали при аресте, кажется, в конце 1905 года. Питерская охранка, как известно, подверглась разгрому и сожжению, так что никаких концов доискаться не удалось. Особенно настойчивы были попытки некоторых товарищей разыскать упомянутые выше тезисы о Временном правительстве. На одном из заседаний Политбюро, уже в 1925 году, я написал об этом Красину записку. Он ответил мне запиской же через стол:

«1. К сожалению, полного комплекта Бак. изданий нет, если только они не лежат где-либо в неразобранных архивах. Надо бы искать в архиве Питерской охранки, ибо в 1905 году при обыске у меня (в декабре 1905 года или в начале зимы 1906 года) был отобран один переплетенный экземпляр всех изданий, подаренный мне наборщиками, когда типография переходила на легальное положение).
2. „Документ“, вероятно, тоже пропал. Я думаю, что его текст частично вошел в резолюцию III съезда о Временном революционном правительстве.
3. Борис Николаевич Смирнов и его жена сейчас в берлинском торгпредстве».

Объединительный съезд не осуществился по вине меньшевиков. Красин за границей примкнул к большевистскому съезду и выступал на нем с защитой своей поправки о Временном правительстве.

«Политический переворот может быть прочен лишь тогда, когда он произведен силой вооруженного народа. С этой точки зрения Временное правительство является неизбежным. Его главная задача – это воспользоваться всем грандиозным правительственным аппаратом. Временное правительство означает для нас закрепление приобретений революции, вооружение народа, раздачу с этой целью оружия из арсеналов, осуществление некоторых требований нашей программы-минимум, например, введение 8-часового рабочего дня. Оно означает для нас упорную борьбу против реакции. Поскольку мы, с.-д., являемся революционерами, постольку для нас обязательна поддержка Временного правительства, пока оно остается временным. Если мы и не примем участия во Временном правительстве, мы организуем силы пролетариата и будем давить на него, влиять на его решения; будем влиять на каждый шаг с целью осуществления основных требований нашей программы-минимум, которые пролетариат и предъявит Временному правительству.
В нашей среде не существует разногласий по вопросу о том, что предстоящий переворот будет только политический. Результатом его будет только усиление влияния буржуазии, и в жизни Временного правительства будет наконец такой момент, когда революция пойдет на убыль, когда сила буржуазии заставит ее попытаться отнять у пролетариата его завоевания. Пролетариат уже теперь добился многих улучшений, сохранение которых требует от него новых усилий. И вот, когда пролетариат будет истощен страшными жертвами, буржуазия воспользуется случаем, чтобы отнять у него завоеванные права. В такой момент наши представители должны будут, конечно, уйти из Временного правительства, чтобы не обагрить своих рук кровью пролетариата. Наша задача – в строгом контроле пролетариата над Временным правительством и даже над Учредительным собранием. Мы уже теперь должны прививать пролетариату скептицизм и подозрительность, учить его, что даже по отношению к Учредительному собранию он должен проявлять то недоверие, которое он теперь питает к либералам.
При попытке конкретно разъяснить пролетариату ход революции, мы неизбежно наталкиваемся на вопрос о Временном правительстве. Возможно, что мы в нем будем участвовать, возможно, что и нет. Вопрос не в этом, а в том, чтобы организоваться и иметь возможность давить изнутри или извне на Временное правительство, добиваясь осуществления требований пролетариата.
Что касается резолюции т. Ленина, то я вижу ее недостаток именно в том, что она не подчеркивает вопроса о Временном правительстве с этой стороны и недостаточно ярко указывает связь между Временным правительством и вооруженным восстанием. В действительности Временное правительство выдвигается народным восстанием как орган последнего, и оно представляет собою реальную силу лишь постольку, поскольку реальна сила восставшего народа и связь между последним и Временным правительством.
Я нахожу далее неправильно выраженным в резолюции мнение, будто Временное революционное правительство появляется лишь после окончательной победы вооруженного восстания и падения самодержавия. Нет, оно возникает именно в процессе восстания и принимает самое живое участие в его ведении, обеспечивая своим организующим воздействием его победу. Думать, будто для с.-д. станет возможно участие во Временном революционном правительстве с того момента, когда самодержавие уже окончательно пало – наивно: когда каштаны вынуты из огня другими, никому и в голову не придет разделить их с нами.
Если без нашего участия образуется Временное правительство достаточно сильное, чтобы окончательно сломить самодержавие, то, конечно, оно не будет нуждаться в нашем содействии и, состоя из представителей враждебных пролетариату групп и классов, сделает все зависящее от него, чтобы не допустить с.-д. к участию во Временном правительстве. Далее, в рабочих кругах надо распространять не столько убеждение в необходимости Временного правительства, сколько при агитации конкретизировать наиболее вероятный ход революции, указывая на то, в каком отношении пролетариат заинтересован в вопросе о Временном правительстве.
Самый вопрос об участии или неучастии с.-д. во Временном правительстве, т. е. о том, возможно оно или нет и стоит ли участвовать в нем, если это участие возможно – должен быть решен и может быть решен только на основании конкретных данных в зависимости от условий времени и места. Это должно быть выражено и в резолюции. Остальные мои поправки – стилистического характера». (Доклад т. Красина на III съезде по вопросу о Временном правительстве. – III съезд партии, с. 53–54.)

Ленин отнесся к этой постановке вопроса с полным и даже чрезвычайным сочувствием. Вот что он сказал:

«В общем и целом я разделяю мнение т. Зимина (Красин. – Ю. Ф.). Естественно, что я, как литератор, обратил внимание на литературную постановку вопроса. Важность цели борьбы указана т. Зиминым очень правильно, и я всецело присоединяюсь к нему. Нельзя бороться, не рассчитывая занять пункт, за который борешься…» (Ленин В. И. Сочинения. 1935.Т. 7. С. 275.)

Большая часть красинской поправки вошла в резолюцию III съезда.
После возвращения Красина у нас с ним был довольно острый разговор о неудаче объединительной попытки. Я обвинял Красина в капитуляции. Красин доказывал, что, поскольку меньшевики не соглашались идти на общий съезд, не желая оставаться в меньшинстве, для него другого выхода не было. Расстались мы на этот раз холодно. Но размолвка длилась недолго. События революции слишком уж быстро нагромождались одно на другое. Предательство Николая Доброскока («Золотые очки») заставило меня спешно выехать в Финляндию, где я прожил несколько недель в семье будущей жены Красина. Леонид Борисович приезжал туда. Речь шла о Булыгинской думе и об ее бойкоте. На этом, как и на других тактических вопросах, мы с ним сходились совершенно. Я читал ему свое открытое письмо Милюкову, посвященное бойкоту Думы, и другие документы того времени. Осенью волны 1905 года поднимались все выше и выше. Петербургский Совет, Московское восстание, арест, Сибирь, эмиграция.
Красин, кажется, был у меня в Вене в 1907 году. В первый период контрреволюции Красин примкнул к группе так называемых отзовистов. Помнится, Мешковский (тоже покойный) объяснял мне наездом в Вене, что Красин и по философским вопросам примыкает к руководителю отзовистской группы Богданову.
Думаю, однако, что не электроны соединяли Красина с группой Богданова. В основе этого недолговечного, впрочем, блока была политика. Красин был человеком непосредственного действия и непосредственных результатов. Непримиримо-революционная и в то же время выжидательно-подготовительная политика была ему не по натуре. В 1905 году Красин помимо первостепенного участия в общей работе партии руководил непосредственно наиболее ударными и боевыми частями: боевыми дружинами, приобретением оружия, заготовлением взрывчатых веществ и пр. Несмотря на разностороннее образование и широкий кругозор, Красин был – в политике и в жизни – прежде всего реализатором, т. е. человеком непосредственных достижений. В этом была его сила. Но в этом же была его ахиллесова пята. Он не хотел ни за что мириться с тем фактом, что революция пошла под уклон. Долгие годы кропотливого собирания сил, политической вышколки, теоретической проработки опыта – нет, к этому в нем не было призвания. Вот почему, прежде чем отойти в сторону от партии, Красин примкнул к «левой» группировке – в надежде на то, что на этом пути удастся еще, может быть, удержать, закрепить и поднять сползающую вниз революцию. Эмпириомонизм Богданова-через электроны – Красин брал уже, так сказать, в придачу к попытке левореволюционного нажима на ход событий. Из попытки этой ничего не вышло и выйти не могло. Красин почувствовал это, несомненно, одним из первых. Тогда он отошел в сторону.
В революционере непосредственных достижений проснулся первоклассный инженер. Насколько знаю, Красин уже и до 1905 года был по этой линии на хорошем счету. Но на первом месте, далеко впереди производства и техники, стояла для него революционная борьба. Когда же революция не оправдала надежд, на первое место выдвинулись электротехника и промышленность вообще. Красин и здесь показал себя как выдающийся реализатор, как человек исключительных достижений. Несомненно, что крупнейшие успехи его инженерной деятельности давали ему в этот период то личное удовлетворение, какое в предшествующие годы доставляла революционная борьба.
Время меж двумя революциями прошло для Красина, как и для многих других участников 1905 года, в стороне от партии. Старые личные связи у него, конечно, сохранялись, но партийные – вряд ли. Во всяком случае, я об этом периоде ничего сказать не могу. В войну Красин, как и все отошедшие от партии представители поколения 1905 года, вошел патриотом. Вместе со всей радикальной интеллигенцией он вошел в Февральскую революцию. И этот период жизни Красина мне совершенно неизвестен. К ленинской позиции он относился враждебно. Об этом я мог уж лично судить по разговорам с ним или, вернее, по переговорам еще в конце 1917 года. Не знаю, имел ли Красин между февралем и октябрем какое-либо отношение к «Новой жизни» Горького . По настроениям она, вероятно, была ему довольно близка. Октябрьский переворот он встретил с враждебным недоумением, как авантюру, заранее обреченную на провал. Он не верил в способность партии справиться с разрухой. К методам коммунизма относился и позже с ироническим недоверием, называя их «универсальным запором». Уже в первый короткий петроградский период нашей советской истории сделана была попытка притянуть Красина. Владимир Ильич очень высоко ценил технические, организаторские и административные качества Красина и стремился привлечь его к работе, отстранив вопрос о политических разногласиях. Красин не поддавался сразу.
– Упирается, – рассказывал Владимир Ильич, – а министерская башка…
Это выражение он повторял в отношении Красина не раз: «министерская башка». Возможно, что выражение это пришло ему в первый раз в голову, когда встал вопрос об овладении Министерством торговли и промышленностью. Это было еще в период сплошного саботажа технической интеллигенции. Владимиру Ильичу пришла в голову такая мысль: временно поставить во главе Комиссариата промышленности и торговли какого-либо авторитетного беспартийного инженера с деловым именем, которое могло бы импонировать спецам, и с революционным прошлым, которое примиряло бы с ним рабочих. Владимир Ильич выдвигал кандидатуру Красина, но сомневался, согласится ли он, и потому искал и другие подходящие кандидатуры. Я назвал Серебровского как инженера, связанного в прошлом с революционным движением и занимавшего в 1917 году ответственные административные посты. О Серебровском Владимир Ильич не знал ничего. Обе кандидатуры мы решили прежде всего проверить через ЦК металлистов. Вот какое письмо я написал тогда по этому поводу.
ЦК металлистов не принял предложения, и дело закончилось назначением т. Шляпникова наркомом торговли и промышленности.
Около этого времени я дважды участвовал в переговорах Владимира Ильича с Красиным; второй раз беседа проходила при участии покойного Гуковского, которого тогда также стремились привлечь к работе . Красин явно стоял на распутье. Из старой межреволюционной колеи он уже был выбит окончательно. Новая работа уже, по-видимому, дразнила его своими гигантскими возможностями. Пробуждавшаяся революционная активность боролась в нем со скептицизмом. Красин отбивался от ленинских атак, преувеличенно хмурил брови и пускал в ход самые ядовитые свои словечки, так что Владимир Ильич среди серьезной и напористой аргументации вдруг останавливался, вскидывал в мою сторону глазом, как бы говоря: «Каков?!» – и весело хохотал над злым и метким словечком противника. Так впоследствии Ленин неоднократно цитировал красинский «универсальный запор».
Но Красин сопротивлялся недолго. Человек непосредственных достижений, он не мог устоять перед «искушениями» большой работы, открывшейся для его большой силы. На каждом шагу он встречал тех, с кем работал рука об руку в эпоху первой революции. В период брест-литовских переговоров Красин уже полностью с нами. Поездка его в Брест сама по себе была в глазах немцев аргументом в пользу большевиков, ибо Красина в германских левых кругах знали . В пестрой нашей делегации Красин был яркой фигурой и за нашими «табльдотами» выделялся яркой беседой, метким словом, великолепной красинской шуткой.
Дальнейшая его работа протекала на глазах у всех, и о ней можно рассказать в свете документов и крупных политических дат. В гражданскую войну Красин ушел с головой. В качестве чрезвычайного уполномоченного по снабжению Красной Армии он принимал участие в заседаниях Реввоенсовета и в Серпухове и в Москве. В эти годы он вместе со своей партией растворился в гражданской войне.
В кое-каких статьях, посвященных Красину после его смерти, настоящего Красина узнать нельзя. Прежде всего считается как бы требованием хорошего партийного тона выкинуть из биографии Красина те годы, когда он стоял вне партии, в стороне от революции, посвящая все свои силы технике и производственной организации капиталистических предприятий. Худо ли это было или хорошо, но этой большой главы из жизни Красина вычеркнуть нельзя, – уже хотя бы потому, что Красин не мог бы, вернувшись в партию, внести в нее свои исключительные технические познания и административно-хозяйственные навыки, если бы в прошлом не посвятил значительный период своей жизни организации капиталистических предприятий. У нас и в отношении покойника все больше входит в систему трафарет; своеобразная и отнюдь не привлекательная иконография: замолчать одно, преувеличить другое, подрисовать третье, – чтобы дать возможность умершему революционеру предстать с надлежащим формуляром на страницах партийной печати. Революционной партии такие приемы совершенно не к лицу. Так бюрократизированное христианство писало свои жития святых, устраняя из их биографий все, что связывало их с действительной жизнью. Красин слишком большой человек и слишком большой революционер, чтобы нуждаться после смерти в чьей-либо снисходительной скидке. Если профессор-анатом, преданный своей науке, завещает предать свой труп студентам для исследования, то каждый серьезный революционер может и должен претендовать на то, чтобы его биография, поскольку ею будут заниматься после его смерти, передана была молодым поколениям без фальши и без прикрас, как, разумеется, и без клеветы. В биографии Красина личное воплощение нашел большой период в развитии революционной России. Воспитательная задача совсем не в том, чтобы изображать больших покойников сплошными партийными праведничками, кое-где подмалевывая, а кое-где и прямо подделывая. Задача в том, чтобы сблизить новое поколение с нашим свежим прошлым не только через общие исторические схемы, а и через живые образы. Красин ведь совсем не исключение, а только лучший, наиболее даровитый представитель очень широкой группы интеллигентов-большевиков первого призыва, которых привлекла в большевизм его революционная ударность, которые рассчитывали на непосредственные достижения, а затем, после эпохи первых двух Дум, все больше и больше отходили от революции, находя применение своим силам в разных областях хозяйственной, культурной, литературной работы легальной третьеиюньской России. Эти элементы, представляющие собою определенную историческую формацию, играют и сейчас крупную роль. Среди них не найти, однако, никого, равного Красину по общему размаху личности, по блеску дарований. Уважение к памяти Красина, с одной стороны, к истории партии – с другой требуют, чтобы в партийном билете Красина не делалось задним числом подчисток и поправок в духе казенного благочиния. Пусть Красин войдет в историю партии таким, каким жил и боролся.

17 декабря 1926 года

 – Сколько хочется? – Вдоволь, (лат.)

 Биографическая канва жизни Красина показана Троцким с большими пробелами. Натянутые отношения с Лениным и его последователями усилились у Красина в 1909 году. Через два года Красин практически устранился от партийной деятельности, однако в 1912 году вместе с известным террористом Камо (Тер?Петросяном), разрабатывая план крупной денежной экспроприации на Коджорском шоссе, он на короткое время вновь активизировался. Есть также сведения о (не очень тесных, впрочем) контактах Красина с подпольными рабочими группами в Петрограде в последние месяцы царизма.

 Весь 1917 год Леонид Красин занимал гораздо более непримиримые позиции к большевикам, нежели его близкий приятель Максим Горький. Вот что Красин писал своей жене Любови 11 июля 1917 года после неудавшейся попытки большевиков взять власть в свои руки: «Ну большевики?таки заварили кашу, или, вернее, пожалуй, заварили не столько они, сколько агенты германского штаба и, может быть, кое?кто из „черной сотни“. „Правда“ же и иже с ней дали свою форму и сами оказались на другой день после выступления в классически глупом положении».

 Исключительно хозяйственной работой Красин стал заниматься с августа 1918 года.

 Ниже мы приводим полный текст этого письма:
т. Шляпникову
Дорогой товарищ!
Нам необходим министр торговли и промышленности. Очень желателен был бы серьезный и опытный техник, инженер, который пользовался в прошлом доверием рабочих и который мог бы работать в нужном направлении под общим контролем Совета
Нар[одных] Комиссаров. Не могут ли рабочие (фабр[ично?] заводские комитеты, профессиональные союзы) выдвинуть такую кандидатуру? Как вы относитесь, в частности, к кандидатурам Л. Б. Красина или Серебровского.
Дайте ответ немедленно и примите меры немедленно же к намечению подходящих кандидатур, которые были бы вполне приемлемы для рабочих по своему прошлому.
Ваш ТроцкийTrotsky Papers 1917–1922 Edited and annotated by Jan M. Meijer London The Haque Paris 1964 I. 2.

 Намек на то, что Исидор Гуковский, будущий нарком финансов и советский дипломат, в 1910?е годы считался меньшевиком?ликвидатором (в частности, он возглавлял дисциплинарную комиссию, исключившую Сталина из партии в Баку). Из?за этого своего прошлого Гуковский в 1918 году поначалу противился – как и Красин – входить в однородное большевистское правительство, но затем внял уговорам Ленина и занял пост наркома финансов.

 Роль Красина в брест?литовских переговорах показана в этой части воспоминаний абсолютно неточно, со множеством натяжек. Вот что писал сам Красин своей жене Любови 28 декабря 1917 года: «Переговоры с немцами дошли до такой стадии, на которой необходимо формулировать если не самый торговый и таможенный договор, то, по крайней мере, предварительные условия его. У народных комиссаров, разумеется, нет людей, понимающих что?либо в этой области, и вот они обратились ко мне, прося помочь им при этой части переговоров в качестве эксперта?консультанта. Мне, уже отклонявшему многократно предложения войти к ним в работу, трудно было отклонить в данном случае, когда требовались лишь мои специальные знания и когда оставлять этих политиков и литературоведов одних значило бы, может быть, допустить ошибки и промахи, могущие больно отразиться и на русской промышленности, и на русских рабочих и крестьянах».

 На самом деле вплоть до 1920 года Красин продолжал смотреть на деятельность Ленина и Троцкого со значительной долею скепсиса. Свидетельство тому, между прочим, письмо Красина жене от 25 августа 1918 года: «Самое скверное– это война с чехословаками и разрыв с Антантой. […] Чичерин соперничал в глупости своей политики с глупостями Троцкого, который сперва разогнал, расстроил и оттолкнул от себя офицерство, а затем задумал вести на внутреннем фронте войну. […] Победа чехословаков или Антанты будет означать как новую гражданскую войну, так и образование нового германо?антантского фронта на живом теле России. Много в этом виноваты глупость политики Ленина и Троцкого, но я немало виню и себя, так как определенно вижу, – войди я раньше в работу, много ошибок можно было бы предупредить. Того же мнения Горький, тоже проповедующий сейчас поддержку большевиков, несмотря на закрытие „Новой жизни“ и недавно у него из озорства произведенный обыск».

Томский

Томский (его действительная фамилия была Ефремов) был, несомненно, самым выдающимся рабочим, которого выдвинула большевистская партия, а пожалуй, и русская революция в целом. Маленького роста, худощавый, с морщинистым лицом, он казался хилым и тщедушным. На самом деле годы каторжных работ и всяких других испытаний обнаружили в нем огромную силу физического и нравственного сопротивления. В течение ряда лет он стоял во главе советских профессиональных союзов, знал массу и умел говорить с ней на ее языке. Приспособление к отсталым слоям рабочих приводило его время от времени в столкновение с руководством партии, в частности, с Лениным. Томский тут обнаруживал каждый раз самостоятельность и упорство. Партия поправляла его. Ворча и огрызаясь, он подчинялся. Почти на всем протяжении нашего сотрудничества, то есть с мая 1917 года, Томский был моим противником. Отношения наши в первый период нередко обострялись до враждебности. Во всяком случае, я к Томскому всегда относился с уважением, ценя в нем характер и едкий, саркастический ум. Причиной наших расхождений были оппортунистические тенденции Томского, которые, хоть и в неравной степени, характерны для всех деятелей профессионального движения. Немудрено: в отличие от партии, им приходится иметь дело не с авангардом только, а с более широкими отсталыми слоями. В борьбе против левой оппозиции Томский в течение пяти с лишним лет шел рука об руку со Сталиным. Но и в этот период они представляли две глубоко различные социальные тенденции: Сталин – бюрократию рабочей аристократии, Томский – широкие массы трудящихся, хотя и не их авангард. После того, как Томский помог Сталину разгромить революционный авангард, бюрократия разгромила профессиональные союзы и политически ликвидировала Томского. Он был снят со своего традиционного поста, который обеспечивал ему большой авторитет и неоспоримое политическое влияние. Назначенный на пост начальника государственного издательства,
Томский стал тенью самого себя. Как и другим членам правой оппозиции (Рыков, Бухарин), Томскому не раз приходилось «каяться». Он выполнял этот обряд с большим достоинством, чем другие. Правящая клика не ошибалась, когда в нотах покаяния слышала сдержанную ненависть. В государственном издательстве Томский был со всех сторон окружен тщательно подобранными врагами. Не только его помощники, но и его личные секретари были, несомненно, агентами ГПУ. Во время так называемых чисток партии ячейка государственного издательства, по инструкции сверху, периодически подвергала Томского политическому выслушиванию и выстукиванию. Этот крепкий и гордый пролетарий пережил немало горьких и унизительных часов. Но спасения ему не было: как инородное тело он должен был быть в конце концов низвергнут бонапартистской бюрократией. Подсудимые процесса шестнадцати назвали имя Томского рядом с именами Рыкова и Бухарина, как лиц, причастных к террору. Прежде чем дело дошло до судебного следствия, ячейка государственного издательства взяла Томского в оборот. Всякого рода карьеристы, старые и молодые проходимцы, присоединившиеся к революции после того, как она стала платить хорошее жалованье, задавали Томскому наглые и оскорбительные вопросы, не давали ему передышки, требуя новых и новых признаний, покаяний и доносов. Пытка продолжалась несколько часов. Ее продолжение было перенесено на новое заседание. В промежутке между этими двумя заседаниями Томский пустил себе пулю в лоб. Успел ли он написать предсмертное письмо? Я не допускаю мысли, что он сошел со сцены без попытки объяснения. Где это письмо? Дойдет ли оно до нас? Не перехвачено ли оно ГПУ? На эти вопросы у меня нет ответа. За девять лет до того, А. А. Иоффе, известный советский дипломат, мой старый друг, также покончил с собой, не выдержав двойного натиска болезни и бюрократии. Оставленное им предсмертное письмо было перехвачено ГПУ. Но в те дни оппозиция в одной Москве насчитывала тысячи авторитетных и смелых борцов. Нам удалось вырвать из рук ГПУ если не письмо Иоффе, то, по крайней мере, копию его. Сейчас в Москве никто не посмеет поставить вопрос о предсмертном письме Томского… Его самоубийство спасло Рыкова и Бухарина. Прокурор поспешил заявить, что для привлечения их к ответственности нет данных. В этом случае официально было признано, что покаяния подсудимых заключали в себе ложный донос. Но если Зиновьев мог, по требованию ГПУ, возвести ложные обвинения на Рыкова, Бухарина и Томского – своих старых друзей и соратников, то чего стоят вообще все его признания.
[Осень 1936 года]

Приложения

 

Из речи Томского на Путиловском заводе 20 января 1926 г.

Какие были разногласия и как они нарастали, с чего они начались? Я на этом остановлюсь, но не буду слишком глубоко входить в историю. Они начались после того, как мы плечо с плечом дрались против Троцкого. Троцкий был побежден идейно, он был разбит. Сущность его идей была ясна для всей партии. После этого встал вопрос об организационных выводах. Вы знаете, какую страстность вносят в вопрос об организационных выводах, но мы, большевики, знаем, что резолюция может руководить массой только через людей. Поэтому для проведения той или иной резолюции или идеи требуются соответствующие люди в соответствующей расстановке. Из каждого политического спора вытекают определенные организационные выводы. Этому нас учил Ильич. Каковы должны были быть по отношению к Троцкому организационные выводы и о чем шел спор? В Ленинграде наши товарищи слишком круто хотели завернуть винт. Говорили, что Троцкий должен быть удален из ЦК, а порой проговаривались, что он должен быть выгнан из партии. Мы говорили, что организационные выводы нужно сделать так, чтобы у беспартийной крестьянской, рабочей массы не создалось такого впечатления, что только для того, чтобы придавить к земле, у нас был принципиальный спор и разногласия. Конечно, после спора Троцкий не мог оставаться председателем РВС. Мы это знали. Надо ли было выгонять его из партии? Большинство считало, что не нужно, а меньшинство рассматривало это как мягкотелость и жалость к Троцкому. Нас в этом упрекали. Но большинство – это большинство, и проголосованное решение надо проводить в жизнь. Были различные споры по этому вопросу. Последний спор свелся к тому, чтобы вывести Троцкого немедленно из Политбюро или до съезда не трогать его в партийном отношении. Вот как шел спор. Большинство решило не трогать Троцкого, оставить его в Политбюро.
Оглянемся назад на этот спор. Правы мы или не правы? Правы. Ибо это шел спор не только о том, что делать с Троцким. Это шел спор о том, как должно руководящее большинство руководить партией, с какими методами оно должно подходить к оппозиции, в том числе и к теперешней, будущей. Вот о чем спор шел. Нужно ли человека за его ошибку отсечь, постараться его рядом толчков вышибить из партии, отрезать; поступить ли по-евангельски: рука твоя загноилась – отруби ее; или иначе: ошибки не замазывать, ошибки вскрывать, ошибки разъяснять, идейной пощады не давать. А работников, особенно выдающихся, которых у нас мало, нужно для партии беречь. И этот спор сказался в речи Сталина на Московской конференции. Он был выражен в том, что Сталин сказал: «У нас в упряжке бегут семь лошадей. Одна вдруг брыкаться, лягаться начала… Стоит ли ее выпрячь, или нужно ее постегать, а заставить запряжкой бежать?» Это была правильная, картинно выраженная мысль, потому если каждой лошадке, которая забрыкается, переламывать хребет, то в конце концов поедешь не на лошадке, а на одном дышле. А на нем далеко не уедешь (смех). Вот как вопрос стоял.
В вопросе о разногласиях с Троцким мы считаем (я думаю, теперь можно задним числом и всем согласиться), что правы были мы, большинство. Никакой бы особенно роковой ошибки со стороны меньшинства не было бы, если бы не стали эту ошибку возводить в квадрат. В ответ на это из Ленинграда посыпались летучие словечки. То мимоходом руководитель той или иной ленинградской организации об-ронится словечком вроде того, что необходима решительная борьба не только с троцкизмом, но и с полутроцкизмом, то другой. Нас это заинтересовало – где же полутроцкисты? (Троцкизм – понятно.) На это отвечали: возможно, что такой существует. Что касается полутроцкизма, то мы сказали: если не можете указать, где он, – не пускайте летучих слов. Для чего вам это нужно? Мы понимаем многое с намеков и понимаем, что в данном случае стали, обидевшись, что остались по вопросу о Троцком в меньшинстве, подводить стали здесь идейный фундамент. И другие летучие словечки, вроде того, что мы – стопроцентные большевики. Мы на это отвечаем: бросьте все словечки о стопроцентных большевиках. Был один стопроцентный большевик, да и тот умер, а остальные – так, около ста да поблизости, не дошли, так 84, 92, 96 процентов (аплодисменты).

Из речи Глебова-Авилова  на Путиловском заводе 20 января 1926 г.

 

Товарищи, тов. Томский и многие другие, которых мне приходится слушать в последнее время на наших заводах, прежде всего начинают с того, будто ленинградцы больше всего настаивали на том, чтобы выжить Троцкого из партии. Я заверяю, что это было не так. Я могу сказать только одно, что не могу говорить о всем том, что имело место в Москве, не могу сказать, но вместе с этим напомню все же, что было где-то, тов. Томский, единогласное решение о том (еще примерно в январе месяце), чтобы Троцкого в ЦК не вводить. В этом направлении держать курс партии. Единогласное, товарищи, решение. Это первое. Второе, в октябре месяце то же самое единогласное решение о том, чтобы Троцкого не вводить в Политбюро. Многие из нас, и я в том числе, слуга ваш покорный (голоса с мест: «Довольно, долой!»), сам, между прочим, вносил поправку такого содержания, чтобы пункт, который был в свое время принят съездом, целиком и полностью к Троцкому не применять.

Из заключительного слова Томского на Путиловском заводе 20 января 1926 г.

 

Теперь о Троцком. Тов. Глебов говорил, что мы постановили Троцкого вывести из ЦК и постановили не пускать его в Политбюро, а вот теперь… и так далее. Ну, а выводы? А как же он теперь остался в Политбюро? Ну, а нам уже бог простит, ведь мы закаленные полутроцкисты, а вы, товарищи Глебов, Зиновьев, Каменев, Евдокимов, ведь вы голосовали разве против введения Троцкого в Политбюро? Вы голосовали за. Я вам больше скажу. После постановления съезда о смене редактора в «Ленинградской правде» Политбюро должно было привести его в исполнение. Такие вопросы у нас решаются опросным листом, вкруговую. Подписались: четыре– за, три – против. Кто же эти трое? – Каменев, Зиновьев и Троцкий. Предъявили требование созвать экстренное заседание во время съезда. А там против большинства кто голосовал: Каменев, Зиновьев, Евдокимов, ленинградские троцкисты, Пятаков, Раковский и так далее.
Как же это так? Начали с «распни его», а кончили рука об руку. Здесь дают записочку, почему Троцкий вошел в Политбюро? Вы спрашиваете, а мы знаем почему? Мы говорили, что не надо отсекать и шли на уступки. Давайте в будущем линию возьмем единодушно. Давайте. А теперь вы голосовали за него. Каким образом это у вас получилось, когда говорят, почему Троцкий молчит. Как относится Троцкий к оппозиции. Спросим Троцкого, как он относится, а может быть, Глебов-Авилов это знает? А я не знаю.


 Глебов?Авилов Николай Павлович (1887–1942? – дата, приведенная в советских энциклопедиях, явно неправильная).– Один из самых талантливых хозяйственных деятелей, нарком почт и телеграфов в первом Советском правительстве. С 1928 года начальник строительства, директор завода «Ростсельмаш». Короткое время входил в ленинградскую, а затем «объединенную» оппозицию. Расстрелян. Реабилитирован.

Енукидзе

За стенами Кремля

 

Даже для людей, которые хорошо знают действующих лиц и обстановку, последние события в Кремле представляются непостижимыми. Особенно ярко я это почувствовал при вести о том, что расстрелян Енукидзе, бывший бессменный секретарь Центрального Исполнительного Комитета Советов. Не то, чтоб Енукидзе был выдающейся фигурой, совсем нет. Сообщение некоторых газет о том, будто он был «другом Ленина» и «одним из тесного кружка, который правил Россией», неверны. Ленин хорошо относился к Енукидзе, но не лучше, чем к десяткам других. Енукидзе был политически второстепенной фигурой, без личных амбиций, с постоянной способностью приспособляться к обстановке. Но именно поэтому он являлся наименее подходящим кандидатом на расстрел. Газетная травля против Енукидзе совершенно неожиданно началась вскоре после процесса Зиновьева – Каменева в 1935 году. Его обвиняли в связи с врагами народа и в бытовом разложении. Что значит «связь с врагами народа?» Весьма вероятно, что Енукидзе, человек доброй души, пытался прийти на помощь семьям расстрелянных большевиков. «Бытовое разложение» означает: стремление к личному комфорту, преувеличенные расходы, женщины и пр. И в этом могла быть доля истины. Но далеко все же зашли дела в Кремле, очень далеко, если пришлось расстрелять Енукидзе. Мне кажется поэтому, что простой рассказ о судьбе этого человека позволит читателю лучше понять то, что творится за стенами Кремля.

* * *

 

Авель Енукидзе – грузин, из Тифлиса, как и Сталин. Библейский Авель был моложе Каина. Енукидзе, наоборот, был старше Сталина на два года. В момент расстрела ему было около 60 лет. Уже в молодости Енукидзе принадлежал к большевикам, которые составляли тогда еще фракцию единой социал-демократической партии наряду с меньшевиками. На Кавказе была в первые годы столетия оборудована отличная подпольная типография, сыгравшая немалую роль в подготовке первой революции (1905 г.). В организации этой типографии принимали деятельное участие братья Енукидзе: Авель, или «Рыжий», и Семен, или «Черный». Финансировал типографию Леонид Красин, будущий знаменитый советский администратор и дипломат, а в те годы молодой даровитый инженер, умевший, не без содействия молодого писателя Максима Горького, добывать на революцию деньги у либеральных миллионеров вроде Саввы Морозова. С тех времен у Красина сохранились с Енукидзе дружеские отношения: они называли друг друга по имени и были на «ты». Из уст Красина я слышал впервые библейское имя Авеля.
В тяжелый период между первой революцией и второй Енукидзе, как и большинство так называемых «старых большевиков», отходил от партии, надолго ли – не знаю. Красин успел за те годы стать выдающимся промышленным дельцом. Енукидзе капиталов не нажил. В начале войны он снова попал в ссылку, откуда уже в 1916 году был призван на военную службу вместе с другими сорокалетними. Революция вернула его в Петербург. Я встретил его впервые летом 1917 года в солдатской секции Петербургского Совета. Революция встряхнула многих бывших большевиков, но они с недоумением и недружелюбием относились к ленинской программе захвата власти. Енукидзе не составлял исключения, но держался более осторожно и выжидательно, чем другие. Оратором он не был, но русским языком владел хорошо и, в случае нужды, мог сказать речь с меньшим акцентом, чем большинство грузин, включая Сталина. Лично Енукидзе производил очень приятное впечатление – мягкостью характера, отсутствием личных претензий, тактичностью. К этому надо прибавить еще крайнюю застенчивость: по малейшему поводу веснушчатое лицо Авеля заливалось горячей краской.
Что делал Енукидзе в дни октябрьского переворота? Не знаю. Возможно, что выжидал. Во всяком случае, он не был по другую сторону баррикады, как г. г. Трояновский, Майский, Суриц – нынешние послы  – и сотни других сановников. После установления советского режима Енукидзе сразу попал в состав президиума ЦИКа и в секретари его. Весьма вероятно, что произошло это по инициативе первого председателя ЦИКа Свердлова, который, несмотря на молодые годы, понимал людей и умел ставить каждого на нужное место. Сам Свердлов пытался придать президиуму политическое значение, и на этой почве у него возникали даже трения с Советом Народных Комиссаров, отчасти и с Политбюро. После смерти Свердлова, в начале 1919 года, председателем был избран, по моей инициативе, М. И. Калинин, который удержался на этом посту – подвиг немаленький – до сегодняшнего дня. Секретарем оставался все время Енукидзе. Эти две фигуры – Михаил Иванович и Авель Сафронович – и воплощали собою высшее советское учреждение в глазах населения. Извне создавалось впечатление, что Енукидзе держит в своих руках добрую долю власти. Но это был оптический обман. Основная законодательная и административная работа шла через Совет Народных Комиссаров под руководством Ленина. Принципиальные вопросы, разногласия и конфликты разрешались в Политбюро, которое с самого начала играло роль сверхправительства. В первые три года, когда все силы были направлены на гражданскую войну, огромная власть ходом вещей сосредоточилась в руках военного ведомства. Президиум ЦИКа в этой системе занимал не очень определенное и, во всяком случае, не самостоятельное место. Но было бы неправильно отрицать за ним всякое значение. Тогда еще никто не боялся ни жаловаться, ни критиковать, ни требовать. Эти три важные функции: требования, критика и жалоба – направлялись главным образом через ЦИК. При обсуждении вопросов в Политбюро Ленин не раз поворачивался с дружелюбной иронией в сторону Калинина:
– Ну, а что скажет по этому поводу глава государства?
Калинин не скоро научился узнавать себя под этим высоким псевдонимом. Бывший тверской крестьянин и петербургский рабочий, он держал себя на своем неожиданно высоком посту достаточно скромно и, во всяком случае, осторожно. Лишь постепенно советская пресса утвердила его имя и авторитет в глазах страны. Правда, правящий слой долго не брал Калинина всерьез, не берет, в сущности, и сейчас. Но крестьянские массы постепенно привыкли к той мысли, что «хлопотать» надо через Михаила Ивановича. Дело, впрочем, не ограничивалось крестьянами. Бывшие царские адмиралы, сенаторы, профессора, врачи, адвокаты, артисты и, не в последнем счете, артистки добивались приема у «главы государства». У всех было о чем хлопотать: о сыновьях и дочерях, о реквизированных домах, о дровах для музея, о хирургических инструментах, даже о выписке из-за границы необходимых для сцены косметических материалов. С крестьянами Калинин нашел необходимый язык без затруднений. Перед буржуазной интеллигенцией он в первые годы робел. Здесь ему особенно необходима была помощь более образованного и светского Енукидзе. К тому же Калинин часто бывал в разъездах, так что на московских приемах председателя заменял секретарь. Работали они дружно. Оба по характеру были оппортунисты, оба всегда искали линию наименьшего сопротивления и потому хорошо приспособились друг к другу. Ради своей высокой должности Калинин был включен в ЦК партии и даже в число кандидатов в Политбюро. Благодаря широкому охвату своих встреч и бесед, он вносил на заседаниях немало ценных житейских наблюдений. Его предложения, правда, принимались редко. Но его соображения выслушивались не без внимания и так или иначе принимались в расчет. Енукидзе не входил в ЦК, как не входил, например, и Красин. Те «старые большевики», которые в период реакции порывали с партией, допускались в те годы на советские посты, но не партийные. К тому же у Енукидзе, как сказано, не было никаких политических претензий. Руководству партии он доверял полностью и с закрытыми глазами. Он был глубоко предан Ленину, с оттенком обожания, и – это необходимо сказать для понимания дальнейшего – сильно привязался ко мне. В тех случаях, когда мы политически расходились с Лениным, Енукидзе глубоко страдал. Таких, к слову сказать, было немало.
Не играя политической роли, Енукидзе занял, однако, крупное место если не в жизни страны, то в жизни правящих верхов. Дело в том, что в его руках сосредоточено было заведование хозяйством ЦИКа: из кремлевского кооператива продукты отпускались не иначе, как по запискам Енукидзе. Значение этого обстоятельства мне уяснилось только позже, и притом по косвенным признакам. Три года я провел на фронтах. За это время начал постепенно складываться новый быт советской бюрократии. Неправда, будто в те годы в Кремле утопали в роскоши, как утверждала белая печать. Жили на самом деле очень скромно. Однако различия и привилегии уже отлагались и автоматически накоплялись. Енукидзе, так сказать, по должности стоял в центре этих процессов. В числе многих других Орджоникидзе, который был тогда первой фигурой на Кавказе, заботился о том, чтобы Енукидзе имел в своем кооперативе необходимое количество земных плодов. Когда Орджоникидзе переехал в Москву, его обязанности легли на Орахелашвили, в котором все видели надежного ставленника Сталина. Председатель грузинского Совнаркома Буду Мдивани посылал в Кремль кахетинское вино. Из Абхазии Нестор Лакоба отправлял ящики с мандаринами. Все три: Орахелашвили, Мдивани и Лакоба – отметим мимоходом, значатся ныне в списке расстрелянных… В 1919 году я случайно узнал, что на складе у Енукидзе имеется вино, и предложил запретить.
– Слишком будет строго, – шутя сказал Ленин.
Я пробовал настаивать:
– Доползет слух до фронта, что в Кремле пируют, – опасаюсь дурных последствий.
Третьим при беседе был Сталин.
– Как же мы, кавказцы, – запротестовал он, – можем без вина?
Вот видите, – подхватил Ленин, – вы к вину не привыкли, а грузинам будет обидно.
– Ничего не поделаешь, – отвечал я, – раз у вас нравы достигли здесь такой степени размягчения…
Думаю, что этот маленький диалог в шутливых тонах характеризует все-таки тогдашние нравы: бутылка вина считалась роскошью.
С введением так называемой «новой экономической политики» (нэп) нравы правящего слоя стали меняться более быстрым темпом. В самой бюрократии шло расслоение. Меньшинство жило у власти немногим лучше, чем в годы эмиграции, и не замечало этого. Когда Енукидзе предлагал Ленину какие-нибудь усовершенствования в условиях его личной жизни, Ленин отделывался одной и той же фразой:
– Нет, в старых туфлях приятнее…
С разных концов страны ему посылали всякого рода местные изделия со свежим еще советским гербом.
– Опять какую-то игрушку прислали, – жаловался Ленин. – Надо запретить! И чего только смотрит глава государства? – говорил он, сурово хмуря брови в сторону Калинина.
Глава государства научился уже отшучиваться:
– А зачем же вы приобрели такую популярность?
В конце концов «игрушки» отсылались в детский дом или в музей…
Не меняла привычного хода жизни моя семья в Кавалерском корпусе Кремля. Бухарин оставался по-прежнему старым студентом. Скромно жил в Ленинграде Зиновьев. Зато быстро приспосабливался к новым нравам Каменев, в котором рядом с революционером всегда жил маленький сибарит. Еще быстрее плыл по течению Луначарский, народный комиссар просвещения. Вряд ли Сталин значительно изменил условия своей жизни после Октября. Но он в тот период почти совсем не входил в поле моего зрения. Да и другие мало присматривались к нему. Только позже, когда он выдвинулся на первое место, мне рассказывали, что в порядке развлечения он, кроме бутылки вина, любит еще на даче резать баранов и стрелять ворон через форточку. Поручиться за достоверность этих рассказов не могу. Во всяком случае, в устройстве своего личного быта Сталин в тот период весьма зависел от Енукидзе, который относился к земляку не только без «обожания», но и без симпатии, главным образом, из-за его грубости и капризности, т. е. тех черт, которые Ленин счел нужным отметить в своем «Завещании». Низший персонал Кремля, очень ценивший в Енукидзе простоту, приветливость и справедливость, наоборот, крайне недоброжелательно относился к Сталину.
Моя жена, в течение 9 лет заведовавшая музеями и историческими памятниками страны, вспоминает два эпизода, в которых Енукидзе и Сталин выступают своими очень характерными чертами. В Кремле, как и во всей Москве, как и во всей стране, шла непрерывная борьба из-за квартир. Сталин хотел переменить свою слишком шумную на более спокойную. Агент ЧК Беленький  порекомендовал ему парадные комнаты Кремлевского Дворца. Жена моя воспротивилась: Дворец охранялся на правах музея. Ленин написал жене большое увещевательное письмо: можно из нескольких комнат Дворца унести «музейную» мебель, можно принять особые меры к охране помещения; Сталину необходима квартира, в которой можно спокойно спать; в нынешней его квартире следует поселить молодых, которые способны спать и под пушечные выстрелы, и пр., и пр. Но хранительница музеев не сдалась на эти доводы. На ее сторону встал Енукидзе. Ленин назначил комиссию для проверки. Комиссия признала, что Дворец не годится для жилья. В конце концов Сталину уступил свою квартиру покладистый и сговорчивый Серебряков, тот самый, которого Сталин расстрелял 17 лет спустя.
Жили в Кремле крайне скученно. Большинство работало вне стен Кремля. Заседания заканчивались во все часы дня и ночи. Автомобили не давали спать. В конце концов через президиум ЦИКа, т. е. через того же Енукидзе, вынесено было постановление: после 11 часов ночи автомобилям останавливаться возле арки, где начинаются жилые корпуса; дальше господа сановники должны продвигаться пешком. Постановление было объявлено всем под личную расписку. Но чей-то автомобиль продолжал нарушать порядок. Разбуженный снова в три часа ночи я дождался у окна возвращения автомобиля и окликнул шофера:
– Разве вы не знаете постановления?
– Знаю, товарищ Троцкий, – ответил шофер. – Но что же мне делать? Товарищ Сталин приказал у арки: поезжай!
Понадобилось вмешательство Енукидзе, чтоб заставить Сталина уважать чужой сон. Сталин, надо думать, не забыл своему земляку этого маленького афронта. Более резкий перелом в жизненных условиях бюрократии наступил со времени последней болезни Ленина и начала кампании против «троцкизма». Во всякой политической борьбе большого масштаба можно в конце концов открыть вопрос о бифштексе. Перспективе «перманентной революции» бюрократия противопоставляла перспективу личного благополучия и комфорта. В Кремле и за стенами Кремля шла серия секретных банкетов. Политическая цель их была сплотить против меня «старую гвардию».
Организация банкетов «старой гвардии» ложилась в значительной мере на Енукидзе. Теперь уж не ограничивались скромным кахетинским. С этого времени и начинается, собственно, то «бытовое разложение», которое было поставлено в вину Енукидзе тридцать лет спустя. Самого Авеля вряд ли приглашали на интимные банкеты, где завязывались и скреплялись узлы заговора. Да он и сам не стремился к этому, хотя, вообще говоря, до банкетов был не прочь. Борьба, которая открылась против меня, была ему совсем не по душе, и он проявлял это чем мог.
Енукидзе жил в том же Кавалерском корпусе, что и мы. Старый холостяк, он занимал небольшую квартирку, в которой в старые времена помещался какой-либо второстепенный чиновник. Мы часто встречались с ним в коридоре. Он ходил грузный, постаревший, с виноватым лицом. С моей женой, со мной, с нашими мальчиками он, в отличие от других «посвященных», здоровался с двойной приветливостью. Но политически Енукидзе шел по линии наименьшего сопротивления. Он равнялся по Калинину. А «глава государства» начинал понимать, что сила ныне не в массах, а в бюрократии и что бюрократия – против «перманентной революции», за банкеты, за «счастливую жизнь», за Сталина. Сам Калинин к этому времени успел стать другим человеком. Не то чтоб он очень пополнил свои знания или углубил свои политические взгляды; но он приобрел рутину «государственного человека», выработал особый стиль хитрого простака, перестал робеть перед профессорами, артистами и особенно артистками. Мало посвященный в закулисную сторону жизни Кремля, я узнал о новом образе жизни Калинина с большим запозданием, и притом из совершенно неожиданного источника. В одном из советских юмористических журналов появилась, кажется в 1925 году, карикатура, изображавшая – трудно поверить! – главу государства в очень интимной обстановке . Сходство не оставляло места никаким сомнениям. К тому же в тексте, очень разнузданном по стилю, Калинин назван был инициалами М. И. Я не верил своим глазам.
– Что это такое? – спрашивал я некоторых близких мне людей, в том числе Серебрякова (расстрелян в феврале 1937 года).
– Это Сталин дает последнее предупреждение Калинину.
– Но по какому поводу?
– Конечно, не потому, что оберегает его нравственность. Должно быть, Калинин в чем-то упирается.
Действительно, Калинин, слишком хорошо знавший недавнее прошлое, долго не хотел признать Сталина вождем. Иначе сказать, боялся связывать с ним свою судьбу.
– Этот конь, говорил он в тесном кругу, – завезет когда-нибудь нашу телегу в канаву.
Лишь постепенно, кряхтя и упираясь, он повернулся против меня; затем – против Зиновьева и, наконец, с еще большим сопротивлением – против Рыкова, Бухарина и Томского, с которыми он был теснее всего связан своими умеренными тенденциями. Енукидзе проделывал ту же эволюцию вслед за Калининым, только более в тени, несомненно, с более глубокими внутренними переживаниями. По своему характеру, главной чертой которого была мягкая приспособляемость, Енукидзе не мог не оказаться в лагере Термидора. Но он не был карьеристом и еще менее – негодяем. Ему было трудно оторваться от старых традиций и еще труднее повернуться против тех людей, которых он привык уважать. В критические моменты Енукидзе не только не проявлял наступательного энтузиазма, но, наоборот, жаловался, ворчал, упирался. Сталин знал об этом слишком хорошо и не раз делал Енукидзе предостережения. Я знал об этом, так сказать, из первых рук. Хотя и десять лет тому назад система доноса уже отравляла не только политическую жизнь, но и личные отношения, однако тогда еще сохранялись многочисленные оазисы взаимного доверия. Енукидзе был очень дружен с Серебряковым, в свое время видным деятелем левой оппозиции, и нередко изливал перед ним свою душу.
– Чего же он (Сталин) еще хочет? – жаловался Енукидзе. – Я делаю все, чего от меня потребуют, но ему все мало. Он хочет еще вдобавок, чтобы я считал его гением.
Возможно, что Сталин тогда уже занес Енукидзе в список тех, которым полагается отомстить. Но так как список оказался очень длинен, то Авелю пришлось ждать своей очереди несколько лет.
Весною 1925 года мы жили с женой на Кавказе, в Сухуме, под покровительством Нестора Лакобы, общепризнанного главы Абхазской республики. Это был (обо всех приходится говорить «был») совсем миниатюрный человек, притом почти глухой. Несмотря на особый звуковой усилитель, который он носил в кармане, разговаривать с ним было нелегко. Но Нестор знал свою Абхазию, и Абхазия знала Нестора, героя гражданской войны, человека большого мужества, большой твердости и практического ума. Михаил Лакоба, младший брат Нестора, состоял «министром внутренних дел» маленькой республики и в то же время моим верным телохранителем во время отдыхов в Абхазии. Михаил (тоже «был»), молодой, скромный и веселый абхазец, один из тех, в ком нет лукавства. Я никогда не вел с братьями политических бесед. Один только раз Нестор сказал мне:
– Не вижу в нем ничего особенного: ни ума, ни таланта.
Я понял, что он говорит о Сталине, и не поддержал разговора. В ту весну очередная сессия ЦИКа проходила не в Москве, а в Тифлисе, на родине Сталина и Енукидзе. Ходили смутные слухи о борьбе между Сталиным и двумя другими триумвирами – Зиновьевым и Каменевым. Из Тифлиса на самолете неожиданно вылетели на свидание со мной в Сухум член [президиума] ЦИКа Мясников и заместитель начальника ГПУ Могилевский. В рядах бюрократии усиленно шушукались о возможности союза Сталина с Троцким. На самом деле, готовясь к взрыву триумвирата, Сталин хотел напугать Зиновьева и Каменева, которые легко поддавались панике. Однако от неосторожного курения или по другой причине дипломатический самолет загорелся в воздухе, и три его пассажира вместе с летчиком погибли. Через день-два из Тифлиса прилетел другой самолет, доставивший в Сухум двух членов ЦИКа, моих друзей – советского посла во Франции Раковского и народного комиссара почты Смирнова. Оппозиция в то время уже находилась под преследованьем.
– Кто вам дал самолет? – спросил я с удивлением.
– Енукидзе!
– Как же он решился на это?
– Очевидно, не без ведома начальства.
Мои гости рассказали мне, что Енукидзе расцвел, ожидая скорого примирения с оппозицией. Однако ни Раковский, ни Смирнов не имели ко мне политических поручений. Сталин пытался просто, ничем не связывая себя, посеять среди «троцкистов» иллюзии, а среди зиновьевцев – панику. Однако Енукидзе, как и Нестор Лакоба, искренне надеялся на перемену курса, и оба подняли головы. Сталин не забыл им этого. Смирнов был расстрелян по процессу Зиновьева. Нестор Лакоба был расстрелян без суда , очевидно, ввиду его отказа давать «чистосердечные» показания. Михаил Лакоба был расстрелян по приговору суда, на котором он давал фантастические обвинительные показания против уже расстрелянного брата.
Чтобы крепче связать Енукидзе, Сталин ввел его в Центральную контрольную комиссию, которая призвана была наблюдать за партийной моралью. Предвидел ли Сталин, что Енукидзе сам будет привлечен за нарушение партийной морали? Такие противоречия, во всяком случае, никогда не останавливали его. Достаточно сказать, что старый большевик Рудзутак, арестованный по такому же обвинению, был в течение нескольких лет председателем Центральной контрольной комиссии, т. е. чем-то вроде первосвященника партийной и советской морали. Через систему сообщающихся сосудов я знал в последние годы моей московской жизни, что у Сталина есть особый архив, в котором собраны документы, улики, порочащие слухи против всех без исключения видных советских деятелей. В 1929 году, во время открытого разрыва с правыми членами Политбюро – Бухариным, Рыковым и Томским, – Сталину удалось удержать на своей стороне Калинина и Ворошилова только угрозой порочащих разоблачений. Так, по крайней мере, писали мне друзья в Константинополь.
В ноябре 1928 года ЦКК при участии многочисленных представителей контрольных комиссий Москвы рассматривала вопрос об исключении Зиновьева, Каменева и меня из партии. Приговор был предопределен заранее. В президиуме сидел Енукидзе. Мы не щадили наших судей. Члены комиссии плохо себя чувствовали под обличениями. На бедном Авеле не было лица. Тогда выступил Сахаров , один из наиболее доверенных сталинцев, особый тип гангстера, готового на всякую низость. Речь Сахарова состояла из площадных ругательств. Я потребовал, чтобы его остановили. Но члены президиума, слишком хорошо знавшие, кто продиктовал речь, не посмели этого сделать. Я заявил, что в таком собрании мне нечего делать, и покинул зал. Через некоторое время ко мне присоединились Зиновьев и Каменев, которых отдельные члены комиссии попытались было остановить. Несколько минут спустя на квартиру ко мне позвонил Енукидзе и стал уговаривать вернуться на собрание.
– Как же вы терпите хулиганов в высшем учреждении партии?
– Лев Давыдович, – умолял меня Авель, – какое значение имеет Сахаров?
– Большее значение, чем вы, во всяком случае, – ответил я, – ибо он выполняет то, что приказано, а вы только плачетесь.
Енукидзе отвечал что-то бессвязное, из чего видно было, что он надеялся на чудо. Но я на чудо не надеялся.
– Ведь вы же не посмеете вынести порицание Сахарову?
Енукидзе молчал.
– Ведь вы же через пять минут будете голосовать за мое исключение?
В ответ последовал тяжелый вздох. Это было мое последнее объяснение с Авелем. Через несколько недель я был уже в ссылке в Центральной Азии, через год – в эмиграции, в Турции. Енукидзе продолжал оставаться секретарем ЦИКа. Признаться, я об Енукидзе стал забывать. Но Сталин помнил о нем.
Енукидзе был отставлен через несколько месяцев после убийства Кирова, вскоре после первого процесса над Зиновьевым – Каменевым, когда они были приговорены «только» к 10 и 5 годам тюремного заключения как мнимые «моральные» виновники террористического акта. Не может быть сомнения в том, что Енукидзе вместе с десятками других большевиков пытался протестовать против начинавшейся расправы над старой гвардией Ленина. Какую форму имел протест? О, далекую от заговора! Енукидзе убеждал Калинина, звонил по телефону членам Политбюро, может, и самому Сталину. Этого было достаточно. В качестве секретаря ЦИК, одной из центральных фигур Кремля, Енукидзе был совершенно нетерпим в момент, когда Сталин ставил свою ставку на гигантский судебный подлог. Но Енукидзе был все же слишком крупной фигурой, пользовался слишком многочисленными симпатиями и слишком мало походил на заговорщика или шпиона (тогда эти термины сохраняли еще тень смысла и в кремлевском словаре), чтоб его можно было просто расстрелять без разговоров. Сталин решил действовать в рассрочку. ЦИК Закавказской федерации – по секретному заказу Сталина – обратился в Кремль с ходатайством об «освобождении» Енукидзе от обязанностей секретаря ЦИКа СССР, дабы можно было избрать его председателем высшего советского органа Закавказья. Это ходатайство было удовлетворено в начале марта. Но Енукидзе вряд ли успел доехать до Тифлиса, как газеты уже сообщили о его назначении… начальником кавказских курортов. Это назначение, носившее характер издевательства, – вполне в стиле Сталина – не предвещало ничего хорошего. Действительно ли Енукидзе заведовал в течение дальнейших двух с половиной лет курортами? Скорее всего он просто состоял под надзором ГПУ на Кавказе. Но Енукидзе не сдался. Второй суд над Зиновьевым – Каменевым (август 1936 г.), закончившийся расстрелом всех подсудимых, видимо, ожесточил старого Авеля. Вздор, будто появившееся за границей полуапокрифическое «письмо старого большевика» принадлежало перу Енукидзе . Нет, на такой шаг он и не был способен. Но Авель возмущался, ворчал, может быть, проклинал. Это было слишком опасно. Енукидзе слишком много знал. Надо было действовать решительно. Енукидзе был арестован. Первоначальное обвинение носило смутный характер: слишком широкий образ жизни, непотизм и прочее. Сталин действовал в рассрочку. Но Енукидзе не сдался и тут . Он отказался давать какие-либо «признания», которые позволили бы включить его в число подсудимых процесса Бухарина – Рыкова. Подсудимый без добровольных признаний не подсудимый. Енукидзе был расстрелян без суда – как «предатель и враг народа». Такого конца Авеля Ленин не предвидел, а между тем он умел предвидеть многое.
Судьба Енукидзе тем более поучительна, что сам он был человеком без особых примет, скорее типом, чем личностью. Он пал жертвой своей принадлежности к старым большевикам. В жизни этого поколения был свой героический период: подпольные типографии, схватки с царской полицией, аресты, ссылки. 1905 год был, в сущности, высшей точкой в орбите «старых большевиков», которые в идеях своих не шли дальше демократической революции. К октябрьскому перевороту эти люди, уже потрепанные жизнью и уставшие, примкнули в большинстве своем со сжатым сердцем. Зато тем увереннее они стали устраиваться в советском аппарате. После военной победы над врагами им казалось, что впереди предстоит мирное и беспечальное житие. Но история обманула Авеля Енукидзе. Главные трудности оказались впереди. Чтобы обеспечить миллионам больших и малых чиновников бифштекс, бутылку вина и другие блага жизни, понадобился тоталитарный режим. Вряд ли сам Енукидзе – совсем не теоретик – умел вывести самодержавие Сталина из тяги бюрократии к комфорту. Он был просто одним из орудий Сталина в насаждении новой привилегированной касты. «Бытовое разложение», которое ему лично вменили в вину, составляло на самом деле органический элемент официальной политики. Не за это погиб Енукидзе, а за то, что не сумел идти до конца. Он долго терпел, подчинялся и приспосабливался. Но наступил предел, который он оказался неспособен переступить. Енукидзе не устраивал заговоров и не готовил террористических актов. Он просто поднял поседевшую голову с ужасом и отчаянием. Он вспомнил, может быть, старое пророчество Калинина: Сталин завезет нас всех в канаву. Вспомнил, вероятно, предупреждение Ленина: Сталин нелоялен и будет злоупотреблять властью. Енукидзе попробовал остановить руку, занесенную над головами старых большевиков. Этого оказалось достаточно. Начальник ГПУ получил приказание арестовать Енукидзе. Но даже Генрих Ягода, циник и карьерист, подготовивший процесс Зиновьева, испугался этого нового поручения. Тогда Ягоду сменил незнакомец Ежов, ничем не связанный с прошлым. Ежов без труда подвел под маузер всех, на кого пальцем указал Сталин. Енукидзе оказался одним из последних. В его лице старое поколение большевиков сошло со сцены, по крайней мере, без самоунижения.
Койоакан,
8 января 1938 года

Приложение

 

В Секретариат ЦКК тов. Янсону

Ввиду отсутствия в Москве отвечаю на Ваш запрос по поводу тов. Енукидзе с запозданием.
Речь у меня шла о линии тов. Енукидзе от Февральской революции, точнее, с мая, когда я прибыл из канадского плена, до Октябрьской.
Енукидзе утверждает, что он и в то время был большевиком. Я ему напомнил, что он занимал колеблющуюся, выжидательную позицию – вроде Элиавы или Сурица – и что я раза два говорил ему: «Идите к нам». На это Енукидзе несколько раз возражал:
Никогда я с вами не разговаривал.
И далее:
Я с ним знаком лично никогда не был и никогда не говорил с ним.
Уже эти категорические утверждения вызывают недоумение. В тот период (апрель – август) большевики в составе руководящих советских органов: в ЦИК, в головке рабочей и солдатской секций Петроградского Совета – были наперечет. Со всеми ими я связался в течение первых же недель по приезде из Америки. Каким же это образом вышло, что Енукидзе со мной ни разу не разговаривал и не был знаком? Бывал ли он на заседаниях большевистской фракции? Да или нет?
Кто принадлежал к большевикам и кто не принадлежал – обнаружилось особенно ярко в июльские дни. Президиум ЦИК созвал Пленум ЦИК. Большевистская фракция обсуждала – в отсутствие Ленина, Зиновьева и Каменева – вопрос, какую линию вести на Пленуме. Был ли Енукидзе в то время членом ЦИК, присутствовал ли он на заседании большевистской фракции?
Когда громили большевиков, выступал ли Енукидзе в их защиту? Где был Енукидзе, когда вызванный Керенским с фронта полк вступил в Таврический Дворец, когда нас травили как изменников, агентов Гогенцоллерна, революционных пораженцев и контрреволюционеров? Где был тогда Енукидзе? Участвовал ли он в совещаниях небольшой большевистской группы депутатов, выступал ли в защиту большевиков? Солидаризировался ли где-нибудь и как-нибудь с Лениным, когда его травили как агента Гогенцоллерна?
Когда Ленин и Зиновьев скрывались, когда Каменев был арестован, какие шаги предпринимал Енукидзе для опровержения низкопробной клеветы на них? Выступал ли он по этому поводу в ЦИК? Или на страницах официальных «Известий»? Пусть разыщет и укажет стенограммы своих речей, или свои статьи, или свои заявления.
Приходил ли Енукидзе в большевистский штаб, в редакцию «Правды»? Сотрудничал ли в «Правде» и в других наших изданиях в критический период (май– август)?
Выступал ли на собраниях и митингах с большевистскими речами?
От какой организации прошел Енукидзе в состав ЦИК? По чьему списку? Перед кем отчитывался? Этот вопрос можно и должно проверить по протоколам Первого съезда Советов и ЦИКа.
Кроме того, я оставляю за собою право назвать ряд свидетелей того, что в наиболее критический период (май – август) никто т. Енукидзе в большевистской среде не видал.
3 октября 1927 года

Л. Троцкий

 Нападки на ведущих советских дипломатов – постоянный лейтмотив статей Троцкого конца 30?х годов. Послы Советского Союза в Вашингтоне (Трояновский), в Париже (Суриц) и в Лондоне (Майский) в своих многочисленных интервью поливали Троцкого грязью, называли его «контрреволюционером» и «прихлебателем фашистов». Отвечая им, Троцкий не упускал случая упомянуть, что все они во время Октябрьской революции и в годы гражданской войны находились «по ту сторону баррикад».

 Речь идет об одном из братьев Беленьких– Григории (одно время секретаре Краснопресненского райкома партии) либо Абраме. Оба они находились одновременно с Лениным в парижской эмиграции, являлись друзьями семьи Ульяновых, а в 20?е годы в разное время отвечали за охрану Ленина. После смерти Ленина братья Беленькие примкнули к возглавляемой Зиновьевым, Каменевым ленинградской оппозиции, а затем вошли в «объединенную» оппозицию. Погибли в годы сталинского произвола. Реабилитированы.

 К 30?м годам, работая над биографией Сталина, Троцкий уже забыл подробности публикации этой карикатуры и обратился в Париж к своей стороннице Леле Эстриной (Далиной) с просьбой разыскать первоисточник. В амстердамской коллекции бумаг Троцкого сохранился (вышедший, судя по его надписи, из недр антисталинской московской оппозиции начала 30?х) рукописный фельетон под заглавием «О том, как наш староста Калиныч отбил Татьяну Бах у Авербаха». На отдельном листке комментарий Троцкого: «К разложению кремлевских верхов. Разыскать карикатуру 20?х годов». Видимо, речь идет о все той же карикатуре на Калинина.

 По другим сведениям, Нестор Лакоба был отравлен агентами Берия, торжественно похоронен. Затем сталинские же власти надругались над его прахом.

 Троцкому запомнилось почему?то лишь поведение записного грубияна Сахарова. Но и другие видные партийцы, защищавшие в то время «генеральную линию» Сталина против «уклонистов» Троцкого, Зиновьева и Каменева, вели себя так же «по?гангстерски».

 Автором этого письма был Борис Николаевский. Он составил его по рассказам вырвавшихся из Советского Союза партийных оппозиционеров, вставил почти дословно несколько фрагментов из своих разговоров с Николаем Бухариным, но в первую очередь опирался на различные материалы «Социалистического вестника» и «Бюллетеня оппозиции», в частности, о деле Рютина и о борьбе на советском Олимпе.

 Троцкий, пока до него не дошло достаточно сведений о работе сталинских мастеров пыточных дел, считал, что если подследственный либо подсудимый дает показания, то это значит – он не обладает достаточной силой воли. Опять?таки о политиках, не выведенных на открытый процесс, Троцкий думал, что они своим мужеством завели следствие в тупик. На самом деле «не пошедших на контакт» со следствием арестованных были считанные единицы, а кого выводить на процесс – подчас зависело от случая либо от «кондиции» подследственного. В даче же показаний играли роль не столько моральный критерий и даже не сила воли, сколько тот факт, как быстро следствие откроет ахиллесову пяту своей жертвы (привязанность к семье, реакцию на определенные лекарства либо гипноз, сильный или слабый болевой потолок). Не стоит также списывать со счета и остатки веры в свои прежние идеалы, из?за чего «разоруживались» не раз перед следствием даже самые сильные в физическом и моральном отношении люди.

Серебровский

В Комиссию ЦКК ВКП(б)

 

т. т. А. СОЛЬЦУ, Е. ЯРОСЛАВСКОМУ И М. УЛЬЯНОВОЙ
24 мая 1926 года
Уважаемые товарищи!
Ваш запрос от 28 апреля по поводу тов. Серебровского мною был получен после моего возвращения в Москву. Поэтому имею возможность на него ответить только теперь.
1. Тов. Серебровского я знаю с 1905 года. Он входил тогда в боевую дружину меньшевиков (кажется) и был членом Петербургского Совета. Я знал его как самого смелого боевика и считал его рабочим. Будучи студентом-технологом (кажется), он жил отдельно от семьи, пролетарием, под фамилией Логинова. После ареста Совета в 1905 году я на 12 лет потерял Логинова из виду. Встретился я с ним снова только в начале мая 1917 года, по моем возвращении из канадского плена. Узнав из газет о моем приезде, т. Серебровский прибыл ко мне на квартиру. Я совершенно не узнал в офицере Серебровском бывшего боевика 1905 года. Только в тот раз я узнал, что т. Серебровский был в 1905 году студентом-технологом и что он затем закончил инженерное образование, кажется, в Бельгии. Серебровский просил меня переехать к нему на квартиру немедленно со всей семьей. В объяснение этого нужно сказать, что он ко мне очень тепло относился в 1905 году. Тов. Серебровский привез нас с семьей на один из больших петроградских заводов, где он занимал должность назначенного от военного ведомства директора. Тут же я узнал, что т. Серебровский состоит назначенным от казны членом правления какого-то другого завода.
Мы провели с семьей на квартире Серебровского несколько дней . Должен, однако, сказать, что по мере того, как разговор переходил с воспоминаний о прошлом на текущие вопросы революции, отношения стали портиться; Т. Серебровский и его жена были настроены очень патриотически, говорили о необходимости покончить с немцами и враждебно относились к большевикам. По этой причине мы с женой и покинули квартиру Серебровских.
Из сказанного вытекает ответ на второй вопрос: летом 1917 года т. Серебровский не мог быть членом нашей партии. Не знаю, принадлежал ли он в то время к какой либо другой партии. На меня он производил впечатление делового инженера-патриота, в котором события всколыхнули отголоски 1905 года. Об отношениях между т. т. Серебровским и Шляпниковым я не знаю ничего.
Привлекался ли к работе т. Серебровский в 1917–1918 годы как член нашей партии? В 1917 году это вряд ли могло иметь место. Категорически, однако, я этого утверждать не могу, так как после нескольких дней упомянутого проживания на его квартире я с ним не встречался и об эволюции его не знаю. Помнится, что я принимал участие в привлечении его к работе в качестве инженера-техника, администратора, но это было уже позже – либо во второй половине 1918-го, либо в начале 1919 года. Я не считал тогда Серебровского членом партии, а относился к нему скорее как к способному, энергичному инженеру. О том, что т. Серебровский стал членом партии, я узнал сравнительно позже, по-видимому, от него же самого при одной из деловых встреч, кажется, одновременно с тем, как узнал, что он состоит членом ЦК Азербайджанской компартии. Это меня несколько удивило, так как я считал, что т. Серебровский внутренне порвал с политикой давно.
Был ли т. Серебровский в 1917 году представителем интересов капиталистов, нашим классовым врагом? К тому, что я сказал в первом пункте, прибавить тут ничего не могу. Т. Серебровский занимал пост директора крупных заводов по назначению от военной администрации. Входил ли он при этом – добровольно или по должности – в ту или другую организацию заводчиков, мне не известно. Каковы были его отношения с рабочими, не знаю. К большевикам он относился враждебно. Неосведомленность моя объясняется тем, что после того, как для меня выяснились его патриотические, антибольшевистские настроения, я, естественно, избегал каких бы то ни было разговоров на политические и вообще общественные темы и поспешил выехать с завода.
В заключение должен прибавить, что я был совершенно поражен, когда увидел имя т. Серебровского в списке членов в кандидаты ЦК.
Л. Троцкий
P. S. После того, как я написал этот ответ, я увидел из списка делегатов XIV съезда партии, что за т. Серебровским зачислен партстаж с 1903 года . С моим представлением о т. Серебровском это совершенно не вяжется. Впрочем, как мне указывали, и у некоторых других делегатов зачислены стажи, не совпадающие с действительным характером прошлой работы. Возможно, что здесь имеют место простые опечатки или редакционные недосмотры.
26 мая 1926 года

В Комиссию ЦКК ВКП(б)

 

т. т. СОЛЬЦУ, ЯРОСЛАВСКОМУ, М.УЛЬЯНОВОЙ
Уважаемые товарищи!
В дополнение к своему письму от 24-го мая по поводу т. Серебровского имею сообщить нижеследующее обстоятельство, о котором мне на днях напомнил т. Шляпников во время разговора о т. Серебровском.
В 1917 году (а, может быть, в самом начале 1918-го) возник в ЦК (вернее, в среде двух-трех членов его) вопрос о народном комиссаре торговли и промышленности в связи с общим саботажем технической интеллигенции. Владимир Ильич выдвинул такую примерно идею: а что, если бы перетянуть на свою сторону какого-нибудь крупного инженера, который по прошлому своему не внушал бы слишком большой антипатии рабочим и в то же время имел бы авторитет у инженеров? Такого спеца с именем можно было бы назначить народным комиссаром торговли и промышленности без какой-либо серьезной власти под непосредственным наблюдением Совета Народных Комиссаров. Цель такого назначения – смутить саботажников, внести в их ряды раздвоение. Если бы этот спец с именем попытался бы самовольничать, его можно сместить в два счета. Таков приблизительно был ход мыслей Владимира Ильича. Сам он называл в качестве желательного кандидата Л. Б. Красина, который тогда, как известно, не только стоял вне партии, но и отказывался от какой бы то ни было совместной работы. Мы опасались поэтому, что Красин не пойдет, и искали других имен. Вот тогда-то я, должно быть, и назвал в первый раз Владимиру Ильичу Серебровского как инженера с именем и с известным революционным прошлым. По этому поводу, должно быть, были переговоры с т. Шляпниковым.
Руководители Союза металлистов высказались, насколько помню, как против Красина, так и против Серебровского. Отсюда и вытекало, кажется, назначение т. Шляпникова народным комиссаром торговли и промышленности.
В деле этом я дальнейшего участия не принимал. Переговоры с металлистами и проч. вел, вероятно, непосредственно Владимир Ильич. Мое участие, как сказано, выразилось в том, что я очень условно и гадательно выдвинул кандидатуру Серебровского как беспартийного крупного спеца, которого хорошо бы перетянуть на ответственную работу, чтобы внести смуту в ряды саботажного инженерства.

Л. Троцкий 23 июня 1926 года

 В своих воспоминаниях «Моя жизнь» Троцкий пишет: «Серебровский был патриот. Как обнаружилось позже, он питал злобную ненависть к большевикам и считал Ленина немецким агентом. […] После нашей победы в Октябре я привлек Серебровского к советской работе. Как многие другие, он через советскую службу вошел в партию. Сейчас это член сталинского ЦК партии, одна из опор режима. Если в 1905 году он сходил за пролетария, то теперь несравненно легче сходит за большевика».

 Возмущение Троцкого объяснимо в первую очередь тем, что начисление соответственного партийного стажа с середины 20?х годов зависело от Секретариата ЦК и превратилось в орудие сталинской партийной бюрократии. Если, к примеру, во время партийных съездов, проводившихся при жизни Ленина, активным участникам Октябрьской революции (будь они бывшие меньшевики, межрайонцы либо внефракционные социал?демократы) засчитывали их старый партийный стаж, то на XIII съезде Троцкий и его сторонник Карл Радек присутствовали в качестве членов партии лишь с 1917 года. А «старый большевик» Серебровский в отличие от них уходил из рабочего движения на долгие годы.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.