Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Лосев А.Ф. История античной эстетики. Высокая классика.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Первая
УЧЕНИЕ ПЛАТОНА ОБ ИСКУССТВЕ
ТЕОРИЯ ИСКУССТВА

§6. Поэзия
1. Терминологические вопросы

Согласно общему методу нашего изложения истории античной эстетики мы сначала должны были бы коснуться терминологических вопросов, связанных с учением Платона о поэзии. Однако, ввиду того, что соответствующее исследование уже проведено32, мы не будем здесь исследовать всю соответствующую платоновскую терминологию в исчерпывающем виде, а коснемся только самого главного.

а) Термин poёta, как и все платоновские термины, имеет весьма широкое значение, выходящее вообще за пределы эстетики. Он обозначает прежде всего просто любое действие или созидание, взятое в целом, без всякого специального отношения к эстетике. Говорится о всяком произведении, которое справедливо лишь постольку, поскольку причастно к красоте (Legg. IX 859 е). Здесь, впрочем, "действие", кажется, имеет некоторое отношение и к эстетике. В нескольких текстах "действие" противопоставляется "страданию" (Soph. 248; R. Р. IV 437 b; Legg. IX 859 е, X 894 с). Другие тексты фиксируют при помощи этого термина какой-нибудь устойчивый результат действия или творения. В "Меноне" (97 е) развивается та чисто платоновская мысль, что произведения искусства должны обладать устойчивой связностью, не убегать от нас, как убегает преступник от преследования; но это значит, что и наши знания не должны обладать постоянной текучестью, а должны быть связаны нашими воспоминаниями о соответствующих чистых и неподвижных идеях. Если красавцы обладают кожей желтого цвета, то наименование их "медокожими" есть создание каких-нибудь их поклонников (R. P. IV 474 e). Здесь указанный термин говорит уже о некотором элементе вымысла. Произведения мусического искусства основаны либо на подражании, либо на уподоблении (Legg. II 668 b).

Имеется некоторое количество текстов, в которых указанный термин относится уже к художественным произведениям и даже к стихам. Один ученик Сократа интересуется, какие он писал поэтические произведения, причем тут же выясняется, что вопрошавший имел в виду переложение Сократом басен Эзопа и гимн в честь Аполлона (Phaed. 60 с). Другие тексты вовсе не выясняют значение термина, а употребляют его чисто номенклатурно с указанием то ли на поэзию, то ли на музыку (Lys. 221 d; Hipp. Min. 363 b, 368 c; Prot. 325 e; R. P. I 330 c, III 398 a, X 606 b; Parm. 128 a, Tim. 21 c; Legg. VII 802 ab, 811 e).

Таким образом, термин роёта имеет у Платона как самое широкое внеэстетическое значение, так и самое широкое эстетическое значение, включая не только поэзию, но и вообще всякое мусическое искусство.

б) Poiesis, указывающий на самый процесс создания или творения, также отнесен у Платона прежде всего и ко всем внеэстетическим областям (Conv. 197 а; Soph. 233 d; Epin. 975 b). Важно противопоставление этого "созидания", которое может иметь и положительный и отрицательный результат, и "работы" (ergasia), направленной всегда только к положительному результату (Charm. 163b-d), причем poiesis и praxis здесь, по-видимому, не. различаются (е). Важно также определение этого термина как указывающего на переход от небытия к бытию, впрочем, с опорой именно на художественную деятельность в области поэзии и музыки и также и вообще на ремесла (Conv. 205 bc). Различается божественное и человеческое творчество, причем и то и другое может быть как творчеством самих вещей, так и их образов (Soph. 266 cd). Однако в чем заключается разница между божественным и человеческим творчеством, в данном тексте не рассматривается. Подражание трактуется как творчество призраков (Soph. 265 b), a музыка как творчество напевов (Gorg. 449 d).

Наконец, указанный термин употребляется и в специально художественном смысле и, конечно, как всегда у Платона, без точного определения этой художественности. Прежде всего его мы находим в текстах, относящихся к поэзии как к самостоятельному и отдельному искусству (R. P. II 366 e; Tim. 20 e). Далее, этот термин относится у Платона не только к поэзии вообще, но и к разным ее видам (Prot. 316 d; Conv. 196 e, 205 с; Phaedr. 245 a, 278 c; R. P. III 394 c, VI 493 d, X 603 b; Legg. VIII 829 e). Специально к эпосу этот термин тоже имеет прямое отношение (Ion. 531 d), то же к лирике, а именно к дифирамбу (Gorg. 502 а) и к Солону (Critias. 113 а), а также к трагедии и комедии (Gorg. 502 b; Theaet. 152 e).

в) Poietes также отнюдь не всегда значит у Платона "поэт", но и "создатель", "мастер", "творец" в гораздо более широком смысле. Прежде всего у Платона различается создатель идеи (например, скамьи) и создатель самой скамьи, то есть бог и человеческие мастера (R. Р. X 597 d). В связи с этим говорится также о "творце" и "отце" всего, и на этот раз – в связи с ценным для нас указанием на идеальную модель, согласно которой творит бог (Tim. 28 с). Говорится также и о "мастерстве" в человеческом смысле слова, в самом широком значении (R. Р. X 601 d; Soph. 234 а), в связи с производством флейт (R. Р. 601 е), а также в связи с законодательством (Def. 415 b). Употребляется этот термин в явно фиктивном смысле, когда Сократ иронически называет себя "создателем" новых богов (Eythyphr. 3 b).

Что касается чисто художественного понимания термина "поэт" у Платона, то и здесь Платон отнюдь не всегда имеет в виду специально поэтическое искусство. Платон говорит не только о поэтах, составляющих музыкальные напевы (Legg. VII 812 d), но и прямо отождествляет поэтов и музыкантов, наделяя их одинаковыми воспитательными функциями (II 670 е) или вообще относя их к одной художественной области (Conv. 205 с).

Для языка Платона не исключается также и понимание поэтов как прозаических писателей, ораторов или пишущих для ораторов (Euthyd. 305 b; Phaedr. 236 d), иной раз пишущих самое необходимое без всяких украшений (Phaedr. 234 е). Но поэты, которые пользуются метрами и не пользуются ими, сближаются между собою в том отношении, что они все противопоставляются составителям законов (Legg. IX 858 с).

Что касается текстов, содержащих упоминание о поэтах и относящихся действительно только к самой поэзии и ни к каким другим искусствам, то кроме самого общего упоминания поэтов Феогнида (Меп. 95 е), Ферекрата (Prot. 327 d), Софокла (R. P. I 329 b) можно указать такое место: "В боге не может быть лживого поэта" (R. Р. II 328 d). Это значит, что у Платона имеется предельно чистое понятие поэта, когда поэт гласит только то, что существует, то есть только истину. "Поэт" характеризуется у Платона как "существо легкое, крылатое и священное" (Ion. 534 b). Настоящий и подлинный поэт творит при помощи мифов, а не рассудка (Phaed. 61 b). Такой поэт отличается большим трудолюбием и тщательностью своей работы (Phaedr. 278 е). Высказывается сожаление, что поэты очень мало восхваляют Эроса, меньше, чем того достоин этот бог (Conv. 177 а). Поэтам комедии и ямбов запрещается высмеивать отдельных граждан в гневе или без гнева (Legg. XI 935 е), потому что и поэты и прозаики могут развращать юношество (X 890 а) в противоположность "хорошим" поэтам (Prot. 325 е).

Наконец, содержание самого понятия "поэт" отличается у Платона весьма возвышенным характером, несмотря на безнравственную деятельность отдельных поэтов. Поэты для нас – "как бы отцы мудрости и вожди", потому что они, как того и хотят боги, объясняют дружбу стремлением подобного к подобному (что происходит и во всей природе); но этот принцип подобия нельзя понимать, по Платону, формально, так как злое от уподобления злому только усиливается, – поэтому поэты имеют в виду только уподобление доброго доброму (Lys. 213 е – 214 d).

г) Прилагательное poieticos употребляется у Платона с многочисленными семантическими оттенками. Чтобы получить научную ориентацию в этом предмете, отметим сначала тот широчайший смысл, с которым иной раз вводится Платоном этот термин и который указывает вообще на всякое достижение – "достигающий", "эффективный". Правда, в наиболее широком смысле слова этот термин мы нашли только в одном неподлинном сочинении Платона (Def. 411 с-d, 416 а). Но даже тогда, когда Платон переходит и к области искусств, он все же склонен понимать это прилагательное достаточно широко. Как мы уже знаем (выше, стр. 22), в "Софисте" (219 е, 165 ab, 266 d) искусство делится у Платона на приобретательное и созидательное, причем созидательность, очевидно, мыслится здесь отнюдь не только в отношении поэзии.

Далее, с переходом в область поэзии в узком смысле слова указанный термин прежде всего употребляется как существительное – просто в значении "поэт" (Men. 99 d; R. P. III 393 d, X 607 d; Legg. III 700 d). Есть текст (Legg. II 656 с), где такой "поэт" вновь захватывает область всего мусического искусства. Что же касается этого термина в смысле прилагательного "поэтический", то Платон употребляет его в отношении слова или выражения (Phaedr. 257 a; Legg. VI 778 d), подражания (R. P. X 606 d) и поэтического искусства. В последнем случае употребляется женский род poietice, который в соединении с артиклем опять-таки можно понимать как существительное, поскольку для прилагательного здесь подразумевался бы термин techne. Таковы тексты: "Поэтическое искусство есть некоторого рода ораторство" (Gorg. 502 d); "Поэтическое искусство, имеющее своей целью удовольствие и подражание" (R. Р. X 607 с); "Всякое поэтическое искусство по природе своей загадочно" (Alcib. II 147 b); "Издавна существует некоторого рода различие между философией и поэзией" – говорится в контексте учения о справедливости как о более высокой области, чем поэзия (R. Р. X 607 b, 608 b). В этом же смысле употребляется и выражение "поэтический род" (Tim. 19 d; Legg. III 682 а). Несомненно, в смысле "поэтический" этот термин употребляется Платоном в отношении "водоема поэтической долины Гомера" (Phileb. 62 d) и в отношении тех "поэтических врат", к которым нельзя подойти "без наития Муз" (Phaedr. 245 а). Наконец, как прилагательное этот термин читаем у Платона в отношении "мужей" (Legg. VII 802 b), "философа" (Charm. 155 a) и "Жизни" поэтов при шестом перевоплощении душ (Phaedr. 248 е). Сюда же относится и наречие poieticos (R. Р. I 332 b). Попадается и оттенок "поэтичный": чем поэтичнее, тем опаснее в нравственном смысле (R. Р. III 387 b); Гомер – поэтичнее всего (X 607 а).

д) Poietos употребляется тоже либо в широчайшем смысле слова – "приемный" сын в противоположность собственному сыну (Legg. IX 878 е, XI 923 е), либо в отношении поэтов: цитируется "Илиада" (XXIII 340) о "мастерски сделанном" колесе колесницы (Ion. 537 b).

е) Имея в виду чрезвычайно разбросанный, случайный и хаотический характер высказываний Платона обо всем "поэтическом", нужно сказать следующее:

Платон прекрасно отдает себе отчет в том, что поэзия, как и всякое творчество, есть переход от несуществующего к существующему, от небытия к организованному и строго определенному бытию.

Подлинное поэтическое искусство, как и всякое творчество вообще, определяется не случайными и разрозненными наблюдениями, но всегда требует той или иной вечной идеи, которая связывает эмпирическую текучесть, ее осмысляет и создает в ней строгую оформленность.

Этим объясняется то, что подлинным творцом и поэтом является у Платона только бог, создающий не конкретные отдельные скамьи и кровати, подобно человеческим мастерам, но самое идею скамьи, самое идею кровати. В этом – принципиальное различие божественного и человеческого творчества.

Однако, поскольку творчество отдельных материальных предметов возможно только лишь как подражание вечным идеям, поскольку подлинная поэзия возникает только в виде творчества мифов, но никак не в виде рассудочного творчества; а к вратам поэзии можно подойти только тому, в ком имеется божественное вдохновение и наитие Муз. Поэтому Платон нисколько не затрудняется объявлять поэтов отцами и вождями мудрости.

Это нисколько не говорит о том, что и само поэтическое произведение так же беспорядочно и случайно, как и то вдохновение, которым оно вызвано. Наоборот, подчеркивается необходимость самой тщательной обработки поэтического текста, многочисленных его исправлений и переделок в целях достижения самой ясной и простой формы.

Платон безусловно ратует за моральное предназначение поэзии, изгоняя всех тех ее представителей, которые в своей деятельности базируются не на устойчивом морально-общественном порядке среди людей, но на стремлении постоянно склонять их к наслаждению и праздному времяпрепровождению. Подробнее мы будем говорить об этом ниже (стр. 75 слл.). Однако весьма интересно то обстоятельство, что Платон никогда не забывает подчеркивать чисто художественную значимость поэзии, а, наоборот, с великим сожалением расстается с глубокими и тонкими поэтическими произведениями и поэтами, рассуждая так, что чем прекраснее и поэтичнее поэзия, тем она более опасна в моральном отношении. Чувство специфической и ни на что другое не сводимой значимости художественного произведения, вдали от всякой морали, политики и воспитательных целей, никогда и нигде не покидало Платона; фактически это чувство оказывается наиболее ярким как раз там, где моральный ригоризм выходит у Платона на первый план.

Наконец, обращает на себя внимание чрезвычайно рыхлое и непостоянное употребление всех этих терминов в отношении их логического объема. Платону ничего не стоит употреблять "поэтические" термины в таких областях, которые не имеют никакого отношения к поэзии. Всякое стремление к чему-нибудь, всякое достижение чего бы то ни было, всякая эффективная работа, всякое творчество и созидание Платон часто называет "поэзией", "поэтическим искусством", "поэтическим родом", а всех мастеров в любых областях – "поэтами", так что и боги, и сапожники, и политики, и воспитатели одинаково получают у него названия "поэтов".
Но даже и с переходом к чисто художественной области Платон не перестает колебаться в отношении логического объема употребляемых им терминов. Под "поэзией" понимается у него и художественное творчество вообще, и соединение поэзии в узком смысле слова с музыкой, и употребление метрики, и ее отсутствие, и ораторское искусство, и вообще всякая проза с украшениями или без украшений, и музыка в узком смысле слова, и, наконец, то, что соответствует и нашему современному словоупотреблению – поэзия в узком смысле слова.

Ошибкой будет объяснять такого рода терминологическую многозначность только незрелостью его терминологии, ее недостаточной выработкой и неспособностью философа употреблять свои термины и понятия в строго дифференцированном и логически расчлененном виде. Наоборот, здесь сказывается синтетический характер эстетики периода античной классики, постоянное стремление не оставаться в кругу кропотливо расчлененных элементов мысли, а возводить их к более общим и даже предельным формам.

Теперь мы видим, что обследование всех этих хаотически употребляемых у Платона терминов, относящихся к поэзии, только подтверждает ту общую картину эстетики и поэтики, которая возникает у нас и независимо от употребления отдельных терминов в отдельных местах и которая определяется также и общими интуициями у читателей Платона – помимо кропотливого филологического анализа. Однако филологический анализ придает ясность расплывчатой интуиции, находит для нее научную формулу.

ж) Сравнивая наше терминологическое исследование с указанной выше (стр. 62) работой П. Викера, мы должны сказать, что имеется определенное совпадение обеих работ: работа Викера оригинальна уже по исчерпывающему приведению поэтических терминов Платона, среди которых анализируется еще и термин с производными. Большим достоинством работы Викера является рассмотрение всех поэтических терминов Платона сначала по отдельным диалогам, а потом по отдельным значениям в виде большого индекса. Разнобой в употреблении терминов у Платона Викер учитывает, хотя и не дает ему достаточной философско-эстетической квалификации. После работы Викера и после наших терминологических наблюдений вопрос о поэтической терминологии у Платона можно считать близким к окончательному разрешению.

2. Общие вопросы изучения поэзии

Эти общие вопросы уже затрагивались нами в разных местах нашей работы. Здесь мы упомянем о них только ради системы.

а) Общим вопросом является разделение поэзии на отдельные жанры. Этого вопроса мы коснулись выше в главе о классификации искусств (стр. 57).

б) Далее, общим вопросом является моральная и общежизненная оценка поэзии. Известно (выше, стр. 43), что Платон обладает весьма тонким поэтическим чутьем и глубочайшим образом оценивает всю художественную специфику поэзии. Однако мы установили также и то, что Платон весьма сурово относится к очень многим греческим писателям, увлекавшимся, по его мнению, чистой поэзией без всякой заботы о состоянии нравов, а иной раз даже с явным намерением разложить нравы при помощи завлекательных, но развращающих картин или отдельных мотивов поэзии (выше, стр. 40).

в) Наконец, тоже общим и, пожалуй, более всего актуальным вопросом учения Платона о поэзии являются постоянные попытки Платона установить контроль над всей деятельностью поэтов (выше, стр. 35), выделить из них морально и поэтически вредных, удалить их из государства и оставить только максимально благонадежных, подвергая их деятельность постоянной цензуре и на каждом шагу принимая всякого рода меры для поддержания этой поэтической деятельности на большой высоте в морально-поэтическом и религиозном плане.

Ко всем этим материалам, затронутым у нас выше в связи с отдельными проблемами, в настоящем месте ради систематизации обзора мы добавим следующее33.

Прежде всего два слова о связи поэтических жанров с проблемой подражания. Если в других местах у Платона мы находим по преимуществу только простое и случайное перечисление жанров (например, Ion. 534 с; выше у нас, стр. 58), то в "Государстве" можно до некоторой степени находить некоторого рода классификацию жанров или, по крайней мере, намек на нее. Здесь поэт-лирик, говорящий от собственного лица (например, в дифирамбе), не пользуется ровно никаким методом подражания. Драматические поэты, то есть писатели трагедии и комедии, основываются только на методах подражания. Наконец, эпос частью является неподражательным излиянием души самого поэта, частью же и здесь на первом плане тоже подражание (R. Р. III 394 с).

Противопоставляя чисто миметический, а именно драматический, жанр эпическому повествованию (указ. выше текст из R. Р. III) и даже мотивируя это невозможностью для поэта владеть одновременно разными жанрами (394 е), Платон в других местах сближает оба эти жанра, например у Гомера, и, по-видимому, считает гомеровское совмещение драматического и повествовательного метода не только допустимым, но и заслуживающим высокой художественной оценки. "Ведь походит, что первым учителем и вождем всех этих трагических изяществ был он, пред лицом истины – то, правда, это не делает чести тому мужу" (X 595 с). Следовательно, в чисто художественном отношении Платон весьма тонко понимает возможность совмещения драматического и эпического в одном произведении; и только моральные соображения заставляют его резко противопоставлять лирику и драму, хотя они, по Платону, прекрасно совмещены у Гомера.

г) Далее, стоит обратить особое внимание на то, что Платон, вообще говоря, не различает эпоса и трагедии и считает Гомера величайшим трагическим поэтом, подобно тому как в комедии самым крупным деятелем является для него Эпихарм (Theaet. 152 е). На основании этого текста можно заключить, что Платон признает, собственно говоря, только два вида поэзии – трагический эпос (или эпическую трагедию) и комедию.

Это удивительное на первый взгляд смешение эпоса и трагедии у Платона перестанет нас удивлять, если мы обратим внимание на то, что Платон здесь имеет в виду по преимуществу мифологическое содержание этих двух античных жанров. Во всяком случае, полную естественность этого объединения признавали уже в древности Аристофан, Аристотель, Плутарх, Атеней и Прокл. Что же касается современной нам научной литературы, то о сближении этического и трагического жанра у древних говорилось тоже достаточно34.

д) Далее, необходимо указать на то, что Платон отнюдь не всегда был так ригористичен в своей эстетике, каким он является в "Государстве". В "Законах", несмотря на проектируемый здесь полицейский режим и строжайшую цензуру, отношение к поэзии и ее жанрам у Платона, несомненно, более свободное. В известной мере он даже допускает существование разных жанров и сравнительную оценку их на состязаниях.

"Возможно, что один выступит с рапсодией, как Гомер, другой с песнями под аккомпанемент кифары, третий с какой-либо трагедией, четвертый с комедией, и нет ничего удивительного, если кто выступит с кукольным театром и станет считать, что у него всего более данных, чтобы одержать победу. И вот, если явятся такие состязающиеся и тысячи других им подобных, можем ли мы сказать, кому достанется по праву победа?.. Хотите, я отвечу на этот странный вопрос... Если бы судили совсем малые дети, то они высказались бы в пользу выступавшего с кукольным театром... Если бы судили подростки, то – в пользу выступившего с комедиями; в пользу трагедии – образованные женщины, молодые люди и, пожалуй, чуть ли не большинство зрителей... Мы же, старики, скорее всего присудили бы победу рапсоду, хорошо прочитавшему Илиаду или Одиссею, или что-либо из Гесиода; ведь нам, старикам, он доставит всего более наслаждения. Вот после этого и является вопрос: да кто же на самом деле победитель?.. Очевидно, мы с вами неизбежно скажем, что на самом деле победил тот, кто признан людьми нашего возраста. Ведь наш образ мыслей кажется бесспорно наилучшим из всех встречающихся ныне повсюду в различных государствах" (Legg. II 658 b-e).

Из этого рассуждения Платона видно, что в эстетике нашего философа узаконивается очень много разных поэтических жанров, не один, не два и не три. Правда, высшим жанром все-таки выставляется только эпос, что уже нужно считать прогрессивным в сравнении с ниспровергающими оценками Гомера в "Государстве". Интересно, что платоновский ригористический принцип суровой цензуры, изгоняющий из поэзии всякое наслаждение и признающий за ней только одну моральную ценность и только воспитательное значение, остается нерушимым и здесь (658 е – 660 а).

е) Для выяснения того, что Платон понимает под трагедией и комедией, имеют большое значение его высказывания о трагическом и комическом, поскольку у него нет ясно проводимого различия между эстетическим переживанием и структурой художественного произведения35. Здесь особенно важно понимание у Платона синтеза страдания и удовольствия в трагедии, куда нужно также отнести и платоновское учение об очищении. В общем виде проблема очищения у Платона уже рассмотрена нами36. Но сюда нужно добавить некоторые тексты, где хотя и не говорится специально о трагедии, но имеется в виду успокоение аффектов страха, беспокойства и страдания.

"Когда матери хотят, чтобы заснул ребенок, которому не спится, они употребляют вовсе не покой, а, напротив, движение, постоянно укачивая ребенка на руках; они прибегают не к молчанию, а к какому-то напеву и прямо-таки как бы наигрывают детям на флейте; подобным образом врачуют женщины и вакхическое исступление, применяя такое же движение, но с присоединением еще хореи и музы" (Legg. VII 790 de).

Из этого рассуждения видно, что Платон прекрасно отдавал себе отчет в значении ритмических и вообще чисто эстетических приемов для успокоения чересчур возбужденных аффектов. Это, конечно, вполне применимо и к области трагедии. Таким образом, свою успокоительную теорию трагических аффектов Аристотель позаимствовал у Платона.

Это подтверждается и дальнейшим рассуждением Платона на ту же тему:

"И то и другое переживание сводится к болезни, болезнь же возникает вследствие дурного душевного состояния. Когда к подобным переживаниям применяется внешнее сотрясение, это внешнее движение берет верх над движением внутренним, заключающимся в страхе и неистовстве. Одержав верх, оно явно производит в душе безветрие и успокоение; тяжкое сердцебиение прекращается. А это, во всяком случае, желательно. На одних это наводит сон; а тем, кто бодрствует, пляшет и играет на флейте, оно дает возможность, с помощью тех богов, кому они приносят благоприятные жертвы, сменить свое неистовое настроение на разумное состояние" (791 а).

Та же самая мысль об очищении проводится у Платона и в другом месте.

"Что касается вакхической пляски и примыкающих к ней видов плясок, называемых плясками нимф, панов, силенов и сатиров, где, как говорят, воспроизводят лиц охмелевших, причем справляют эти пляски при очищениях и некоторых таинствах, то нелегко определить, является ли весь этот вид пляски мирным или воинственным и какова его цель" (815 с).

Здесь важно отметить также то, что Платона не удовлетворяет ни религиозное решение вопроса об очищении, ни чисто эстетическое. Он прямо говорит, что такого рода очищение нужно оставить в стороне, поскольку оно не имеет государственного значения (815 d). Настоящее свое назначение пляска получает только тогда, когда в ней соблюдается либо мирная, либо воинственная структура. Если иметь в виду трагедию, то мы имеем полное основание говорить здесь не только об эстетическом очищении вообще, но именно о том очищении, которое вызывает пляска, исполняемая как художественное произведение.

"Поэтому воспроизведение речи путем жестов и породило всё в совокупности искусство пляски. Но при всем этом движения у одних из нас совершаются в лад (emmelos), a y других невпопад (plemmelos). Если вдуматься, то нельзя не одобрить многих других древних названий, прекрасно данных согласно природе, в том числе и того названия, что было дано пляскам людей благоденствующих, но умеренных в своих наслаждениях. Как верно и как изящно назвал их тот – кто бы он ни был, – который с полным основанием дал им всем имя, назвав их "складными" (emmeleiai) (816 ab).

Следовательно, как Платон ни относился критически к самому жанру трагедии, все же он прекрасно понимал как все создаваемые ею аффекты страха и сострадания, так и их гармонизацию в ней при помощи ритмически-эстетического очищения.

Теоретически рассуждая, Платон вполне дошел до той чистоты эстетического восприятия, где трагедия и комедия уже сливаются в одно целое. Такой глубокий синтез в истории эстетики мы находим только у романтиков конца XVIII и начала XIX века. Правда, моралистические или формалистические предрассудки Платона помешали ему провести это учение до конца. Мы уже знаем текст о тождестве трагика и комика (Conv. 223 d)37. Близкая к этому мысль проводится и в другом месте (Legg. VII 816 е): "В самом деле: без смешного нельзя познать серьезного, вообще противоположное познается с помощью противоположного, если только человек хочет быть разумным".

Однако в этом же месте "Законов" выступает у Платона и морализм, который для него, очевидно, дороже самой разумности:

"Зато осуществлять и то и другое невозможно, если, опять-таки, человек хочет быть хоть немного причастным добродетели. Но именно ради этого-то и надо ознакомиться с этими вопросами, чтобы, по неведению, не сделать и не сказать когда чего-нибудь смешного совершенно некстати. Подобные воспроизведения надо предоставить рабам и чужестранным наемникам. Никогда и ни в чем не следует серьезно заниматься этим; свободнорожденные люди – женщины или мужчины – не должны обнаруживать своих познаний в этой области. Здесь постоянно должны совершаться все новые и новые воспроизведения. Итак, этот вот закон, в этих именно выражениях мы и постановили относительно смехотворных забав, называемых всеми нами комедией".

Таким образом, хотя трагическое и комическое и представляют собою в своей глубине, по Платону, одно и то же, тем не менее, чтобы не унижать серьезного и не пользоваться смешным невпопад, Платон фактически резко разделяет трагедию и комедию, оставляя за собою право судить о той и о другой по-разному. Далее, в платоновской теории трагедии удивительным и прямо-таки замечательным является учение о том, что все построяемое у Платона идеальное государство трактуется как подлинная трагедия, делающая ненужной постановку обыкновенных театральных трагедий. Этот текст (Legg. VII 718 b) мы уже приводили38. Проблему государства-трагедии Платон затрагивает и в других частях "Законов" (см. ниже, стр. 152), о чем еще будет идти речь при анализе хороводной эстетики "Законов".

ж) В заключение общих замечаний о разделении у Платона поэзии на отдельные жанры необходимо отвергнуть ложную оценку этих теорий Платона некоторыми исследователями39, которые считают эти теории резко консервативными по своему духу. Консерватизм отличает у Платона его общую морально-политическую концепцию поэзии и музыки, но едва ли он характерен именно для разделения поэзии и музыки на жанры. Что касается сурового подчинения поэзии и музыки морально-политической законности и исключительно государственным интересам, то это действительно присуще Платону. Некоторые места из платоновских сочинений звучат в этом смысле чрезвычайно строго и сурово (особенно тексты R. Р. IV 424 b – 425 а; Legg. III 700 d – 702 а, VII 797 а – с). Что же касается самого разделения поэзии на жанры, то тут у Платона не только нет никакого консерватизма, но Платон, наоборот, всюду колеблется, если не прямо противоречит себе, и всюду ограничивается замечаниями только очень общего характера и даже просто намеками. Эпос и трагедию, как мы видели выше, он определенно объединяет в нечто целое, что мы в настоящее время можем понять только как результат внимания философа исключительно к мифологическому содержанию и почти полного невнимания к художественной форме, не говоря уже о специфике театральной постановки в сравнении с исполнительством у рапсодов. Вполне неопределенное впечатление оставляет у нас платоновская оценка сатировской драмы, которая либо бегло упоминается (Legg. VIII 815 с), либо отвергается как противоречащая морально-политическим взглядам философа (Politic. 303 с).

з) Из области лирики упоминается дифирамб, но в качестве примера немиметической поэзии (R. Р. III 394 с) или поэзии, связанной с мифологией рождения Диониса (Legg. III 700 ab). Переносное значение этого термина (Hipp. Mai. 392 e; Grat. 409 c; Phaedr. 238 d, 241 e), а также употребление этого термина в качестве указания на жанры, ставящие своей целью наслаждения (Gorg. 501 е – 502 а), не говоря уже о простых и беглых упоминаниях дифирамба (Apol. 22 a; Hipp. Min. 368 d; Ion. 534 с; Legg. III 700 d), конечно, ничего не дает ни для определения дифирамба, ни для оценки его отношения к другим поэтическим жанрам. О номе, как о лирическом жанре, говорится только то, что он очень строг, суров и неизменен, откуда видно, что он Платоном высоко ценится. Но опять-таки ни об его структурном определении, ни об его отношении к другим жанрам ничего не говорится (Legg. III 700 b, IV 722 d). Тут интересно только то, что при построении своего тоталитарного государства Платон не только сознательно превозносит жанр, само название которого в русском переводе есть "закон", но в стиле этого нома он рисует и вообще всю допустимую для него поэзию и музыку, так что, с его точки зрения, даже отпадает всякое различие между номом как лирическим жанром и общественно-политическим законом; законы должны петься, а песни должны звучать как непререкаемые законы (VII 799 е).

и) Таким образом, у Платона не только нет никакого консерватизма в различении поэтических жанров, но, скорее, они мыслятся у него рыхло и без четкого разграничения. Зато, однако, морально-политический консерватизм в оценке возможных поэтических жанров не может вызывать у нас никакого сомнения.

3. Отношение к древнейшим поэтам

Переходя к оценке у Платона древнейших греческих поэтов, мы сталкиваемся с обычной для Платона эстетической традицией, которая требует отчетливой фиксации чистой и бескорыстной поэзии, но фактически трактует ее только в связи с общей онтологией40.

Орфея, Мусея, Гесиода и Гомера Платон мыслит в потустороннем мире в блаженном состоянии, которое не только не страшит Сократа, но, наоборот, обещает ему избавление от здешних зол (Apol. 40 е). Олимп, Фамир, Орфей, Фемий приходят Платону на ум, когда он восхваляет рапсодическое исполнительство Иона (Ion. 533 b). Орфей, Марсий и Олимп мыслятся у Платона вообще как изобретатели мусического искусства (Legg. III 677 d). Орфей, Мусей и Гомер – это поэтические магниты, притягивающие к себе множество художественно одержимых людей (Ion. 536 b). Орфей вместе с Гомером и Гесиодом производят всех богов из текучей влаги, наподобие Гераклита (Crat. 402 b). Мусей и его сын Евмолп рассказывают о наградах в потустороннем мире для людей благочестивых (R. Р. II 363 с). Орфея боги наказали, и он был растерзан вакханками за то, что захотел встретиться со своей женой не после своей смерти, но живым, после нисхождения в Аид (Conv. 179 d). Душа Орфея избирает себе на земле жизнь лебедя из-за ненависти к растерзавшим его женщинам, а душа знаменитого певца Фамира вновь избирает себе земную жизнь соловья (R. Р. X 620 а). Протагор завораживает своих слушателей как Орфей (Prot. 315 b).

Последователи Орфея и Мусея прикрывали свое софистическое искусство таинствами и прорицаниями (316 d). Имелись книги Мусея и Орфея, трактовавшие об очистительных таинствах и доставлявшие блаженство в потустороннем мире (R. Р. II 364 е). Знаменитые слова "много у нас тирсоносцев, но мало вакхантов", цитируемые Платоном (Phaed. 69 с), как мы теперь знаем, орфического происхождения. Наконец, из какого-то неизвестного нам произведения Орфея Платон цитирует слова о прекращении песни "на шестом колене" (Phileb. 66 с). Этот последний текст, как и другие два (Legg. II 669 d, VIII 829 d, тут же фигурирует и Фамир), преследует у Платона, очевидно, только цели словесного украшения с помощью имен древности.

Из этого обзора видно, что Платон трактует Орфея, Мусея и прочих полумифических поэтов и музыкантов как вполне реальных и исторических деятелей, что их поэтическое творчество он объединяет с их культовыми нововведениями и что их поэзия и музыка заслуживают наивысшей оценки, завораживая людей своей божественной красотой. Ясно, что эстетика Платона в данном случае остается верной самой себе, что она отождествляет искусство, науку и религию и трактует этот синтез не только как наилучший, но и как наиболее древний.

4. Отрицательное отношение к Гомеру

а) Больше всего, однако, задевает Платона поэтическая деятельность Гомера. Правда, уничтожающую критику Гомера мы находим у Платона только в "Государстве". Но и в "Государстве" эта уничтожающая критика все время сопровождается оговорками о красотах у Гомера и о высокой художественной ценности его творений. В конце концов, Платон, можно сказать, не знает, куда и деться от Гомера. Его весьма болезненное, противоречивое и капризное отношение к Гомеру является не только одной из самых главных проблем платоновской эстетики, но, пожалуй, это проблема и для всей античной эстетики в целом. В древнем мире не было поэта более популярного, чем Гомер, на котором воспитывались целые века. Но в Греции не было и более авторитетного философа, чем Платон, который, можно сказать, в корне изничтожал Гомера и в конце концов оставлял из него только гимны богам (их мы теперь не приписываем Гомеру, так как хорошо не знаем, кто такой был Гомер, был ли он и когда был; а сборник так называемых гомеровских гимнов составлялся и пополнялся вплоть до византийской эпохи). Из Гомера Платон оставляет также похвалы "добрым" людям (R. Р. X 607 а). При таком положении дела все отрицательные и положительные высказывания Платона о Гомере заставляют нас весьма чутко к ним прислушиваться и делать из них самые существенные выводы и вообще для всей эстетики Платона.

б) Платоновское отрицательное отношение к Гомеру можно представить себе в виде следующих пяти основных платоновских точек зрения.

Во-первых, Гомер, с точки зрения Платона, совершенно не понимает того, что бог вечен и неизменяем, что нельзя говорить о блужданиях богов в разных видах (R. Р. II 381 d со ссылкой на Od. XVII 485-487), нельзя говорить об оборотничестве Протея (там же, со ссылкой на Od. IV 384-425, 455-458); и боги поэтому не могут трепетать перед Аидом (386 d со ссылкой на Il. XX 65). Платон (379 с) возмущается изображением у Гомера (Il. XXIV 525-533) двух сосудов у ног Зевса с добром и злом, которые дают возможность верховному божеству одним людям посылать добро, а другим зло и страдание. Боги, по Платону, могут посылать только добро, но никак не зло. Все подобные рассказы Гомера не только унизительны для богов, но и указывают на полную неосведомленность его в том, что касается самой сущности богов. Все эти рассказы, кроме того, развращают юношество и создают в нем самый низкий образ мышления. Во-вторых, Платон раздражен не только отсутствием у Гомера знания сущности богов, но и частыми рассказами Гомера о недостойном поведении богов и об их отдельных поступках. Не нужно сообщать детям и подросткам ни аллегорически, ни без аллегорий таких постыдных мифов, как миф об оковах Геры, наложенных на нее Зевсом в воздухе ради ее усмирения (378 d со ссылкой на Il. XV 16-24), или о низвержении Гефеста с неба на Лемнос за освобождение им своей матери (там же, со ссылкой на И. I 590-594), или о натравливании Пандара Зевсом и Афиной начать наступление на троянцев, вопреки договорным клятвам и возлияниям (379 е со ссылкой на Il. IV 70-104, 113-126), или о позорном романе Ареса и Афродиты (III 390 b со ссылкой на Od. VIII 265-344). Платон (Il 379 е – 380 а) недоволен знаменитой битвой богов у Гомера, а особенно тем, что предварительное совещание у богов было собрано Зевсом и Фемидой (имеется в виду Il. X 4-31). Никуда не годится изображение невоздержанного поведения Зевса во время его свидания с Герой на Иде (III 390 b со ссылкой на Il. XIV 293-350). Боги не могут предаваться безудержному смеху по поводу шутовства Гефеста (III 389 а со ссылкой на Il. I 599-600), равно как и Зевс не может стенать по поводу судьбы Гектора (388 с со ссылкой на Il. XXII 167-176) или Сарпедона (там же, со ссылкой на Il. XVI 433-438), а также Фетида со своими сестрами – по поводу судьбы Ахилла (388 b-с со ссылкой на Il. XVIII 52, 70-72, 94). Зевс не мог посылать обманный сон Агамемнону (383 а со ссылкой на Il. II 5-7). По Платону (II 364 de; ср.: Legg. X 906 de), Гомер не имел права утверждать, что умолимы и самые боги (Il. IX 497-501), потому что это и есть не что иное, как оправдание взяточничества.

В-третьих, резко критикует Платон также и отношение Гомера к Аиду. Платон возмущается тем, что в Аиде разум оставлен только одному Тиресию, а прочие души летают здесь, как тени (III 386 е со ссылкой на Od. X 494-495), – тем более, если Гомер сравнивает полет этих свистящих душ с движением летучих мышей (387 а со ссылкой на Od. XXIV 5-9). Невозможно отрицать жизненную силу за душами в Аиде (386 d со ссылкой на Il. XXIII 103-104) и уж тем более нельзя говорить, что душа Патрокла, уходя в Аид, теряет и крепость и юность (386 е со ссылкой на Il. XVI 855-857) или что душа с воем уходит под землю, как облако дыма (там же, со ссылкой на Il. XXIII 100). Очень плохо, что гомеровский Ахилл предпочитает быть, батраком у бедного на земле, чем быть царем в Аиде над мертвыми (386 с со ссылкой на Od. XI 488-491).

В-четвертых, отвергается Платоном и гомеровское изображение героев. Ахилл и Агамемнон не могут так грубо браниться между собою (389 е со ссылкой на Il. I 225-244). Этот же самый Ахилл не может находиться под влиянием Феникса, сулящего ему дары Агамемнона за возвращение к боям (390 е со ссылкой на Il. IX 515-520, XIX 276-281), не может предаваться безумной истерике по поводу смерти Патрокла (388 е со ссылкой на XXIII 12-23, XXIV 9-12), не должен был выдавать труп Гектора за выкуп (390 е со ссылкой на Il. XXIV 175-176, 503, 555-558, 592-595), не должен был издеваться над трупом Гектора (391 b со ссылкой на И. XXII 395-405), не должен был приносить пленных троянцев в жертву за Патрокла (там же, со ссылкой на Il. XXIII 175-178), не может дерзко ослушиваться божеств-рек Ксанфа (там же, со ссылкой на И. XXI 233-283) и Сперхея (там же, со ссылкой на Il. XXIII 141-151). И уж тем более Ахилл не мог так неблагочестиво и злобно упрекать Аполлона и бессильно ему грозить (391 а, со ссылкой на Il. XXII 14-20). И вообще, с точки зрения Платона (391 с), Ахилл не может страдать скупостью и корыстолюбием, а также кичливостью перед богами и людьми (Il. XXI 183-199). Гомеровского Ахилла Платон, можно сказать, почти целиком вычеркивает из Гомера и вообще из поэзии. Приам, по рождению близкий к богам, тоже не должен так унижаться перед Ахиллом, другими греками и троянцами (388 b, со ссылкой на Il. XXII 415, XXIV 477-512). Поэт Стесихор, осудивший однажды Елену и потому ослепший, в дальнейшем покаялся в этом, восхваляя Елену, и потому прозрел, а вот Гомер так и остался слепым (Phaed. 243 ab).

В-пятых, Платон обрушивается на полную жизненную бесполезность, а зачастую даже на глубоко вредный характер изображения у Гомера и обыкновенных людей. Гомер не строил городов и не был законодателем, так что в этом отношении люди ровно ничего не получили от него для себя полезного (X 599 de). Гомер мог хорошо изображать войну, но сам военачальником не был; и в этом отношении его деятельность для людей тоже бесполезна (599 е).

Он не был никаким мудрецом и мастером ни в никаких полезных искусствах (600 а). Гомер не мог воспитать ни одного приличного гражданина; и не существует никакого гомеровского образа жизни, как говорят, например, о пифагорейском образе жизни (600 b-е). У Гомера мы читаем о наградах для справедливых людей согласно молве, а не согласно их справедливости по существу (II 363 bc со ссылкой на Od. XIX 109-114). Справедливость не нуждается ни в чем, ни в наградах, ни в славе, как это утверждают Гомер и Гесиод, но она имеет самодовлеющее значение (X 612 b). Плохо говорит Гомер также и о том, что голодная смерть самая плохая (III 390 b со ссылкой на Od. XII 341-342). Гомеровское изображение роскошных яств может создавать у юношей только привычку к невоздержанности (390 а со ссылкой на Od. IX 8-11).

в) Если теперь подвести итог платоновской критике Гомера, то основной упрек Платона Гомеру заключается в том, что, создавая свои художественные образы, Гомер плохо различает в них сущность изображаемого и образ этого последнего. Отсюда, по Платону, у Гомера возникает множество совершенно неприемлемых художественных образов, с которыми нужно не только бороться, но нужно прямо их изгонять из памяти образованных людей, особенно детей и подростков.

Отсюда а) в логическом отношении гомеровские изображения лживы и противоречивы, б) в моральном отношении они безнравственны и губительны, в) в общественном отношении и особенно г) в педагогическом отношении они поселяют разврат и разложение, д) в художественном отношении они фальшивы и безвкусны и, наконец, е) в религиозном отношении они кощунственны, богохульны и основаны на дерзкой и балаганной трактовке небесных богов, подземных богов и героев.

Такой ужасающий итог платоновской критики Гомера, как это ни удивительно, нисколько не противоречит у Платона общей высочайшей художественной оценке Гомера, которую он весьма часто и специально подчеркивает.

5. Положительное отношение к Гомеру

а) Желая восхвалить мужество и бесстрашие, Платон (Apol. 28 cd) вспоминает из Гомера того же самого развенчанного им Ахилла, который из страха сделать постыдное презирает опасность (здесь имеются в виду, вероятно, такие тексты, как Il. XVIII 90-104). Умение властвовать над собой тоже иллюстрируется посредством указания на Гомера (R. Р. III 390 b; IV 441 bc; Phaed. 94 d; ср.: Od. XX 16-21).

Ахейцы у Гомера (Il. III 8-9, IV 431) хорошо поступают, когда идут в строю молчаливо, тем самым выражая свое уважение к вождям (R. Р. III 389 е).

Очень хорошо у Гомера (Il. IV 412) Диомед пресекает критику Агамемнона как верховного вождя Сфенелом (тот же текст Платона).

Гомер иной раз, по Платону (Il. VII 321), правильно изображает справедливое распределение наград (R. Р. V 468 cd). Квалификация многих героев как "богоподобных" тоже является у Гомера часто весьма справедливой (VI 501 b), для чего из Гомера можно было бы привести много разных мест, например Il. I 131, где, между прочим, таковым эпитетом награжден не кто иной, как опять-таки столь глубоко раскритикованный Платоном Ахилл.

Правильно Одиссей возражает у Гомера (Il. XIV 96-102) Агамемнону относительно приведения в порядок кораблей, чтобы воины стремились в бой, а не к кораблям (Legg. IV 706 е – 707 а).

Одобряется (Lach. 191 а) гомеровское изображение (Il. V 223) коней Энея для подтверждения мысли о том, что можно быть смелым и в то же время отступать.

Выше (стр. 70) мы уже приводили платоновский текст (Legg. II 658 d) о необходимости присудить наивысшую награду рапсодам, хорошо исполняющим Гомера и Гесиода. Платоновский Сократ (Apol. 41 а-с) хотел бы встретиться в загробном мире с разными великими людьми, и в том числе с Гомером. В конце концов, Гомер рассматривается у Платона в контексте размышления о "добрых" людях (R. Р. V 468 е) и квалифицируется (Phaed. 95 а) даже как "божественный поэт".

Начиная свою ниспровергающую критику Гомера, Платон (R. Р. X 595 а) говорит о "какой-то своей любви и уважении", питаемом им к Гомеру с детства, и называет его "первым учителем и вождем всех этих трагических красот". Критикуя и изничтожая сверху донизу подражательную поэзию, Платон (607 d) выражает свое художественное восхищение перед нею, особенно когда созерцает ее в стихах Гомера. Платон (605 с) не только вносит Гомера в число трагических поэтов, но и вообще для него (598 е) Гомер – "вождь трагедии". Несмотря на жесточайшее ниспровержение творчества Гомера, Платон (606 е – 607 а) все-таки пишет:

"...если ты... встретишься с хвалителями Гомера, которые говорят, что этот поэт воспитал Элладу и, ввиду благоустроения и развития человеческих дел, стоит того, чтобы, перечитывая его стихотворения, изучать их на память и по тем правилам строить всю свою жизнь, то ты люби их и приветствуй как людей наилучших, какими только они могут быть, и соглашайся, что Гомер – поэт величайший и первый из трагиков..."

В частности, Гомер, по Платону, вовсе не худо разбирался в том, какова сущность отдельных богов. Так, многие знатоки Гомера, с точки зрения Платона, совершенно правильно толкуют поэта, в том смысле, что "Афина воплощает ум и самое мысль" (Crat. 407 ab). Платон даже и вообще не отвергает мифов целиком и полностью. Он только требует от поэтов, чтобы выбирались и излагались лучшие мифы, без всякой морально-общественной двусмысленности (R. Р. II 377 с).

б) Таким образом, в результате обзора положительных высказываний Платона о Гомере, необходимо думать, что вся приведенная у нас выше уничтожающая критика Гомера Платоном нисколько не мешает самой высокой художественной оценке Гомера у Платона. Единственно, чем уязвлен Платон, – это морально-общественным ригоризмом и суровостью, требованиям которых Гомер, конечно, далеко не всегда соответствует; и тут Платон, со своей точки зрения, совершенно прав. Однако глубочайшая оценка художественного творчества Гомера и даже несомненная интимная близость к нему чувствуются у Платона на каждом шагу; и он сам этого не только не скрывает, но даже постоянно подчеркивает.

6. Нейтрально-документальное отношение к Гомеру

а) Кроме откровенных отрицательных и положительных оценок Гомера, Платон очень часто использует его для целей, которые мы бы назвали нейтрально-документальными. Большей частью Гомер привлекается у Платона просто ради иллюстрации мысли. Гомеровские материалы обычно никак не оцениваются в таких случаях как самостоятельные поэтические образы,, и поэтому часто бывает невозможно судить о том, как Платон оценивает эти гомеровские образы по их существу. Иной раз заметна некоторого рода положительная тенденция в оценке этих образов. Иной раз заметна аллегорическая тенденция. Иной раз тексты Гомера припоминаются Платоном просто ради красного словца. Здесь возможны всякого рода тонкие оттенки, не всегда уловимые. Основной же характер использования этих гомеровских текстов, как мы сказали, нейтрально-документальный, и большей частью совершенно не стоит пытаться разгадывать здесь существенно платоновскую оценку, раз сам Платон этой оценки не производит. Таких типов нейтрально-документального использования Гомера у Платона мы находим два – мифологический и вообще фактологический.

б) Во-первых, такое нейтрально-документальное использование Гомера производится Платоном в местах мифологических.

Если идти сверху вниз, то наиболее древние боги (вернее, титаны), упомянутые у Платона в этом смысле, – это Океан и Тефия (Il. XIV 201-204, 302), которые, будучи связаны с водой, привлекаются Платоном (Crat. 402 b; Theaet. 152 е) для иллюстрации учения о всеобщей текучести.

Для теории загробных наград и наказаний (Gorg. 523 а-е) Платон ссылается на разделение мира у Гомера (Il. XV 187-195) на три царства – Зевса, Посейдона и Аида после свержения Кроноса, причем сказание это квалифицируется здесь не как сказка, но как истина (523 а).

От и Эфиальт, громоздившие Оссу на Пелион для достижения Олимпа, привлекаются Платоном (Conv. 190 b) как иллюстрация возможного нападения низших сил на высшие (Od. XI 307-320).

Гомеровский миф о золотой цепи (Il. VIII 19-27) трактуется у Платона (Theaet. 153 с) как учение о перводвигателе – Солнце, с прекращением движения которого в мире водворилась бы всеобщая смерть. Здесь не исключается аллегоризм, подобный рационалистической трактовке похищения Орифии Бореем, – правда, с весьма пренебрежительной оценкой такого рода аллегорических толкований (Phaedr. 229 с-е).

Зевс сопутствует иностранцу-гостю в целях его охраны (Soph. 216 а-d, с привлечением Od. IX 271-272).

При описании Тартара Платон (Phaed. 112 а) тоже вспоминает Гомера (Il. VIII 13-14, 481 – здесь с упоминанием Кроноса и Япета в Тартаре).

В другом месте Платон (R. Р. X 612) говорит о кольце Гигеса и шлеме-невидимке, которые делают богов и людей невидимыми. О шлеме-невидимке рассказывает и Гомер (Il. V 844-845), но о кольце Гигеса Гомер ничего не сообщает.

Желая противопоставить правильную и ложную концепцию рассудительности, Платон (Charm. 173 а) вспоминает гомеровский миф (Od. XIX 564-567) о появлении лживых сновидений через ворота слоновой кости и правдивых – через роговые.

Переходя от богов к людям, мы наблюдаем, что Платон (Gorg. 525 d) при изображении загробных наказаний берет из Гомера (Od. XI 567-600) примеры с такими царями и героями, как Титий, Сизиф и Тантал. Таким же подлинным образцом являются для Платона (526 d) праведные судьи в подземном мире – Минос (Od. XI 569-570), получавший для своего законодательства откровения на горе от самого Зевса (Legg. I 629 а, имеется в виду Od. XIX 172-179), и Радамант (имеется в виду Od. IV 569).

Для иллюстрации того, как можно героически сложить оружие на поле сражения и вернуться домой без позора, но с большой славой, Платон (Legg. XII 944 а) вспоминает гомеровское изображение гибели Патрокла (для чего можно привести несколько весьма ярких текстов из Гомера – Il. XVI 788-828. XVII 125-131, XVIII 83-84).

Платон (XI 931 b) говорит о силе проклятия родителей в отношении детей со ссылкой на историю Аминтора и его сына Феникса (эта история подробно изложена в Il. IX 447-460).

в) Во-вторых, указанная нами нейтрально-документальная точка зрения на Гомера часто перестает быть иллюстрацией и пояснением, а переходит в то, что мы могли бы назвать фактологической точкой зрения. Здесь Гомер является для Платона энциклопедией разных интересных фактов без всякого отношения к теориям самого Платона.

При обосновании своего учения о хороших и дурных рабах Платон (Legg. VI 776 d – 777 а) ссылается на то место из Гомера (Od. XVII 322-323), где рабский труд самим Зевсом определен как неполноценный, хотя, впрочем, Гомер назван здесь "мудрым" (поскольку здесь у Платона не просто фактология, но уже и оценка).

Платон (Grat. 391 b) различает имена, даваемые вещам богами, и потому правильные, и имена, которые даются им человеком, – условные и даже ложные. Этот факт различения божественных и человеческих имен вполне известен Гомеру, и Платон на это ссылается: имя сторукого – Бриарей – дано ему богами, а люди называют его Эгеоном (Il. I 403); река Ксанф – у богов, а у людей она – Скамандр (Il. XX 73-74); когда царевна Ино стала богиней, она получила имя Левкофеи (Od. V 333-335); птица Халкида – у богов, а у людей она Киминда (Il. XIV 290-291). Могила Мирины – у богов, а у людей она – Батиеи (И. II 813-814). Волшебные скалы Планкты (Od. XII 61) и волшебная трава "моли" (Od. X 305) получили свое название от богов; но неизвестно, как они называются у людей. И хотя Платон специально не упоминает об этих волшебных предметах, но в своей теории двойных имен утверждает, что у Гомера и у других поэтов имеется много подобного. Наименование земли Гайа вместо обычного Ге (Гейа) Платон (Crat. 410 с) тоже подтверждает ссылками на Гомера, для которого оно обычно. Но и без указания на божественное наименование Платон (Crat. 353 а) различает и вообще более правильные и менее правильные наименования. По Платону (Crat. 393 cd), если у Гомера (Il. XXII 506) имя сыну Гектора Астианакс дали троянцы, то Платон отсюда делает вывод, что имя это дано мужчинами и что, следовательно, оно более правильно, чем имя Скамандрий, которое, очевидно, дали менее разумные женщины. Однако в другом месте Гомер (Il. VI 402-403) понимает дело иначе, а именно, что имя Скамандрий дал своему сыну сам Гектор, а все остальные троянцы называли его Астианаксом; следовательно, Платон здесь сам путается в толковании и происхождении имени сына Гектора.

Наконец, без специальной ссылки на Гомера, но с явным подражанием гомеровскому разделению божественных и человеческих имен Платон (Phaedr. 252 b) утверждает, что Эрос – имя, данное людьми, а у богов это не Эрос, но Птерос, то есть "Крылатый".

Далее, свой рассказ об истории Дардании, а также о дальнейшем основании Илиона Платон (Legg. III 681 d – 682 е) прямо заимствует из Гомера (Il. XX 216-218), причем истинность этого предания Платон подтверждает вдохновением Гомера, полученным им от Харит и Муз (Il. II 484-485; ср. о вдохновении от Муз при изображении Фемия в Od. VIII 480-481).

Дикое состояние киклопов, у которых нет никакого государственного и общественного устройства, а каждый живет на свой манер, командуя женой и детьми, Платон (Legg. III 680 b-d) характеризует стихами Гомера на эту тему (Od. IX 112-115). Жертвоприношения и хороводы, которые внушаются людям демоном или богами (Legg. VII 804 а), подтверждаются словами Гомера (Od. III 26-28) о демонских внушениях Телемаху.

Рассуждая о "косматом сердце" (lasion cer) в связи с резкой восприимчивостью человеческой чувственности, Платон (Theaet. 194 с-е) ссылается на такой же термин у Гомера (Il. II 851, XVI 554), свидетельствующий о силе и жестокости души.

В своей теории аффектов, содержащих в себе одновременно и скорбь и удовольствие, Платон (Phileb. 47 е) тоже ссылается на Гомера (Il. XVIII 107-110), у которого гнев Ахилла трактуется одновременно и как страдание и как медовая сладость.

Для обрисовки лечения ран Платон (R. Р. III 405 d – 406 а) вспоминает те места из Гомера (Il. XI 624-638, 830, Od. 235), где говорится о лечении раненых прамнийским вином. О сыновьях врача Асклепия Махаоне и Подалирии Платон (408 а) говорит на основании Гомера (Il. II 729-731, IV 212-219, XI 830-836).

Что касается использования у Платона гомеровских фактологических материалов, имеющих более общее значение, то здесь необходимо указать по крайней мере три таких места.

При обсуждении проблемы подражания (R. Р. III 392 с – 393 с) Платон говорит, что при обрисовке своего Хриса – как тот обращается с мольбами сначала к ахейцам, а потом к Аполлону – Гомер (Il. I 15-21, 34-43) сам как бы превращается в Хриса (393 b-с).

Вторым местом является целый небольшой диалог Платона "Гиппий Меньший", подлинность которого, правда, многими оспаривается (по-нашему, не вполне справедливо) и который весь посвящен анализу "Илиады" и "Одиссеи" с приведением разных конкретных примеров. В этом диалоге Сократ, желая разоблачить невежество софиста Гиппия, исходит из утверждения этого последнего, что "Илиада" лучше "Одиссеи", поскольку первая посвящена простому, правдивому и храброму Ахиллу, a вторая – изворотливому лжецу Одиссею. Ахилл, по Гиппию (Hipp. Min. 365 ab), сам свидетельствует о себе, что прямота его нрава важнее для него даже врат Аида (Il. IX 312-314); Одиссей же характеризуется у Гомера (Od. I 1) как "изворотливый". Платоновский Сократ опровергает это мнение Гиппия тем, что Ахилл объявляет о своем отплытии из-под Трои, но сам вовсе не собирается этого делать и, значит, тоже является лжецом (Hipp. Min. 370 а-с, где приводится текст из Il. IX 357-363, а также I 167-171). Наоборот, Ахилл сам же говорит Аяксу о своем намерении участвовать в боях (Il. IX 650-655). Ответ Гиппия на это рассуждение Сократа – о непредумышленности лжи у Ахилла и полной предумышленности и сознательности лжи у Одиссея (371 de) – тоже не удовлетворяет Сократа, потому что добровольный лжец может и переменить свое намерение и начать говорить истину, а недобровольный и бессознательный лжец так навсегда и остается лжецом, не ведая истины. Этому рассуждению посвящена остальная часть диалога. Ясное дело, что гомеровские материалы используются в этом диалоге просто как таковые без всякой их оценки. Но материалы эти – шире приводившихся выше отдельных фактов из Гомера.

Третьим местом фактологического использования Гомера у Платона является опять же целый диалог – "Ион". На этот раз Гомер уже совсем не является каким-нибудь предметом оценки и иллюстрации, и дело тут даже вообще не в Гомере. Сократ в этом диалоге хочет доказать беспомощность рапсода Иона в понимании Гомера, поскольку Ион действует в результате божественного вдохновения, а не в результате научной или художественной оценки исполняемого им Гомера. Желая доказать непонимание Ионом тех отдельных искусств, которые изображены у Гомера, Сократ ссылается здесь (537 ab) на управление колесницами во время состязания в честь Патрокла (Il. XXIII 335-340) и обнаруживает полное непонимание этого дела у Иона. Лечебная еда, предложенная Гекамедой раненому Махаону (Il. XI 638-640), опять-таки может быть понята и оценена только врачом, но никак не рапсодом (538 с). Рыболовное искусство, о котором говорится у Гомера (Il. XXIV 80-82), тоже подлежит ведению рыболова, но не рапсода (538 d). Искусство прорицания, о котором часто идет речь у Гомера, а особенно прорицание Феоклимена о судьбе женихов Пенелопы (Od. XX 350-357) тоже есть область мантики, но не рапсодического искусства (538 с – 539 а), как и грозное для наступающих троянцев явление орла, бросающего среди них змею (539 b – d с цитатой из Il. XX 200-209).

Совершенно очевидно, все эти гомеровские цитаты у Платона вовсе не имеют в виду рассматривать искусство самого Гомера, а имеют в виду разоблачить невежество рапсода в исполняемом им Гомере. Здесь мы имеем наиболее ясный и безупречный образец нейтрально-документального использования Гомера у Платона.

7. Близкое к стилистическому и чисто стилистическое использование Гомера

а) После указанных типов нейтрально-документального использования Гомера у Платона необходимо указать еще один тип, составляющий переход уже к стилистическому использованию Гомера. Этот тип представлен у Платона изречениями, заимствованными из Гомера и явно соответствующими взглядам самого Платона.

Рассуждая о неизбежности судьбы, Платон (Gorg. 512 е) цитирует Гомера (Il. VI 488): "Ну а судьбы не избегнет, как думаю я, ни единый" (ср. в той же песне Гомера, 501). При восхвалении справедливости (Gorg. 516 с) цитируются стихи из Гомера о богобоязненности и гостеприимстве (Od. VI 120-121, VIII 576-576). "Когда двое идут вместе, то каждый друг другу помогает" (Prot. 348 d; Conv. 174 d с цитатой из Il. X 224). В рассуждении о том, что справедливость и стыд близки, приводится (Charm. 161 а) гомеровский стих (Od. XVII 347):

Стыд для нищих людей – совсем негодящийся спутник. Этот же стих Гомера имеется Платоном в виду и в более общем смысле для указания на нужду в обучении (Lach. 201b). О том, что новая песня всегда вызывает интерес, буквально говорится и у Платона (R. Р. IV 424 b) и у Гомера (Od. I 351-352). Упоминание об искусном враче, стоящем многих других людей (Politic. 297 е), заставляет нас вспоминать гомеровский стих (Il. XI 513-514): "Стоит многих людей один врачеватель искусный" (ср. Legg. V 730 d).

б) От этого переходного использования Гомера у Платона следует обратиться к тому использованию, которое можно назвать уже чисто стилистическим. Здесь ясно ощущается два типа использования Гомера.

Первый тип – более частного характера, и его можно назвать ироническим. Когда Сократ хвалит диалектику, то есть умение разделять и соединять понятия, одновременно видя и целое и части, то он в ироническом тоне говорит, что за таким диалектиком он гонялся бы как за богом по пятам (Phaedr. 266 b). Здесь каждый филолог, конечно, вспоминает Гомера, у которого в тех же выражениях говорится о следовании Телемаха за Афиной Палладой (Od. II 406, III 30). Алкивиад у Платона (Conv. 220 с) говорит об участии Сократа в одном военном походе и прибавляет слова: "Послушайте теперь, на какое деяние дерзнул он бесстрашно". Эти последние слова – гомеровские (Od. IV 242; ср. 271). Когда Сократ приглашает своего собеседника производить исследование до тех пор, пока тот "не изведает коней Евтифрона" (Grat. 407), то он здесь тоже перефразирует известные стихи из Гомера (Il. V 221-222, VIII 105-106).

Эта ирония граничит у Платона уже с издевательством, когда торжественные гомеровские стихи употребляются для изображения ничтожных, по мнению Платона, софистов. Появление Гиппия Элидского он рисует (Prot. 315 bc) при помощи гомеровского выражения "оного мужа узрел я" (Od. X 582 о Тантале и 601 о "священной силе Геракла"). Софист Продик и знаменитый поэт Симонид, говорит Платон (Prot. 340 а), должны объединиться, как две троянские реки, Скамандр и Симоэнт (Il. XXI 308-309 с буквальным цитированием этого места). Сократ боится (Conv. 198 с), что Агафон под конец своей речи вышлет на его голову софиста Горгия и сделает его безгласным, как камень. Это самое говорит у Гомера (Od. XI 633-634) Одисей, который боится, что Персефона вышлет на него голову страшного чудовища Горгоны. Впрочем, платоновский Сократ и в отношении самого себя не прочь воспользоваться стихами Гомера в ироническом смысле. Сократ (Crat. 415 а) просит у своего собеседника пощады для себя, чтобы тот его не лишил сил и чтобы Сократ не потерял крепость и храбрость. Это у Гомера (Il. VI 264-265) Гектор говорит своей матери, которая предложила ему чашу с вином перед поединком.

Вторым типом стилистического использования Гомера у Платона является тот, который можно было бы назвать орнаментальным типом. В этих случаях Платон пользуется Гомером просто ради украшения своей речи, ради красивого словца. Подробно эти места читатель может найти в указанной книге Викера41. Для нас достаточно будет привести здесь только два-три примера.

Сократ говорит (Apol. 34 d) по поводу своего общественного положения, что он тоже – "не от дуба и не от скалы" – слова, которые у Гомера (Od. XIX 163) Одиссей в виде странника говорит о себе Пенелопе в ответ на ее расспросы. Рассуждая о том, что его, Сократа, настигнет медленная смерть, а его судей – быстрая нравственная порча (Apol. 39 b), Сократ, несомненно, вспоминает Гомера (И. IX 505): "Ослепленье могуче и на ноги быстро" (у Гомера тут, впрочем, целая картина, 502-511). Когда Сократ рассказывает свой вещий сон о прибытии его на третий день во Фтию (Crit. 44 ab), он приводит такой же точно стих из Гомера (П. IX 363). Когда Сократ говорит о первом пушке на подбородке Алкивиада как о признаке прекрасной юности (Prot. 309 ab), у Платона приводится тоже соответствующий стих Гомера (Il. XXIV 348; Od. X 279) о прекрасной молодости Гермеса. Добродетельный государственный человек оказался бы Тиресием, единственно сохраняющим разум среди неразумной толпы (Men. 110 а), подобно гомеровскому Тиресию (Od. X 494-495), который тоже сохраняет разум один среди теней в Аиде. Те, кто занимается философией, те стремятся быть в одиночестве и избегать народных собраний (Gorg. 485 d), как и у Гомера (Il. IV 441) юноша Ахилл до вербовки его на войну. Сократ хочет поучиться у иноземцев (Euthyd. 388 с), подобно тому как у Гомера. (Od. IV 454-471) Менелай хочет узнать свою судьбу от Протея. По поводу того, что Сократ хочет быть учеником Кратила (Crat. 428 cd), тоже приводится выражение из Гомера (Il. IX 644-645) о том, что все, сказанное Аяксом, весьма по душе Ахиллу.

Таких текстов из Платона, где Гомер используется исключительно только ради украшения речи, можно было бы привести несколько десятков.

Но уже из наших примеров явствует не только огромная начитанность Платона в Гомере, но и его неизменная любовь даже к самому стилю гомеровского языка.

8. Итог отношения Платона к Гомеру

Подводя итог всем предыдущим материалам по вопросу об отношении Платона к Гомеру, мы должны сказать, что этот вопрос необходимо решать в связи со все теми же анализами теории искусства и поэзии у Платона, так что он является только их конкретизацией и подтверждением.

Во-первых, никто не может отказать Платону в самой высокой художественной оценке Гомера и никто не может утверждать, что Платон не любуется Гомером. Поэмы Гомера пронизывают собою все творчество Платона как идеологически, так и стилистически. Можно сказать, что отношение Платона к Гомеру есть область той чистой красоты, которую теперь пренебрежительно называют "искусством для искусства". Если мы видели выше (стр. 30), что искусство, природа, ремесло и наука являются для Платона одним и тем же идеальным предметом, который должен созерцаться вполне бескорыстно, как чистая игра, как целесообразность без натуралистической цели, как вполне самодовлеющая область, то именно Гомер является для Платона такого рода областью бескорыстного и самодовлеющего созерцания. Платон не только любит Гомера, но он буквально влюблен в него, непрестанно восхищается им и вспоминает о нем почти в каждом небольшом разделе своей философии. И это – образец именно платонизма, потому что чистая красота дана здесь природно, жизненно, как божественный героический быт, вполне утилитарно и производственно.

Во-вторых, однако, с точки зрения Платона, героический век вместе со всей его мифологией и эстетикой ушел в историю раз и навсегда. Тот период истории, в котором живет Платон, переживается им как падение и разложение классического полиса, как слишком большой рост рабовладельческой и денежной демократии, как забвение всего народного, исконного и наивно-гармонического. Платону хочется восстановить это дорогое ему прошлое. Но былое уже нельзя восстановить путем созерцательного подхода к Гомеру, который был и чистой красотой и жизненным строительством одновременно. Платон думает, что прошлое можно восстановить только крутыми морально-политическими мерами – и сама денежная рабовладельческая демократия уходила теперь в свою мировую экспансию тоже отнюдь не при помощи гомеровских морально-политических приемов. И вот Платон становится на путь уничтожающей критики Гомера, которого сам же любит всеми фибрами своей души. Ему очень приятно для красоты своего стиля ссылаться на оборотничество и пророческие функции Протея. Но идеологически ему приходится теперь изгонять и вычеркивать всех этих Протеев из гомеровского эпоса, потому что его новый философский бог уже не может менять свои образы, у него всегда только один образ, он всегда только вечен. Пророк Тиресий, единственно разумный человек в подземном мире, в котором летают только беспамятные и неразумные души людей, эстетически для Платона является образцом старой красивой мифологии, и Платон отнюдь не прочь пользоваться этим Тиресием для своей поэтической речи. Однако для новой философской и морально-политической позиции Платона среди беспамятных душ людей в Аиде нет никаких Тиресиев, нет вообще никаких беспамятных людей, нет никакого ужаса и вопиющего безобразия вечного Аида, а есть только неизменный круговорот душ и тел в природе. И вот, – долой Тиресия, долой жестокого и истерического Ахилла, долой всех богов с их вечно смеющимся аморализмом, долой самого Зевса, если этот Зевс блудит со своей Герой на Иде и охает как последний смертный, видя гибель своих любимых героев. Что остается от Гомера после такого рода морально-политической экзекуции? Остаются только высоконравственные религиозные гимны богам и восхваления "добрых" людей.

В-третьих, позицию Платона в отношении Гомера многие считают результатом реакционного образа мышления у Платона. Да, это, действительно, самая настоящая реакция, самая настоящая морально-политическая реакция. Но весь трагизм платоновской эстетики в том и заключается, что свои реакционные утопии он создавал ради реставрации не чего другого, но молодого, сильного и красивого греческого полиса, который навсегда ушел в историю, но который для Платона был так прекрасен своей наивностью, своим домашним, а не промышленным рабовладением и своим гомеризмом. Свободного, независимого, прекрасного и любимейшего Гомера Платону, по злой иронии судьбы, приходилось восстанавливать и воскрешать вполне антигомеровскими средствами, путем сведения Гомера к скучной моралистике. Гомер был бесконечно любим Платоном; но Платон в своей реакционной и реставраторской эстетике перехлестывал даже времена Саламина и Марафона и доходил до проповеди какого-то антигреческого, какого-то египетского жреческого строя с фараонами во главе и с полным запрещением искусству двигаться хотя бы малейшим образом по пути развития. Мы видели выше (стр. 74), что в "Законах" Платон проповедует государство как вечную музыку и пляску – здесь эстетика доведена еще до большей независимости, чем у самого Гомера. Но мы уже встретились с тем, что эта всеобщая эстетизация у Платона есть не более чем проповедь тоталитарного государства, которое, впрочем, и сам Платон называл подлинной и самой настоящей трагедией (выше, стр. 72).

Итак, отношение Платона к Гомеру есть одно из самых ярких проявлений его диалектической эстетики, в которой невозможно определить, где идея и где материя, и трудно разобраться, где бескорыстное, вечно веселое и беззаботное наслаждение красотой и где унылая морально-политическая реакция и реставрация.

9. Другие эпики (особенно Гесиод) и лирики

Платон и Гомер – глубочайшая проблема платоновской эстетики и греческой литературы. Другие греческие поэты и писатели волновали Платона уже гораздо меньше. Однако для полноты обзора всей этой историко-эстетической проблемы необходимо коснуться и оценки Платоном также других писателей.

а) Гесиод оценивается Платоном примерно так же, как и Гомер.

Платон (R. Р. II 377 е) утверждаает, что мифы об Уране и Кроносе, сообщаемые Гесиодом (Theog. 154-181), то есть мифы об оскоплении Урана Кроносом и о низвержении его в Тартар, не годятся для воспитания юношества, равно как и мифы о Кроносе, пожиравшем своих детей, и о низвержении его Зевсом (Theog. 465-490) в воспитательном отношении не могут иметь места (Euthyphr. 6 а). Агафон у Платона (Conv. 195 с) говорит, что Эрос – молодой бог, а не древний космогонический, как то утверждает Гесиод (Theog. 120-122), который должен был бы говорить в данном случае не об Эросе, а о Необходимости. Приводимый Платоном (R. Р. III 390 е) стих о преклонении богов дарами Суда в своем словаре относит тоже к Гесиоду. Нужно заниматься чистой астрономией, а не прикладной (Epin. 990 а), как то утверждал Гесиод в связи со своими сельскохозяйственными советами (Орр. 383-394). Истинное благочестие не должно гнаться за практическими результатами в обыденной жизни (R. P. II 363b), a Гесиод (Орр. 230-237) как раз расписывает разные материальные блага у благочестивых людей. Ни Гомера, ни Гесиода никто не ставил выше золота и никто не вверял им воспитание своих детей (R. Р. X 600 d).

У Платона промелькивает также и положительное отношение к Гесиоду, правда, не в области мифологии. О том, что трудна дорога к добродетелям, но что, когда пройдены трудности, и она становится легкой (Prot. 340 d; Legg. IV 718 е), читаем и у Гесиода (Орр. 189-292). Мысль о том, что зло делается легко, а для добра требуется пот (R. Р. II 364 с), подтверждается в аналогичном тексте из Гесиода (Орр. 288-292), хотя делающие зло склонны иной раз оправдывать себя именно такими стихами из поэтов. Для подтверждения того, что половина может быть больше целого, Платон (R. Р. V 466 с; Legg. III 677 е, 690 е) упоминает Гесиода (Орр. 40-41). Сравнивая лентяев с трутнями, Платон (Legg. X 901 а) тоже ссылается на Гесиода (Орр. 303-305).

Наконец, текст о предпочтении стариками рапсодистов вроде Гомера, где Платон (Legg. Il 658 b-d) тут же упоминает и Гесиода, уже приведен выше (стр. 70).

Как из Гомера, так и из Гесиода Платон иной раз вспоминает места, которые им почти никак не оцениваются, а приводятся лишь в нейтральном смысле. Там, где Платон говорит о золотом веке Кроноса (Crat. 397 е; R. Р. III 415 а, V 469 а, VIII 546 е), его мысль неизменно возвращается к Гесиоду (Орр. 121-126). Считая, что философия основана на удивлении, считая символом философии Ириду, Платон (Theaet. 155 d) аллегорически толкует тексты Гесиода (Theog. 265-267, 780-781) об Ириде, как о дочери Тавманта. Среди фантастических этимологии "Кратила" (406 с) попадается "Афродита", как рожденная "из пены", (aphros) со ссылкой на Гесиода (Theog. 195-200), а также (402 b) "Океан", "Тефия" и "Рея", причем в этих именах на первый план выдвигается момент текучести, вновь со ссылкой на Гесиода (Theog. 133-135, 337-368).

Некоторые исследователи42 определяют несколько мест из Платона, явно навеянных Гесиодом, в которых Гесиод, однако, не упоминается; говоря о том, что в век Кроноса люди вырастали из земли, Платон (Politic. 269 ab) явно имеет в виду аналогичное выражение Гесиода (Theog. 183-187); что искусства происходят от Муз (Alcib. I 108 е), буквально говорит и Гесиод (Theog. 93); дар Прометея людям, похищенный им у Афины и Гефеста (Phileb. 16 с), разбирает и Гесиод (Орр. 50-52).

Попадаются у Платона и стилистические украшения, заимствованные у Гесиода (Lys. 215 с – из Орр. 25; Charm. 163 b – из Орр. 311; Conv. 178 b – из Theog. 116-121; Crat. 428 а – из Орр. 361-362; Theaet. 207 а – из Орр. 456).

Итак, если отношение Платона к Гесиоду, принципиально говоря, мало чем отличается от его отношения к Гомеру, то нельзя, однако, сравнивать Гомера с Гесиодом в смысле постоянной увлеченности и заинтересованности Платона – весь текст Платона пронизан реминисценциями именно из Гомера.

Некоторые детали Платон заимствовал также и из киклического поэта Стасина и, возможно, из Антимаха Колофонского43.

б) Что касается, далее, отношения Платона к древнегреческой лирике, то из элегической поэзии Платон (Legg. I 629 а-с) – и это можно знать уже заранее, – конечно, хвалит Тиртея (frg. 9) за его воинские мотивы, хотя – и это тоже для Платона характерно – справедливость для него важнее воинской храбрости (Legg. II 660 е – 661 а – тот же фрагмент Тиртея, ст. 16), так что мужество должно быть не как у Тиртея на первом месте, но только на четвертом (Legg. II 666 е – 667 а). И вообще, если Гомер и Тиртей плохо излагали взгляды на жизнь и на ее устроение (тут, значит, Тиртей стоит для Платона на одной плоскости с Гомером), то это для них менее позорно, чем для законодателей Ликурга и Солона, составлявших свои законы письменно (Legg. IX 858 е).

Другой ямбограф Архилох, этот "гуляка праздный", либо упоминается Платоном (Ion. 531 а, 532 а) ввиду его популярности, либо используется им как автор совершенно не характерной для него басни о лисице (R. Р. II 365 с; ср. PLG., frg. 89 Bergk).

Солона мы ожидали бы встречать у Платона гораздо чаще, чем это фактически происходит, тем более что Солон – отдаленный предок самого Платона. Правда, Платон называет Солона "мудрейшим из семи мудрецов" и "самым благородным поэтом", который при других обстоятельствах мог бы затмить и Гомера и Гесиода (Tim. 20 d – 25 е). Солон, по Платону (Critias. 113 ab), толковал египетские имена и переводил их с египетского. Однако в тех немногих случаях, когда Платон цитирует Солона, он цитирует его с критикой. Уже из приведенного выше текста, где Солон выступает вместе с Ликургом, можно сделать вполне определенный вывод об отрицательной оценке Солона у Платона. Но даже и такое знаменитое суждение Солона (frg. 22, ст. 70), в котором он высказывает свое постоянное стремление к науке, несмотря на старость (Lach. 188 е), заставляет Платона вносить в него поправку: обучаются не вообще, но – "добрые" (Lach. 189 а); методическое обучение целесообразнее в молодости, чем в старости (R. Р. VII 536 d). A когда Платон заговаривает о поэтических философах, имея в виду Солона (Charm. 155 а), то подобное высказывание дается даже в ироническом тоне. В сравнении с этим то, что Солон восхвалял дом Крития (тоже платоновского прадеда), совсем незначительно (Charm. 157 е).

Если брать дидактическую поэзию, то у Феогнида (33-36, 434, 436-438) Платон (Men. 95 d – 96 а) находит для себя ценную диалектику того, как добродетели можно научиться и как, с другой стороны, ей нельзя научиться. Другая цитата, приводимая Платоном (Legg. I 630 а) из Феогнида (77-78), трактует о большой ценности верного человека в междоусобной войне. Таким же характерным для себя способом Платон (R. Р. III 407 а) приводит слова Фокилида (frg. 9) о превосходстве добродетели над материальными благами.

в) Что касается мелической лирики, то сольная лирика представлена у Платона весьма скудно. Он только называет Сафо "прекрасной" и Анакреонта – "мудрым" (Phaedr. 235 с). Подобная квалификация двух крупнейших представителей сольной лирики могла бы быть у Платона и более пространной, поскольку из рассуждения "Федра" видно, что Платон имеет в виду здесь не просто художественную форму этих обоих писателей, но и особое содержание, присущее их произведениям. Другое упоминание Анакреонта (Charm. 157 е) ничего не дает для эстетики Платона, а фрагмент Кидия (155 d) имеет только орнаментальное значение в речи Платона, равно как и незначительная фраза, взятая из Ивика (Phaedr. 242 с – Ibyc. frg. 22 Diehl).

Парменид сравнивает в диалоге Платона (Parm. 137 а) любовную страсть с тем состоянием боевого коня, который чувствует приближение состязания (Ibyc. frg. 7. D.) – слова тоже имеющие в контексте по преимуществу орнаментальное значение.

Из хоровой лирики Платон вспоминает Стесихора с его знаменитой палинодией Елене (указанный у нас текст из Phaedr. 243 ab и ниже 244 а; R. Р. IX 586 с). Из этих текстов Платона видно, что в греческой лирике он находил также и образцы морально-высокого изображения героев, а не только те изображения, которые были у Гомера.

Отношение Платона к другому хоровому лирику, Симониду Кеосскому, показывает, что Платон далеко не прочь был подвергать суждения из этой области своей философской обработке. Когда Платон (Prot. 339 а – 347 а) приводит текст из одной неизвестной нам песни Симонида "трудно стать человеком поистине добрым ("agathos")", он пытается согласовать его с последующим текстом того же Симонида, где приводится суждение, противоположное этому. Делает он это при помощи различения понятий "быть" и "становиться". Оказывается, что становиться добрым действительно трудно, но быть добрым даже и вообще невозможно44. Таким образом, все это рассуждение Платона в "Протагоре" является одним из ранних у него образцов философского толкования художественных текстов. Так же философски обрабатывает Платон (R. Р. I 331 d – 335 е) другое изречение Симонида о том, что справедливость есть воздаяние другим должного. Нравится Платону изречение Симонида и о боге как о необходимости (Legg. V 741 а) с поправкой о том, что это – необходимость именно божественная, а не человеческая (VII 818 b), a также изречение Симонида о том, что показной характер добродетели является насилием над истиной (R. Р. II 365 b-с, имеется в виду PLG., frg. 76 Bergk).

Как можно было этого ожидать заранее, из всего мелоса Платону ближе всего Пиндар. Когда Платон (Theaet. 173 е) хочет изобразить жизнь подлинного философа, который чуждается пустого и легкомысленного времяпрепровождения и мыслью своей устремляется или ввысь, в небеса, или в глубины подземного мира, или охватывает всю природу, стремясь войти в глубину каждого ее явления, то Платон ссылается здесь на Пиндара и начинает говорить языком этого возвышенного и торжественного поэта (frg. 292 Sn.). Когда Платон (Men. 81 b-с) заговаривает о переселении душ и о необходимости для них чистой жизни на земле, он опять не обходится без ссылок на Пиндара (Ol. II, 67, frg. 133 Sn.). В проблеме закона и подчинения закону как высшей силе Платон (Gorg. 484 b) спорит с анархистом Калликлом, когда тот говорит о праве сильного; но, по Платону (Legg. III 690-b), подчиняться законной силе естественно, так что (IV 714 е) по справедливости и по природе власть должна сопровождаться величайшей силой. Здесь Платон вполне согласен с Пиндаром (frg. 169), квалифицируя чистое насилие как нечто противное природе (Legg. X 890 а). Рассуждая о том, что надежда питает старость при условии святости и праведности (R. Р. I 331 а), Платон тоже ссылается на Пиндара (frg. 214), равно как, говоря о благочестивом юноше (R. P. 11365 b – из Пиндара можно привести frg. 213). Но Платон (R. Р. III 408 b) не согласен с трагиками и Пиндаром (Pyth. III 55), когда те говорят об исцелении богача Асклепием за золото.

Имеется несколько текстов Платона, где язык Пиндара используется только в орнаментальных целях45.

10. Драматурги

а) Переходя к трагикам, и прежде всего к Эсхилу, нужно вспомнить то, что говорилось выше (стр. 71) о зловредном влиянии трагедии на нравы, поскольку трагедия, как полагал Платон, путем вызывания страха и сострадания расслабляет характеры и мешает человеку быть мужественным и стойким.

Порицая Эсхила (frg. 135, 136) за его слова о влюбленности Ахилла в Патрокла, Платон (Conv. 180 а) утверждает, что дело здесь не только во влюбленности Ахилла, но и в его взаимной дружбе с Патроклом, в результате чего Ахилл был перенесен на Острова блаженных. Эсхил (frg. 156), по Платону (R. Р. II 380 а, III 395 а), совершенно неправильно думает, что бог может быть причиной зла. Гера тоже не любит превращаться в жрицу, просящую подаяние (R. Р. II 38 d), где мы можем предполагать у Платона реминисценцию тоже из Эсхила (frg. 168). У того же Эсхила (frg. 350 N. – Sn.) Фетида не может упрекать Аполлона в том, что на ее свадьбе он обещал долгую жизнь ее детям, а сам убил Ахилла (R. Р. II 383 а); Эсхил изображал это в одной из своих, не дошедших до нас, трагедий. Кроме того, сам же Эсхил отрицает возможность лгать как за Аполлоном (Choe. 559 Weil), так и за Зевсом (Prom. 1032-1033). Эти возражения Платона Эсхилу, как видим, аналогичны его же возражениям Гомеру: из области эстетического и художественного изгоняется все безнравственное.

Однако Платон не прочь и похвалить Эсхила: аналогично Эсхилу (Sept. 1-3) Платон (Euthyd. 291 с) превозносит государственное управление, дает (R. Р. II 361 b, 362 а) характеристику достойного мужа, между прочим, в том смысле, что "он хочет не казаться, но быть наилучшим" (Sept. 592-596). В качестве нейтрально-документального использования Эсхила можно привести у Платона текст о лишении людей Прометеем дара предвидения (Gorg. 523 de; ср. Prom. 248), а также о похищении Прометеем у Афины и Гефеста мудрости искусства с огнем (Prot. 321 d; Phileb. 16 с, где, конечно, имеется в виду знаменитая трагедия Эсхила "Скованный Прометей"). Орнаментальные заимствования Платона из Эсхила малозначительны.

б) Софоклу Платон (R. Р. I 329 b-d) выражает свою симпатию в том отношении, что великий трагик считал благом воздержание от женщин в старости. Импонирует Платону (R. Р. VIII 568 ab) и общение мудрых тиранов с мудрецами, о которых тоже говорит Софокл (frg. 13). Указывает Платон (Legg. VIII 838 с) также и на изображение гибельных последствий кровосмесительных браков, причем упоминаемые здесь имена Эдипа, Фиеста и Макарея, очевидно, взяты из знаменитой трагедии Софокла и из других не дошедших до нас трагедий Софокла и Еврипида.

Очень важно, наконец, и то место из Платона (Phaedr. 268 с – 269 а), в котором он хвалит трех великих трагиков не за вызываемые ими в зрителях страх и сострадание, но за умение кратко и ясно выражаться в одних случаях и пространно – в других. Этот текст Платона свидетельствует о художественном чутье Платона, несмотря на частое осуждение трагедии.

в) Что касается третьего великого греческого трагика – Еврипида, то тема об отношении Платона к Еврипиду могла бы быть весьма значительной, поскольку субъективизм и психологизм Еврипида должен был бы находить весьма агрессивную критику со стороны Платона. Однако фактическое исследование вопроса дает результаты не очень большие; и Еврипид используется Платоном приблизительно в тех же небольших размерах, как и первые два трагика. Из блестящих достижений Еврипида мы находим у Платона всего несколько сочувственных мыслей и всего несколько орнаментальных элементов речи.

Кроме указанных выше мест, где Еврипид упоминается Платоном вместе с другими трагиками, Платон (Gorg. 492 е) изображает весьма близко к Еврипиду (frg. 638) важную мысль о тождестве или взаимной сопряженности смерти и жизни, приводящую к учению о душепереселении. Но совершенно ясно, что Платон здесь вполне мог бы обойтись без Еврипида. Когда Платон (Legg. 111687 e) говорил, что нужно молиться не о том, что хочешь, но о том, что соответствует разумности, он вспоминает Тезея и Ипполита, которые, конечно, не могут молиться об одном и том же. Тут нет ссылки на Еврипида, но ясно, что имеется в виду знаменитая трагедия Еврипида "Ипполит".

Далее Еврипид иной раз превозносит тиранию (Тrо. 1169; Phoen. 519-525), и Платон об этом знает (R. Р. VIII 568 е). Но Еврипид (Ion. 621-628) фактически смотрит на дело гораздо шире и, собственно говоря, далек от идеологии тиранической власти. Платон (Conv. 179 b-d) с большим сочувствием изображает историю Алкесты, отдавшей свою жизнь за мужа согласно известной трагедии Еврипида; и Алкеста еще раз вспоминается Платоном (Conv. 208 d) среди тех, кто захотел оставить после себя славную память в потомстве. Пожалуй, важнее всего упоминание Еврипида у Платона в том месте (Ion. 553 d – 534 d), где он изображает поэтов как творящих не благодаря своему техническому умению, но благодаря божественному вдохновению, когда они являются не столько творцами своих произведений, сколько проводниками создающей их божественной воли и вполне уподобляются неистовым вакханкам (Bacch. 689-757).

Из еврипидовских орнаментальных мест в языке Платона имеет значение обширная аналогия борьбы якобы рассудочного Калликла и якобы созерцательного Сократа с мифологией Зета и Амфиона – Зет строил стены Фив своими руками, а Амфион силою своей музыки (Gorg. 484 с – 486 d, 506 b). Здесь имеется в виду не дошедшая до нас трагедия Еврипида "Антиопа" (frg. 183, 185, 186, 188). Остальные украшения речи у Платона, заимствованные у Еврипида, незначительны46.

г) Подводя итог отношениям Платона к трем великим греческим трагикам, необходимо сказать, что кроме общего порицания трагедии у Платона можно найти три особенности.

Во-первых, Платон очень высоко ценит формально-техническую структуру трагедии, когда все ее элементы четко противопоставлены друг другу и в то же время слиты в одно неделимое целое.

Во-вторых, Платону совершенно ясна вдохновенная, даже дионисийская сторона трагедии, которая, как оказывается, не только не влияет дурно на зрителей, отнюдь не развращает нравы, но, наоборот, является даром Муз, возвышает и углубляет человеческое сознание.

И, в-третьих, эстетика Платона любит выделять в трагедии высокие художественные образы, в которых талантливая художественная разработка совпадает с проповедью самой высокой морали. В общем, однако, подробное изучение связей Платона с тремя великими трагиками несколько разочаровывает исследователя, поскольку у Платона нельзя найти большого эстетического пристрастия к трагедии; и материалы, которые берутся Платоном из трагиков, удивляют своей краткостью и не очень заинтересованным художественным анализом со стороны самого Платона.

д) Если можно миновать менее известных нам трагиков – Агафона, Крития и Херемона, а также и плохо известных нам комедиографов – Эпихарма, Софрона, Евполида и Ферекрата47 – то, во всяком случае, необходимо сказать об отношении Платона к Аристофану, творчество и личность которого засвидетельствованы для нас весьма большим количеством дошедших до нас материалов.

Отношение это представляет собою историческую загадку, как и отношение Аристофана к Сократу. Известна комедия Аристофана "Облака" 423 года, где Сократ сатирически изображается в виде глупого софиста, который занимается изучением небесных явлений и живет в корзинке под облаками. Но Сократ никогда не был софистом и всегда только боролся с софистами, отвергая необходимость астрономических занятий и вместо них требуя изучать человека и общество. Впоследствии Платон (Apol. 19 с) вспоминал, как сам Сократ указывал в своей судебной речи на это свое комическое изображение у Аристофана.

Так как суд над Сократом происходил в 399 году, то "Облака" были поставлены за двадцать четыре года до суда. Из этого можно заключить, что на суде комедия Аристофана едва ли имела серьезное значение. А так как "Пир" Платона был написан в 380-370 годах, то Платону комедия Аристофана должна была тем более казаться чем-то далеким и к тому времени уже несущественным. Сорок лет, отделявшие "Облака" Аристофана от "Пира" Платона, могли весьма существенно ослабить в памяти комический и неверный образ Сократа в аристофановской комедии.

Может быть, этим объясняется то, что Аристофан изображается в "Пире" Платона в теплых, дружеских или по крайней мере нейтральных тонах. Аристофан здесь произносит речь (Conv. 189 а – 193 d) о древних андрогинах, рассечение которых Зевсом на половинки и заставляет теперь каждого человека искать свою половину, искать своей целостности, в чем и заключается сущность Эроса. У Платона здесь нет ровно никакого осуждения Аристофана, а в предшествующем этому изображении икоты Аристофана и в ее лечении Эриксимахом (185 с – е, 188 е – 189 b) можно находить даже вполне добродушное отношение Платона к Аристофану. По поводу этих отношений Сократа, Аристофана и Платона создалась большая научная литература. Несмотря на обилие исторических материалов, это положительное отношение Платона к Аристофану все равно остается в некоторой степени исторической загадкой. Иногда в своих комедиях (Av. 1282, 1555; Ran. 1491) Аристофан в очень кратких выражениях вспоминает о Сократе, но эти воспоминания несущественны.

11. Философы

Платон, несомненно, прекрасно знал предшествующих ему греческих философов и поэтов и прозаиков, но относился к ним вполне критически, и – не потому, что он их целиком отрицал, но потому, что эти учения были для него большей частью слишком элементарны и слишком уж разумелись сами собой. Для эстетики Платона это отношение Платона к философам прошлого тоже очень важно, поскольку синтетическая теория самого Платона пользовалась прежними учениями, они вошли в его общую систему, но если их брать в самостоятельном виде, они слишком ограниченны для платоновской системы.

а) Если коснуться сначала философов, писавших поэтическим языком, то Ксенофан, как и все элейские философы, конечно, нисколько не противоречил эстетике Платона, но со своим учением об абсолютном едином оказывался для Платона слишком односторонним. На Ксенофана Платон ссылается только один раз (Soph. 242 d) как на представителя школы, учившей о том, что все есть одно48. Как мы хорошо знаем, по Платону, все есть тоже некое абсолютное единое49, Но эстетика Платона учит о том, что все есть не только единое, но и многое50. Поэтому ксенофановское единое является для Платона пройденным этапом и входит в общую систему эстетики только в виде одного элемента. Пожалуй, можно считать, что в тех местах, где Платон обрушивается на слишком разнообразное или чересчур произвольное поэтическое изображение богов и героев (R. Р. II 377 de), он находится под влиянием таких общеизвестных суждений Ксенофана, популярных еще и доныне, где этот философ тоже считает эти многочисленные образы богов поэтическим или просто народным вымыслом (21 b 11. 12. 14-16 Diels).

О Пармениде у Платона (Conv. 195 с) читаем, что у него, как и у Гесиода (этот текст уже упоминался у нас выше, стр. 89), первым божеством должен был бы являться вовсе не Эрос, но Необходимость. Платон (Parm. 128 a-d) прекрасно понимает элейское учение Парменида и Зенона об абсолютном едином и о несуществовании никакого множества, относится к нему с большим уважением и глубочайшим образом использует его в данном диалоге, хотя, как сказано, дает также и тончайшую диалектику множества. Об этом абсолютном едином Парменида читаем у Платона не раз (Theaet. 152 е, 183 е – тут же упоминается и еще один элеец, Мелисс). В другом месте (Soph. 237 а) приводится знаменитое выражение Парменида (В 7) даже буквально: "Никогда не может быть доказано, что несуществующее существует. Но ты оберегай свою мысль от этого пути исследования". В буквальном виде Платон (Soph. 244 е) приводит также стихи Парменида (В 8), говорящие о едином как о шаровидном целом и тем самым дающие основание приписывать парменидовскому единому возможность его деления, лишая его тем самым абсолютности. А то, что Афродита, исконная богиня Парменида, первым родила Эроса, в одинаковых выражениях читаем и у Платона (Conv. 178 с) и у Парменида (В 13). Не мешает заметить и то, что Платон представляет себе Парменида в виде величавого, почтенного и красивого старца, а его ученика Зенона тоже с приятной наружностью (Parm. 127 ab; Theaet. 184 a).

Из Эмпедокла (В 84, 7-11; 89) Платон (Меn. 76 с) вспоминает теорию истечения, а также говорит о нем в контексте теории всеобщей текучести (Theaet. 152 е). Бегло вспоминает Платон (Soph. 242 de) и об эмпедокловой философии Любви и Вражды.

б) Что касается философов, писавших прозой, то у Гераклита (А 6) Платон (Crat. 402 а-с; ср. 439 b-с) находит прежде всего учение о всеобщей текучести: "Все сущее течет, и ничто не остается на месте. Дважды тебе не войти в одну и ту же реку" (об этом же краткие упоминания находим и в Theaet. 179 d; Soph. 292 de). Из того, что эту мысль Гераклита мы находим не в самом тексте Гераклита, но у Платона, многие делают вывод, что это вообще не есть мысль самого Гераклита, но только – учение, приписанное ему Платоном. Это совершенно неверно, поскольку таким же точно образом изображают философию Гераклита и другие источники – Арий Дидим (В 12) и Плутарх (В 91) с некоторым существенным разъяснением у Гераклита Понтийского: "В одни и те же воды мы погружаемся и не погружаемся, мы существуем и не существуем" (В 49 а).

Однако верно то, что теоретическая философия Гераклита вовсе не сводится только к теории становления. Об этом красноречиво свидетельствует опять же Платон (Conv. 187 а-с), притом как раз на эстетических материалах:

"Что касается музыки, то каждому мало-мальски наблюдательному человеку ясно, что с нею дело обстоит точно так же, и именно это, вероятно, хочет сказать Гераклит, хотя мысль его выражена не лучшим образом. Он говорит, что, раздваиваясь, единое сохраняет единство, примером чего служит строй лука и лиры (В 51). Очень, однако, нелепо утверждать, что строй – это раздвоение или что он возникает из начал различных. Вероятно, мудрец просто хочет сказать, что благодаря музыкальному искусству строй возникает из звуков, которые сначала различались по высоте, а потом друг к другу приладились. Ведь не может же возникнуть согласный строй только оттого, что один звук выше, а другой ниже. Строй – это созвучие, а созвучие – это своего рода согласие, а из начал различных, покуда они различны между собой, согласия не получается. И, наоборот, – противоположное и несогласное нельзя привести в гармонию, что видно и на примере ритма, который создается согласованием отличающихся сначала друг от друга долгот и краткостей. А согласие во все это вносит музыкальное искусство, устанавливающее, как и искусство врачебное, любовь и единодушие. Следовательно, музыкальное искусство есть знание любовных влечений, касающихся строя и ритма".

Это суждение Платона о Гераклите имеет огромное эстетическое и притом историко-эстетическое значение. Вопреки обычному сведению Гераклита к концепции одного становления (при этом Гераклиту приписывается чистейший иррационализм), Платон выдвигает здесь три весьма важные идеи в эстетике Гераклита.

Первая идея – это момент становления, который, конечно, представлен у Гераклита очень ярко. Но вторая идея уже не сводится просто к становлению, а требует фиксации в этом сплошном и непрерывном становлении бесконечного множества прерывных точек, критических узлов этого становления, которые не только сливаются одни с другими, но и противопоставляются друг другу.

В-третьих, наконец, по мысли Платона, Гераклит не только сливал и различал все эти точки, но и наблюдал то их сопоставление, когда они оказываются определенным строем или, как гласит греческий подлинник, определенной "гармонией". Простая комбинация каких ни попало моментов становления еще не есть гармония, но для гармонии требуется внутреннее единство комбинируемых элементов, а именно то, что на языке Платона именуется "любовным влечением". Из этого видно, насколько Платон глубоко проник в эстетику Гераклита. В свете этого платоновского понимания вся эстетика Гераклита предстает в очень углубленном виде. Необходимо сказать, что без этого платоновского анализа Гераклит, вероятно, и совсем не был бы доступен нам в своем подлинном виде. Итак, отношение Платона к Гераклиту нужно вообще расценивать как один из самых замечательных фактов в истории античной эстетики.

Заметим еще одну, на этот раз не очень важную перекличку Платона с Гераклитом. Именно Платон (Legg. VII 819 а) вспоминает знаменитое изречение Гераклита (В40) о том, что "многознание уму не научит".

Мы не будем касаться смутных вопросов об отношении Платона к прочим философам, писавшим прозой. Несомненно в таких диалогах, как "Гиппий Меньший", "Евтидем", "Кратил" и особенно "Теэтет", Платон имеет в виду своего противника Антисфена, киника и тоже ученика Сократа, уклонившегося в сторону субъективизма и голого эмпиризма. Иногда можно догадываться о некоторой перекличке Платона с такими верными учениками Сократа, как Эсхин Сфеттский и Ксенофонт. Однако точное филологическое установление положительной или отрицательной связи Платона с этими философами весьма затрудняется отсутствием у Платона прямых ссылок на них, так что от решения этой задачи придется нам здесь отказаться, чтобы не уходить далеко в сторону от проблем истории эстетики51. Точно так же не стоит здесь заниматься проблемой отношения Платона к софистам – Протагору, Горгию, Гиппию, Продику и др., поскольку проблема эта уже много раз ставилась в науке и может считаться в настоящее время разрешенной52.

12. Общий итог эстетической оценки поэзии (и вообще греческой литературы) у Платона

Отношение Платона к поэтическому и вообще литературному искусству, как мы много раз убеждались выше, достаточно запутано. Однако представляется возможным выделить три сильно бьющие в глаза тенденции, когда речь заходит об эстетической оценке поэзии у Платона.

Во-первых, у Платона имеется масса мест, свидетельствующих о чрезвычайно тонком, страстном и вдохновенном отношении к поэзии. Несколько раз он прямо говорит о том, что нечего и думать сводить поэзию к рассудочным построениям (Phaedr. 245 а). Она для него есть в полном смысле слова мифология (Phaed. 61 b), безудержная фантазия и вдохновение, вызывающие в нас целую гамму бесконечно разнообразных чувств и настроений. То она расценивается как ласковый и легкий ветерок, нежащий нас откуда-то издалека (R. Р. III 401 cd). То она расценивается как бурное и буйное вдохновение божества и Муз, когда сам артист ничего не понимает в исполняемом им художественном произведении, но движется только непреодолимой высшей силой, каким-то вакхическим исступлением, для которого он не больше чем бессознательный проводник и медиум.

Сократ говорит рапсоду Иону (Ion. 533 d – 534 d):

"Твоя способность хорошо говорить о Гомере – это... не умение, а божественная сила, которая тобою движет, как в том камне, который Еврипид назвал магнесийским, а большинство называет гераклейским. Этот камень не только притягивает железные кольца, но и сообщает им такую силу, что они, в свою очередь, могут делать то же самое, что и камень, то есть притягивать другие кольца, так что иногда получается очень длинная цепь из кусочков железа и камня, висящих одно за другим; у них у всех сила зависит от того камня.

Так и Муза сама делает вдохновенными одних, а от этих тянется цепь других восторженных. Все хорошие эпические поэты не благодаря уменью слагают свои прекрасные поэмы, а только когда становятся вдохновенными и одержимыми. Точно так и хорошие мелические поэты; как корибанты пляшут в исступлении, так и они в исступлении творят эти свои прекрасные песнопения; когда ими овладевает гармония и ритм, они становятся вакхантами и одержимыми: вакханки в минуту одержимости черпают из рек мед и молоко, а в здравом уме – не черпают, и то же бывает с душою мелических поэтов, как они сами свидетельствуют.

Говорят же нам поэты, что они летают, как пчелы, и приносят нам свои песни, собранные у медоносных источников в садах и у разных Муз. И они говорят правду: поэт – это существо легкое, крылатое и священное, он может творить не ранее, чем сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка, а пока у человека есть это достояние, никто не способен творить и вещать.

Поэты, творя, говорят много прекрасного о различных предметах, как ты о Гомере, не от умения, а по божественному наитию, и каждый может хорошо творить только то, на что его подвигнула Муза, – один – дифирамбы, другой – энкомии, третий – ипорхемы, этот – эпические поэмы, тот – ямбы; во всем же прочем каждый из них слаб. Ведь не от умения они это творят, а от божественной силы: если бы они благодаря умению могли хорошо говорить об одном, то могли бы говорить и обо всем прочем; потому-то бог и отнимает у них рассудок и делает их своими слугами, вещателями и божественными прорицателями, чтобы мы, слушатели, знали, что это не они, у кого и рассудка-то нет, говорят такие ценные вещи, а говорит сам бог и через них подает нам голос" (и далее 534 d – 536 d).

После такого роскошного изображения действия поэзии на человека невозможно сомневаться в том, что Платон был глубоким знатоком эстетики поэзии и что он был постоянным и неизменным поклонником ее красот. К этому необходимо присоединить также и то, что все произведения Платона буквально пронизаны реминисценциями и самыми настоящими цитатами из всей античной поэзии, которая существовала в Греции от самого начала до платоновской современности. Произведения Платона дышат этой древнегреческой поэзией, о чем можно догадываться и без всяких реминисценций и цитат, а только интуитивно, если только читатель Платона более или менее знаком с историей греческой литературы. У Платона все дышит и поет поэзией, иной раз даже больше, чем философией, да и сам он – первоклассный поэт. Во всяком случае, во всей греческой литературе не было ни одного такого философа, который был бы в такой же степени пронизан поэзией и вдохновлен ею с начала до конца.

Во-вторых, изучая эстетику Платона, мы никак не можем надивиться на ее совершенно противоположную тенденцию, а именно на критику и почти полное ниспровержение всякой поэзии.

Обращает на себя внимание уже то обстоятельство, что даже и в моменты своего положительного и восторженного отношения к поэзии он никогда не забывает проблем мастерства, структуры и технических законов поэзии. Оказывается, одного вдохновения мало, а требуется еще умение, методика, система и закономерность художественного построения.

Но этот методически-систематический подход превращается в небывало строгий педантизм, морализм и всякого рода чрезвычайно ригористические наставления, в прямо-таки полицейский подход. От любимого Платоном Гомера и от вдохновенной оценки гомеровского творчества иной раз не остается почти ничего. Оказывается, в этом Гомере все плохо и безнравственно, все требует коренного изменения или даже устранения. Лирика, теоретически выдвигаемая Платоном как подлинная поэзия (поскольку она не есть подражание внешним предметам, но излияние души самого поэта), используется Платоном подозрительно слабо и редко; а у драматургов Платон берет только то, что соответствует его собственному мировоззрению. За творчеством поэтов надо бдительно следить и постоянно думать, как бы они не сказали чего-нибудь лишнего. Свободно же творящих поэтов нужно просто изгонять, их произведения уничтожать, а детям и школьникам вообще запрещать ими пользоваться. Все свободные поэты – шарлатаны и развратники. Пусть они сочиняют только молитвы богам да восхваляют добродетели. Поэзия вообще никак не должна развиваться. Самое лучшее состояние поэзии было в Египте, где в течение десяти тысяч лет, по Платону, в поэзии повторялось одно и то же, и творчество ни на миллиметр не двигалось вперед.

И вы думаете, это скучно? Наоборот, это-то и есть настоящая эстетическая радость. Надо, чтобы все пели и играли; и надо, чтобы все танцевали, всегда, непрерывно и неизменно. Надо, чтобы все государство пело, и играло, и скакало в плясках (Legg. II 665 с). И вообще – "надо жить, играя" (VII 803 e).

Но что именно мы должны петь, что именно должны изображать в своих играх и танцах?

Мы должны играть и петь свои вечные и неподвижные морально-политические законы, свою государственность и гражданственность, свой неизменный пыл и вражду против внутренних и внешних врагов. Экстатическая поэзия и тоталитарное полицейское государство – одно и то же! Никаких свободных поэтов и никакого поэтического прогресса!

Можно сколько угодно этому удивляться и это критиковать. Но для Платона это вовсе не какая-нибудь жалкая противоречивая логика, но самая настоящая, самая подлинная и божественная диалектика. И это для Платона вполне оправданно, прежде всего социально-исторически, как об этом мы уже не раз говорили выше53.

В-третьих, Платон никак не мог остаться при таком душераздирающем дуализме, когда он признавал, с одной стороны, чистую, бескорыстную, светлую и божественную поэзию, а с другой стороны, ниспровергал ее с подлинным энтузиазмом фанатика и изувера. Согласно основному направлению своей философии и эстетики Платон не мог не находить той средней линии, где этот ужасающий дуализм сглаживался бы и где обе противоположности сливались бы в единое и нераздельное целое. На выручку здесь приходила, разумеется, очень интенсивная у Платона диалектика, помогавшая сливать воедино эти душераздирающие противоречия. Диалектику мы уже находили в учении о сплошной общегосударственной пляске, где строжайшее законодательство сливалось в одно целое с поэтическим, музыкальным и хороводным искусством. Для Платона это было несомненным диалектическим синтезом и подлинным единством противоположностей. Однако во всяком диалектическом единстве противоположностей все же может оставаться примат за одной или за другой противоположностью. Приведенное у нас место из "Законов", трактующее о всеобщей государственной и народной пляске, конечно, основано на приоритете всеобщей государственности и законности.

Но не имеется ли у Платона такого единства суровой идейности и веселой беззаботной поэзии, где этот ужасающий приоритет государственности не выпирал бы на первый план и не пользовался бы столь непреодолимым приоритетом? Несомненно, у Платона была такая диалектика, где беззаботность чистого искусства и морально-логический ригоризм сливались в более мягкое единство и не в столь ужасающую государственность, которую сам Платон называл трагедией (Legg. VII 718 b).

Этот более мягкий синтез мы можем находить в тех мифологических построениях Платона, в которых он, отступая от грубых и старинных, простонародных верований, конструировал свои новые мифы с полным соблюдением их поэтической чистоты и их морально-логической безупречности. Это – те трансцендентально-мифологические или диалектико-мифологические построения, с которыми мы имели дело раньше54. Так, когда Платон строит теорию Эроса в "Пире", у него получается чисто поэтический или поэтико-мифологический образ, однако с полным соблюдением правил строжайшей диалектики, причем этот Эрос понимается в виде становления, а это становление трактуется в виде синтеза идеального и материального. Таково учение Платона о переселении душ, влагаемое в уста Эра в X книге "Государства", где круговорот душ трактуется и поэтически и диалектически, – в результате получается мифология, которая уже лишена всех антиморальных элементов, опровергаемых Платоном в традиционной поэзии и мифологии; на первом плане здесь известная нам диалектика становления. Таково и учение Платона о космических периодах в "Политике", о движении душ-колесниц по орбите космоса, об их падении и новом возвращении в небесную область в "Федре", о надкосмическом первообразе и демиурге в "Тимее" с последующим появлением богов и самого космоса, о синтезе первичных идей с первичной, вполне иррациональной материей и т.д. и т.д. Во всех этих случаях, с которыми мы не раз встречались в предыдущем изложении, чистая, бескорыстная, беззаботная и самодовлеющая поэзия сливается у Платона с логическим и моральным ригоризмом.

И тут Платону уже нечего возразить против поэзии, автором которой он сам же и является, и тут его морально-политическая суровость находит уже полное удовлетворение, поскольку он сам же ее и конструирует.

В заключение необходимо сказать, что всякий подобного рода анализ разбросанных, спутанных и часто непродуманных до конца у Платона материалов, конечно, не всегда приводит к абсолютно точному результату; и тут у Платона всегда наличны разного рода смысловые оттенки, иной раз весьма тонкие и едва уловимые, разного рода уклонения в сторону, увлечения, беллетристический пафос и терминологическая неустойчивость. Поэтому указанные у нас три вывода относительно эстетической оценки поэзии у Платона являются не столько составными элементами общей картины этой оценки, сколько ее обобщенными принципами, находящими для себя у Платона часто весьма тонкие и бесконечно пестрые воплощения. Но такова и вся эстетика Платона, таков и весь Платон.

 


Обратно в раздел культурология











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.