Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Кастель Р. "Проблематизация" как способ прочтения истории

 

РАЗДЕЛ 1. ФУКО И ОБЩЕСТВЕННЫЕ НАУКИ

Робер Кастель. «ПРОБЛЕМАТИЗАЦИЯ» КАК СПОСОБ ПРОЧТЕНИЯ ИСТОРИИ

В РАБОТЕ Мишеля Фуко понятию проблематизации не отводится эксплицитно центральное место. Тем не менее я хотел бы показать, что с помощью этого понятия можно охарактеризовать одну из его важнейших заслуг как методолога. Говоря об этом, я не рассматриваю себя как ортодоксального последователи Фуко. Моя цель — не столько в том, чтобы определить место этого понятия во внутренней экономии работы Фуко, сколько в том, чтобы обсудить, как использовать историю для объяснения настоящего, как Фуко пользовался историей и как можно пользоваться ею с тем, чтобы «проблематизировать» тот или иной современный вопрос. Более того, я не намерен абсолютизировать идею проблематизации, а, скорее, хочу подчеркнуть ее неоднозначность и показать на ее примере сложность отношений Фуко с историей, а также тех не-историков, включая меня, которые придают истории важную роль в своих исследованиях. Это такое обращение к истории, с которым сами историки могут не согласиться. Итак, моя цель — в том, чтобы побудить практикующих ремесло истории поразмышлять о легитимности этой попытки создать «историю настоящего», а также в том, чтобы рассмотреть связанные с ней опасности и пределы ее применимости, соотнеся ее с требованиями исторической методологии. Проблематизация: проблематичное понятие

Примем за отправной пункт если не определение, то описание этого понятия как оно было предложено Фуко в одном из его интервью незадолго до смерти: «Проблематизация — это не репрезентация некоего предсуществующего объекта или создание с помощью дискурса несуществующего объекта. Это совокупность дискурсивных или недискурсивных практик, которая вводит ту или иную вещь в игру истинного и ложного и конституирует ее в качестве объекта для мысли»2. Следовательно, это анализ «систем объектов» или, как Фуко иначе называет их в работе «Порядок дискурса», «позитивностей», которые и не даны раз и навсегда, и не являются чисто дискурсивными творениями. Иначе говоря, эти «дискурсивные и недискурсивные практики» отсылают к административным учреждениям, правилам внутреннего распорядка или практическим мерам. Или к архитектурным решениям пространства, или же к научным, философским и моральным пропозициям. Психиатрия — система именно такого типа; она предполагает определенный научный (или претендующий на научность) аппарат, специфические учреждения, специально обученный персонал, профессиональную мифологию, специальные законы и правила внутреннего распорядка. Такого рода система не может быть ни истинной, ни ложной, но в определенный момент она может стать частью дискуссии об истинности и ложности, имеющей явно вы­раженные теоретические претензии и практические последствия. Эта система, кроме того, представляет собой определенную технологию воздействия на индивидов, определенный тип управления — иными словами, способ, каким формируется поведение других людей. «Моя проблема, — говорит Фуко в другом месте, — в том, чтобы выяснить, как люди управляют (собой и другими) посредством производства истины (повторю еще раз, под производством истины я имею в виду не производство истинных утверждений, а регулирующий контроль над областями, где практика истинного и ложного одновременно может быть подчинена определенным правилам и обладать релевантностью)... Короче говоря, я хотел бы поместить проблему специфики производства истинного и ложного в центр исторического анализа и политических дискуссий»3.

Следует обратить внимание на одну сущностную особенность, которая отличает такую историческую проблематизацию соот­ветствующих систем. Отправной пункт такого анализа и доми­нирующее в нем направление — это сегодняшняя ситуация, то, как вопрос поставлен сегодня. В выше цитированной статье в «Magazine litteraire», где Фуко вводит понятие проблематизации, он далее говорит: «Я отталкиваюсь от проблемы в тех терминах, в которых эта проблема ставится сегодня, и пытаюсь написать ее генеалогию; генеалогия означает, что я веду анализ, опираясь на сегодняшнюю ситуацию». И, говоря о тюрьме в «Надзирать и на­казывать», он упоминает о написании «истории настоящего»4.

11

Написание «истории настоящего» означает рассмотрение исто­рии какой-либо проблемы в терминах, соответствующих тому, как эта проблема видится сегодня. Я хотел бы сделать несколько комментариев как о достоинствах, так и об опасностях этой пер­спективы. Ее отправной пункт — это убеждение (которое я разде­ляю) в том, что настоящее представляет собой соединение, с од­ной стороны, элементов, наследуемых из прошлого, с другой — текущих инноваций. Иными словами, настоящее несет на себе бремя, груз прошлого, и задача настоящего в том, чтобы сделать этот груз видимым и понять его нынешние следствия. Анализ той или иной современной практики означает рассмотрение ее с по­зиций исторического базиса, на котором она возникла. Это озна­чает, что наше понимание существующей в настоящем структуры должно основываться на серии ее предшествующих трансфор­маций. Прошлое не повторяется в настоящем, но настоящее ра­зыгрывается и порождает инновации с использованием наследия прошлого. Какие проблемы несет с собой такой подход, с точки зрения «классических» способов написания истории и требований ре­месла историка? По меньшей мере пять затруднений приходят на ум.

1. Можно ли писать историю настоящего, требующую прочте­ния истории в контексте вопросов, сформулированных сегодня, не проецируя сегодняшние заботы на прошлое? Такого рода про­ецирование иногда называют «презентизмом». Оно также являет­ся разновидностью этноцентризма — выискиванием в прошлом проблем, действительных только (или главным образом) для нашего времени. Существует множество примеров подобного манипулирования историей, и историки имеют основания для осторожного отношения к соблазну переписать историю в свете современных интересов.

2. Если мы говорим о проблематизации, это значит, что изу­чаемый феномен имел какое-то начало. Реконструкция истории какого-либо вопроса не означает бесконечное путешествие в про­шлое — вплоть до римлян, египтян или потопа. Проблематизация возникает в определенный момент. Как можно датировать ее по­явление? Что дает основания для того, чтобы прервать движение в сторону неразведанного прошлого, утверждая, что нынешний вопрос начал формулироваться именно в такой-то момент в про­шлом? (И, напротив, существуют вопросы, когда-то имевшие

12ключевую значимость, а ныне ее совершенно потерявшие: на­пример, различные теологические, философские, политические, научные и практические проблемы, касающиеся места Земли как центра Творения, во многом были забыты после коперниканской революции.)

3. Хотя мы признаем, что проблематизация появилась в про­шлом, она не повторяется. Она трансформируется. Происходят значительные изменения, но на фоне непрерывности, позво­ляющей нам говорить об одной и той же проблематизации. Как можно описать ключевые трансформации в диалектике «То­го-Же-Самого» и Другого? Иными словами, как можно говорить об исторических периодах? Хорошо известно, что практика деления прошлого на относительно гомогенные единицы (средние века, Ренессанс и т. д.) ставит непростые проблемы перед исто­риком. Но в случае проблематизации ситуация становится еще более острой, ибо принцип, объединяющий элементы проблематизации вместе, может состоять не в сосуществовании ее элемен­тов в прошлом, а в их общем отношении к вопросу, задаваемому сегодня.

4. Проблематизация хотя бы отчасти сконструирована с ис­пользованием исторических данных или материалов. Поэтому она предполагает «выбор» значимых элементов какого-либо от­резка прошлого. Но очевидно, что речь не идет о реконструкции некоторой эпохи в ее целостности — с ее социальными института­ми, множественностью индивидов и групп, бесчисленными про­блемами. Как можно избежать произвольного или неосторожного отбора? Вопрос далеко не маловажный, поскольку то, что «выбра­но» в рамках данной проблематизации, может оказаться относи­тельно несущественным в сравнении с проблемами, характерны­ми для данного специфичного исторического периода. Например, техники тюремного заключения в XVII в. или ритуалы исповеди в христианских пасторских наставлениях, которые интересовали Фуко, вероятно, не привлекали большого внимания в период их установления.

5. Предыдущие трудности принимают и более техническую форму: изучающий проблематизацию — не историк, и воз­можно даже, что историки не работают с проблематизация­ми5. Неспециалист может показаться наивным, самоучкой. История — не то ремесло, которому можно научиться быстро и без всякого труда. При всем том речь не идет о какой-то абсо-

13

лютной невозможности. Фуко, в частности, был прилежнейшим читателем архивных материалов. Однако трудность остается. Как правило, определенная проблематизация охватывает большой отрезок времени. Она не может быть полностью сконструирована на основе первоисточников, неопубликованных находок или исторических «сенсационных открытий». В боль­шой степени она основывается на работах историков, которые, однако, специфически интерпретируются. Проблематизация — это историческое описание, отличающееся от написанного исто­риком, пусть даже часто оно и основано на том же самом мате­риале — материале, иной раз описанном самими историками. Каким образом возможно гарантировать, что описание такого рода не представится «реальному историку» в лучшем случае чем-то приблизительным, а в худшем — выдумкой? Как можно обосновать иной способ прочтения исторических источников, когда правила обращения с ними — предмет исторической методологии? Поскольку подход, названный проблематизацией, должен быть строгим, необходимо согласовать друг с другом два на пер­вый взгляд противоречивых требования. С одной стороны, сми­рение перед трудом историка и историей как профессией. Тот, кто не работал с первоисточниками и не следовал правилам исто­рической методологии, не имеет никакого права претендовать на «лучшую» интерпретацию материалов, изученных историками. С другой стороны, предложенная интерпретация должна быть иной. При потенциальной возможности воспроизведения работы историка путь вопрошания, открытый проблематизацией (во­просы для «истории настоящего»), должен продемонстрировать собственное понимание проблемы. Фуко, например, не писал со­циальной истории сумасшедшего дома или тюрьмы — он делал нечто иное. Но если его описание отличается от сделанного ис­ториком (а это так), оно с очевидностью должно быть последо­вательным и строгим. Нереалистично думать, что проблематиза­ция могла бы привести к полной переоценке первоисточников. Поэтому вопрос должен быть поставлен самым жестким образом: по какому праву некто может предложить отличное прочтение исторического материала (включая тот, что был описан историка­ми), если он не изучил источники самостоятельно, если он знает «не больше» (а в большинстве случаев меньше) о данном пе­риоде, чем историк?

14

Таковы несколько вопросов (несомненно, можно сформули­ровать и другие), которые возникают при соотнесении пробле­матизации с требованиями научной истории. Непреодолимы ли указанные различия? Было бы соблазнительно обойти их, говоря, к примеру, о том, что сами историки при выборе их объекта движимы собственной современной ситуацией; или что историки не воссоздают какой-либо период прошлого в его целостности, а только выбирают некоторые из числа почти бесконечной массы исторических материалов и возможных источников. Это так. Но этих банальностей, с которыми сегодня согласится почти каждый, недостаточно для того, чтобы разрешить трудности, порожденные понятием «проблематизация».

Во-первых, касательно влияния настоящего на прочтение про­шлого: формулирование ряда вопросов не может быть сведено к заявлению о том, что какая-либо современная проблема может воздействовать на историка и вызвать у него/нее определенный интерес к тому или иному аспекту прошлого. В проблематизации диагностика, обращенная к настоящему, направляет прочтение прошлого и побуждает расшифровывать историю именно в этом ключе. Например, Фуко представляет «Надзирать и наказывать» как попытку понять «современный научно-юридический ком­плекс, в котором власть как возможность наказывать находит свою опору, свои обоснования и свои правила, замыкает и усили­вает результаты своего действия и маскирует свое непомерно ги­пертрофированное своеобразие»6. Сходным образом, в «Истории сексуальности» он задается вопросом о значении столь распро­страненных в современном обществе разговоров на тему пола и переадресует его истории; ни одна из предшествующих эпох не задавалась этим вопросом именно потому, что это современный вопрос.

Во-вторых, проблематизация заключается не только в том, чтобы вырвать какой-либо вопрос из контекста определенного периода прошлого. Действительно, историки иногда так поступа­ют, но лишь для достижения первоначального понимания значе­ния последовательности событий, выделенных из определенной эпохи в прошлом. Фуко же действует так с целью поиска предшественников вопроса в его теперешней формулировке. Так, в вышеприведенном примере он верно отмечает, что исповедь уже является способом облечь пол в слова, что этот способ впервые появляется в монастырской традиции, а более широкое распро-

15

странение получает в XVII в., когда он становится общим требо­ванием для всех христиан. Как говорит Фуко: «Христианское пасторство установило в качестве основной обязанности задачу пропускать все, что имеет отношение к полу, через бесконечную мельницу речи»7. Но это — не реконструкция истории исповеди и не оценка ее важности и функций в аскетической культуре обще­ства XVII в. Здесь достигается иная цель: понимание технологий исповеди как важных компонентов сегодняшнего осуществления власти. Монастырская исповедь и ее «демократизация» в XVII в. фигурируют в обсуждении только в той мере, в какой эти истори­чески датированные системы помогли становлению механизмов системы, существующей сегодня. Безусловно, в этом случае на­блюдается ключевое различие, если не противоречие, между «ис­торией настоящего» и тем, как делают свое ремесло историки, — даже если речь идет о современной, открытой к новшествам исто­рии, которая рассталась с мифами об абсолютной исторической объективности и/или полного воссоздания прошлого. Различие в специфике между историей и подходом, который применяет Фуко, иллюстрируется в работе, содержащей ряд дис­куссий между Фуко и группой историков, — дискуссий, часто превращающихся в разговор глухих8. Например, неуместна пре­тензия историков к тому, как Фуко рассматривает Паноптикон Бентама. Ему вменяют в вину то, что он уделил недостаточно внимания «реальной жизни» в XIX в. Однако целью Фуко явля­ется не описание «реальной жизни», а обнаружение некоторой программы контроля над людьми в закрытом пространстве. Зна­чение этой программы не исчерпывается только знанием того, ра­ботала ли она в действительности или нет. В более общем плане можно сказать, что частая критика «абстрактного» характера ана­лиза Фуко, его отрыва от того, что «реально происходило», не достигает цели. Как говорит Фуко, «если я говорю о „дисципли­нарном обществе", то не следует понимать это как „дисциплини­рованное общество". Если я говорю о диффузии дисциплинарных методов, то не для того, чтобы сказать, что „французы послуш­ны"»9.

Тем не менее в той степени, в какой этот подход обращается за подтверждением своей правоты к истории, он не может мани­пулировать историей ради собственных целей. Фуко, обрисовав вначале два правила исторической методологии (которые я готов оставить на обсуждение историков) — а именно: «исчерпываю-

16

щую проработку всего материала» и «равное внимание ко всем аспектам изучаемого хронологического отрезка», — затем отделы­вается от них, возможно, слишком легко, заявляя: «С другой стороны, любой, кто пожелает изучить некоторую проблему [курсив Фуко, — Р. К.], возникшую в данное время, дол­жен следовать другим правилам: выбор материала с точки зрения исходных данных проблемы; сосредоточение анализа на тех эле­ментах, которые могут помочь ее разрешению; установление соот­ношений, которые позволят это разрешение. Отсюда — безраз­личное отношение к обязанности сказать все и даже удовлетво­рить собравшееся жюри специалистов»10.

Прекрасно, но дело не столько в том, чтобы «сказать все» (сомнительно, чтобы это действительно являлось для историка требованием), сколько в осторожном выборе того, что из всего на­бора фактов историк должен сохранить в своем анализе. Другими словами, отказ от требования или мифа об исчерпывающем рас­смотрении не отменяет неизбежности размышлений о критериях выбора источникового материала. А это исключительно трудная задача, поскольку критерии эти не являются критериями истори­ческой методологии, считающейся, как правило, их основой.

На уровне общей презентации методологических ориентаций этот вопрос остается абстрактным. Попытаемся проиллюстриро­вать его путем последовательного анализа того, как обрабатыва­ется исторический материал в рамках особого проблематизацион­ного подхода. Я воспользуюсь двумя примерами: примером само­го Фуко в «Истории безумия» и моим собственным текущим проектом, в котором я пытаюсь понять наблюдаемый сегодня рост уровня социальной нестабильности (безработица, ослабле­ние реляционных систем поддержки, риски социального исклю­чения и т. п.) на основе трансформаций нестабильных условий существования рабочего и обездоленных классов на протяжении долгого периода времени.

История и проблематизация в «Истории безумия»

(1) «История безумия в классическую эпоху» стала важным вкладом в наше знание истории и социальных функций психи­атрии. Хорошо написанные истории лечения психических болез­ней появлялись и до и после ее публикации. Но в общем эти рабо­ты пытаются следовать за развитием дисциплины — либо из 17

внутренней перспективы (центрированной на развитии психиат­рического знания и учреждений или на интересах профессиона­лов этой сферы и их клиентуры), либо в отношении к внешним трансформациям морального, социального или политического порядка (например, знаменитый эпизод с Пинелем, снимающим цепи с душевнобольного, традиционно описывают в контексте Французской революции). Подход Фуко знаменует разрыв с эти­ми тактиками, хотя и не отрицает их методологической ценности (стремление улучшить качество лечения, несомненно, было од­ной из причин эволюции медицинских практик лечения душев­ных болезней). Но история той или иной социальной системы — это не только история прогресса, поступательного развития по­знания или корпуса практик, стремящихся к зрелости и дости­гающих ее пусть даже через кризисы. Во всех этих последователь­но возникающих новшествах сохраняются элементы, которые можно назвать архаичными. Так, несмотря на три революции, провозглашенные в свое время профессионалами, — в эпоху Пи­неля, в эпоху Фрейда и в социальной психиатрии после второй мировой войны, — в тот момент, когда Фуко писал «Историю бе­зумия», в лечении душевных болезней в целом еще господствовал принцип изоляции больного от общества. Эта опора на практики сегрегации — не случайно сохранившийся пережиток давно забы­того прошлого. Соответствующие практики продолжают оказы­вать известное влияние на повседневные решения, блокировать инициативу и иной раз выхолащивать наиболее смелые новшест­ва — даже в претендующих на современность психиатрических службах. Рассматривая сменявшие друг друга слои, наследника­ми которых, после эпохи средневековых лепрозориев стали пси­хиатрические учреждения, данный тип анализа предлагает интер­претативную схему, способную выявить механизмы функциони­рования современной практики. Если это и не единственно возможная история психиатрии, то по меньшей мере это мощное лекарство от обольщения теми историями, которые исходят из необходимости описать развитие сферы лечения душевных забо­леваний как этапы единого пути, ведущего к научной зрелости и максимальной эффективности. Этот «эпистемологический раз­рыв» представляет собой необходимое условие для выделения и исследования уровня рациональности, ускользающего от точеч­ного анализа настоящего в синхронном измерении. Идя совер­шенно другой дорогой, Фуко смещает акценты, подобно Ирвингу 18

Гоффману в «Приютах» (Asylums) 11. Каждый из них открывает исследовательское направление, позволяющее рассматривать в совокупности институциональные практики и профессиональ­ные идеологии, ориентированные на терапевтические цели меди­цинского лечения душевных болезней. Конечно, это не «полное» объяснение терапевтико-практического блока, известного как ду­шевная болезнь, но, в моем представлении, это фундаментальный вклад в его объективное познание. Эта «история настоящего» позволяет истории овладеть эффектом двойного видения прошлого. Она проясняет, как функционируют современные практики, показывая, что они продол­жают испытывать структурное влияние того, что ими унаследовано. Но она также проясняет и все развитие лечения душевных расстройств, показывая, что история этого развития началась до его официального рождения. Хотя врачи, стоявшие у истоков психиатрической больницы как специализированного медицин­ского учреждения ясно высказывались против доминировавшей в свое время концепции изоляции (возмущение, вызванное тем фактом, что с безумными обращались как с преступниками и изо­лировали вместе с последними, было определяющим для призна­ния в начале XIX в. необходимости основания «особых учрежде­ний» с определенной терапевтической целью), они не уничтожи­ли это наследие, а сохранили и трансформировали его. Так, Эскироль* считал, что «терапевтическая изоляция» оправдыва­ется «необходимостью отвлечения от бреда» путем отрыва боль­ного от его социального и семейного окружения12. Принудитель­ная изоляция больных более не является чем-то случайным — она стала необходимым условием лечения. Когда-то она являлась базовой практикой для лепрозория, а затем — для hopital general; с появлением психиатрической больницы она никуда не исчезает, но обновляется и видоизменяется под давлением новых требо­ваний филантропии и нарождающейся медицинской науки. Недифференцированное пространство заключения расслоилось, порождая учреждения различного назначения: психиатрическую больницу, приют для бедных и тюрьму. Однако каждое из них продолжает также выполнять сегрегативные функции.

* Эскироль, Жан Этьенн Доминик (1772-1840) - французский психиатр, один из основоположников научной психиатрии (прим. ред.). 19

Мог ли «чистый» историк проделать подобный анализ? Такая постановка вопроса уже означает подчинение требованиям тра­диционных академических форм анализа. Очевидно, что к полу­ченным результатам Фуко смог прийти только благодаря методу проблематизации — т. е. вследствие пристального внимания к внутренним противоречиям современной психиатрии. Ясно так­же, что этот метод обогатил наше знание как настоящего, так и прошлого в лечении душевных болезней. (2) И все же обращение Фуко с историческим материалом ос­тавляет место и для критических замечаний. В данном случае я намерен ограничиться рассмотрением темы «великой изоляции», место коей в «Истории безумия» хорошо известно. Фуко обраща­ется к эдикту, изданному Людовиком XIV в 1657 г., «касательно основания hopital general для помещения в него бедняков и ни­щих города и окрестностей Парижа»13, и рассматривает его как учредительный акт, вновь придающий значение замкнутому про­странству как социальному институту власти. В средневековье практика изоляции применялась по отношению к прокаженным, и, очевидно, именно она стала основой для различных техник контроля за «проблемным населением» в рамках того, что Ирвинг Гоффман назвал «тотальным институтом». Некоторые со­мнения могут быть высказаны в адрес того, как Фуко интерпретирует hopital general, — в отношении даты его основания, типов населения, которые он обслуживал, и способов обращения с соот­ветствующими категориями населения.

Прежде всего, дата. Екатерина Медичи основала учреждение аналогичного типа в 1612 году*. Начиная с 1614 г. «Госпиталь Сен-Лоран» открыт в Лионе для размещения в нем «неиспра­вимых попрошаек». Его устав совмещал труд и обязательную молитву. Это все, что есть в этот момент во Франции. Но в Анг­лии Брайдвелл был основан в 1554 г. в Лондоне. Вскоре после этого появился Распхёйс (Rasphuis) в Амстердаме. В короткие сроки подобные учреждения возникают еще в ряде голландских городов14. Все они де-факто являлись hopitaux generaux. Конечно, парижское учреждение hopital general в 1657 г. было результатом королевского эдикта, что сразу выделяло его из ряда аналогичных

* Здесь в тексте английского оригинала, по-видимому, допущена ошибка: французская королева Екатерина Медичи умерла в 1589 г. (прим. ред.).

20

заведений. А эдикт 1662 г. уже распространялся на «все города и крупные поселения королевства». И все же, hopital general не был порожден неким исключительным выражением королевской вла­сти: эдикт 1662 г. предписывал городам основывать hopital general под собственной юрисдикцией и на местные средства. В частно­сти, большую роль в основании сети hopital general сыграло Об­щество Святого Причастия — организация католических подвиж­ников. В такого рода делегировании центральной власти местным властям и в «частную» юрисдикцию не было ничего уникального. Так делалось уже при закладке основ «муниципальной полити­ки» в XVI в. Новшества, привнесенные в 1530-х гг. в систему со­циальной поддержки населения в различных французских горо­дах, в 1566 г. были воспроизведены на национальном уровне му­ленским королевским указом. Ту же схему можно наблюдать во Фландрии, где указом, изданным в 1531 г. Карлом V, центральная власть брала на себя ответственность за муниципальную деятель­ность фламандских и голландских городов и ее координацию.

Таким образом, не было очевидного разрыва между новой стратегией социальной изоляции и более ранними формами кон­троля за «бедными и попрошайками». В XVI в. система социаль­ной помощи характеризовалась развитием местных инициатив, опиравшихся на муниципалитеты, которые пытались взять на се­бя груз поддержки всех малоудачливых подданных при условии, что эти люди находились под юрисдикцией местных властей15. Система социальной помощи пыталась взять на себя функцию за­щиты населения по принципу местожительства, пытаясь тем са­мым сохранить общинные связи между обитателями, ослабевав­шие вследствие бедности, отсутствия работы, болезней или не­трудоспособности местных жителей. Согласно Фуко, в XVII в. социальная изоляция играла большей частью противоположную роль — сегрегирующую: нищие и другие категории населения, считавшиеся склонными к нарушению общественного порядка, отделялись от городской общины и помещались в закрытое про­странство. Их лишали территориальности и исключали из жизни общества.

Однако это спорная интерпретация. Обитатели hopital general были не столько отсечены от своей общины, сколько перемеще­ны, т. е. переведены в специально отведенное место, где о них по-прежнему можно было заботиться. На самом деле, предпола-

21

галось, что ресоциализация этих людей произойдет посредством воспитательных мер в виде молитвы и принудительного труда. Поэтому изоляция рассматривалась как своего рода перерыв ме­жду периодом неупорядоченной жизни, когда общинные связи ослабли, но не порвались, и восстановительным периодом, когда, едва только эти связи восстановятся благодаря молитве и труду, затворник снова обретет место среди членов общины. Таким об­разом, социальная изоляция может рассматриваться скорее как часть некоего непрерывного процесса, нежели как радикальный разрыв (с учетом общинной политики, направленной на сохране­ние социальных связей), и такое понимание, на мой взгляд, явля­ется более предпочтительным. Обеспечивать непосредственную защиту стало труднее именно потому, что в XVI—XVII вв. город­ская сеть расширилась и усложнилась. Изоляция была новым, от­меченным большей активностью (и большей жестокостью) явле­нием, но за этой практикой скрывалась прежняя цель: не исклю­чать, а, насколько возможно, включать, интегрировать. Однако поскольку группы населения, представлявшие известный риск, демонстрировали нараставшую угрозу полной десоциализации, потребовались и более радикальный формы помощи. И изоляция была просто более длинным и извилистым путем назад, в общи­ну, временным разрывом, а не целью в себе. Это соображение подкрепляется тем фактом, что группы на­селения, на которые первоначально была нацелена практика изо­ляции, не включали в себя индивидов, рассматривавшихся, как наименее социализованные, наименее желательные или наиболее опасные, — бродяг. Вначале среди заключенных в hopital general были только дееспособные попрошайки и инвалиды с постоян­ным местом жительства, которые еще оставались «живой плотью церкви Иисуса Христа»16 в противоположность «бесполезным членам государственного тела» (куда относили бродяг). Тексты той эпохи утверждают, что только тот пригоден к помещению в hopital general, кого можно рассматривать, как часть общины. Население, не подпадавшее под меры изоляции (именно не подпадавшее под эти меры, а не исключенное ими), мыслилось, согласно стандартам эпохи, в парадигме асоциальности и угрозы. То были бродяги без определенного местожительства и общин­ных уз. Им предписывалось покинуть город в течение трех дней. На них распространялись жестокие полицейские меры, которые были определены специально для них. Они были «недостойны»

изоляции, поскольку находились целиком за пределами террито­риальных границ общины17. Без сомнения, реформаторская утопия изоляции в итоге све­лась на нет (но то же самое можно было бы сказать обо всем, что мы обычно называем социальной политикой во всех обществах Старого Режима). Hopital general вскоре стал общим домом для различных нежелательных категорий населения — положение, которое было ярко описано Фуко. Сумасшедшие, подобно бродя­гам, оказались здесь в компании попрошаек, больных и недееспо­собных, безымянных обездоленных, распутников, женщин легко­го поведения, государственных преступников и т. п. Тем не менее собственно политика изоляции не была сегрегативной, с точки зрения конечной цели. Сегрегация от мира путем помещения в hopital general не была максимально жесткой формой исключе­ния из социальной жизни. Иное дело — ситуация с бродягами, нигде не имевшими собственного места — даже в hopital general. Их вытесняли, отправляли в изгнание, приговаривали к галерам и т. д. Изоляция, напротив, была предельным случаем защиты — настолько предельным, что вошла в противоречие со стремлени­ем организовать систему социальной поддержки.

Таким образом, видно, что дискуссия о дате основания hopital general — это не только вопрос исторической хронологии. Фуко настаивает на 1657 г. потому, что желает выделить изменение в стратегиях контроля за проблемными группами населения. Сме­щение этой хронологии (на основе исторических документов), напротив, означает открытие преемственности в этой политике. Тогда великая изоляция XVII в. предстает в контексте более ран­них стратегий контроля за попрошайками, жившими в общине. Будучи крайней и сугубо репрессивной разновидностью муни­ципальной политики, она все же не противоречит гражданскому намерению сохранить в пределах общины некоторые, если не все, категории населения, представлявшие угрозу социальному порядку.

Ослабляют ли эти частности позицию Фуко? Нет. Остается верным то, что hopital general быстро стал местом, где содержали нежелательных индивидов разного рода, включая сумасшедших, отделив их от общества. И это не было чем-то случайным: сок­рушительная сила «тотального института» превратила практики ресоциализации (труд и молитву, которыми нужно было там за­ниматься) в фикцию. Также верно и то, что в конце XVIII в. эта

23

структура разрушилась (хотя она никогда специально не была запрещена), породив среди прочих социальных институтов пси­хиатрическую больницу, унаследовавшую у нее функцию соци­ального исключения. Но психиатрическая больница — это не просто место, наследующее функцию социальной изоляции. Мож­но было бы добавить, что это учреждение также унаследовало цель ресоциализации, лежавшую в основании hopital general, которая в этом случае отражает стремление к интеграции населения, лежав­шей в основе муниципальной политики. Вышеупомянутая «тера­певтическая изоляция» возникает как необходимая мера, обеспечи­вающая осуществление двух неотделимых друг от друга операций: изоляцию больного, для того чтобы «отвлечь его от бреда», и ле­чение пациента путем создания терапевтического пространства, основанного на этом разрыве с внешним миром. Это «счастливое сочетание»18 (а в реальности— тщательно выстроенный ком­плекс) примиряет интересы пациента с необходимостью сохра­нения общественного порядка при наличии индивидов, воспри­нимаемых как опасные. В этом контексте можно понять фунда­ментальную важность «морального лечения» в психиатрической больнице (и с ее помощью как особого социального институ­та) — терапевтического эквивалента труда и молитвы, практико­вавшихся в hopital general. Фуко не фокусирует внимания на этих техниках интеграции, поскольку, как в случае психиатрической больницы, так и в случае hopital general, он интересуется их сег­регирующими функциями. В этом он прав, если учесть его цель: установить радикальную инаковость безумия относительно по­рядка разума. Исходя из этого, он должен был настаивать на тех аспектах психиатрии, которые в период возникновения ее как отдельной дисциплины вели к этой инаковости, — на сегрегирую­щем характере социальных институтов и практик. Тем не менее он полностью раскрыл только одну из целей hopital general и психиатрической больницы, в то время как интерпретация исто­рических данных указывает, что в этом случае цель сегрегации не может быть отделена от стремления к интеграции. Опасности проблематизации

Я предлагаю эти комментарии к «Истории безумия» по трем причинам. Во-первых, они иллюстрируют некоторые из тех труд­ностей, которые я вначале определил в абстрактных терминах: от- 24

бор исторического материала, датирование начал и уточнение периодов с тем, чтобы сконструировать проблематизацию. Пред­приятие Фуко принимает на себя основную тяжесть подобного рода критики, и это показательно, поскольку в данной области он — непревзойденный мастер. Я не беру на себя смелость претендовать на исправление его работы, а просто намерен показать, насколько трудно реализовывать его подход. Во-вторых, эти уточнения также отражают степень, в какой проблематизация зависит от исторических данных. В этом случае более точная историческая интерпретация «великого заточе­ния» — во всяком случае, если моя собственная интерпретация этого феномена правильна, — позволила бы Фуко расширить его собственную проблематизацию с тем, чтобы уделить более значительное внимание другой функции социальной изоляции. (Эта поправка, однако, не должна рассматриваться как критика всего проекта проблематизации как такового или общих выводов из подхода, предложенного Фуко: исходя из сегрегационной функ­ции тотальных социальных институтов, он вычленил исключи­тельно эффективную интерпретативную сетку — даже если она не единственная, валидную как для истории этих институтов, так и для анализа их современной структуры.)

В-третьих, — и в теоретическом плане это, возможно, наиболее интересное наблюдение — настоящие комментарии сами по себе являются результатом попытки, моей собственной, сконструиро­вать проблематизацию. Я не пытался играть роль историка, роль, на которую я не могу претендовать в дискуссиях о Фуко; я также попытался заново прочесть соответствующий исторический ма­териал в свете современных проблем.

Я вновь обратился к вопросу о группах населения, затронутых «великим заточением», поскольку мне казалось, что важно разли­чать две категории нищих и соответственно способы обращения с этими двумя группами. Первые, имеющие постоянное местожи­тельство, могли рассчитывать на социальную поддержку. Вторые, отмеченные стигмой бродяжничества, рассматривались как «бес­полезные для мира»19 и были вдвойне исключенными — из общи­ны и из сферы труда. Но это различение применимо не только к XVII в. Если рассматривать в целом то, что на современном языке можно было бы назвать социальной политикой в доиндустриаль­ных обществах христианского Запада — регулирование попро­шайничества и бродяжничества, условия в приютах и благотво-

25

рительных учреждениях, усилия по принуждению нищих к труду и т. п., — нетрудно заметить, что повсюду обнаруживается проти­вопоставление двух типов населения. В первом случае встает во­прос о социальной поддержке индивидов на основе их связей с общиной, а во втором речь идет об области сугубо полицейских мер, поскольку эта группа состоит из индивидов, не имеющих постоянного жилища и, как считается, не желающих трудиться. Возникновение этой проблемы также может быть датировано. Она приняла зримые очертания в середине XIV в., с появлением мобильного населения, уже не являвшегося частью традицион­ной рабочей силы. «Рабочее законодательство», закрепленное в Англии в 1349 г. указом Эдуарда III, было ответом на это положе­ние. Оно представляло собой попытку прикрепить к определен­ному местожительству как городских, так и деревенских рабочих ручного труда и среди прочего осуждало раздачу милостыни дееспособным нищим. «Рабочее законодательство» знаменовало начало запретов на бродяжничество, которые просуществуют в течение нескольких столетий20. Но эти его статьи не были сугубо английским явлением. В последующие годы Франция, коро­левства Португалии, Кастилии и Арагона, Бавария и многие итальянские и фламандские города — обширная часть «развитой» Европы того времени — институционализировали политику со­циальной поддержки, основанной на принципе постоянного ме­стожительства, попытались лишить рабочую силу возможности перемещаться и осудили передвижения дееспособных нищих как бродяжничество. Зачем касаться этих исторических данных и реорганизовы­вать их вдоль двойной оси социальной поддержки населения и обязанности трудиться? Дело в том, что в сегодняшней Западной Европе мы наблюдаем появление таких групп населения — на­пример безработные в течение долгого времени или молодые лю­ди, которые не могут найти работу и вступить в ряды «рабочей силы», — которые занимают в обществе позицию, сходную с по­ложением «бесполезных для мира» в доиндустриальных общест­вах. Они «избыточны» в том смысле, что непригодны к наемному труду, не способны найти соответствующее место в социальной организации из-за текущих экономических и социальных пере­мен. В то же время они представляют собой проблему для класси­ческих систем социального обеспечения: они не подпадают под традиционные формы социальной поддержки, поскольку они в

26

состоянии трудиться; в то же время на них не распространяется система социального страхования и другие программы, связан­ные с занятостью, поскольку они не работают. Эта проблема одновременно новая и старая. Новая потому, что на протяжении 1960-х гг. западноевропейские общества пола­гали, что риски, связанные с нестабильностью рабочей силы, в ос­новном искоренены благодаря почти повсеместному упрочению условий существования наемного работника с его правами и га­рантиями; были предусмотрены меры социальной поддержки для тех, кто не мог работать. Но этот успех опирался на продолжи­тельный экономический рост и почти полную занятость трудя­щихся. Сегодня наши общества столкнулись с проблемой, кото­рая на первый взгляд показалась совершенно новой: что делать с нуждающимся населением, которое не работает, хотя и трудоспо­собно? Например, должны ли эти люди получать минимальную помощь, гарантирующую выживание? Либо следует прибегнуть к новой политике, которую во Франции определили как «политика включения», — политике, пытающейся изобрести социально при­знанные формы деятельности за рамками классических схем соз­дания рабочих мест?

Но эта проблема также непосредственно связана со старыми историческими константами. Социальная нестабильность, факт существования в условиях «сведения концов с концами» и слу­чайные взаимоотношения с работой почти всегда были обычной долей «народа». Таким образом, сегодняшний опыт социальной нестабильности парадоксален. Отчасти он нов, поскольку рас­сматривается на фоне системы социальной защиты населения, образовавшей мощные сети социальных гарантий, которые раз­вивались начиная с XIX в. Этот новый опыт — результат ослаб­ления гарантий, которые раньше постепенно укреплялись с раз­витием государства всеобщего благоденствия. Но сегодняшнее отсутствие безопасности — также и эхо еще более ранних струк­турных компонентов существования обездоленных классов: неустойчивости в сфере занятости, уязвимости, проистекающей из всегдашней неуверенности в будущем. Можно ли четко сфор­мулировать, что есть нового в сегодняшней социальной неста­бильности и что было унаследовано от прошлого? И сам тип этой нестабильности, и отношение к ней изменились. Но они измени­лись в пределах одной и той же проблематизации. Можно попы­таться написать историю этого нестабильного настоящего, рекон-

27

струируя принципы исторической трансформации, приведшей к современной ситуации. Я уже сказал о том, что эта история нача­лась в середине XIV в., или, точнее, в этот момент историческая документация стала достаточно детальной для того, чтобы сде­лать возможным вычленение этого начала. Я также предложил отдельно исследовать обращение с нищими, получавшими по­мощь, и обращение с исключенными бродягами. На самом деле, получающие помощь попрошайки и бродяги представляют толь­ко крайние проявления уязвимости масс. Вначале это были груп­пы населения, сложившиеся на базе различных фрагментарных и нестабильных форм оплачиваемой рабочей силы в доиндуст­риальных обществах, затем — низшие страты рабочего класса в начале индустриализации, а сегодня — те, кто был вытеснен ин­дустриализацией на социальную обочину, кого недавно опреде­лили как «четвертый мир». Нестабильность не является инвари­антом постоянной, чем-то исторически неизменным по своему типу. Ей подвержены различные группы. С ней справляются раз­ными способами. Но она обнаруживает общие черты: положение в связи с наличием или отсутствием работы, положение в связи с так или иначе определенной социальной помощью или ее от­сутствием.

Если настоящее — это, несомненно, соединение наследия про­шлого и результатов инноваций, то мы должны быть в состоянии выявить основу из «дискурсивных и недискурсивных практик», его сформировавших. В таком случае речь идет о попытке вер­нуть память о том, что структурирует сегодняшнее видение дан­ной социальной проблемы. Это последнее основано на осознании, сравнительно недавнем, в какой степени умножились риски со­циального исключения и ослабли формы защиты тех индивидов и групп, которые оказались за внешней границей сферы «рабочей силы» и на обочине социально признанных форм обмена. Что отличает эти ситуации от тех периодов в прошлом, когда усло­вия существования масс также влекли за собой уязвимость и не­уверенность в завтрашнем дне? Что у них общего с ними? Разу­меется, здесь мы остаемся в пределах той же проблематизации, если, конечно, верно, что различные ответы формулировались и продолжают формулироваться на основе отдельных констант — случайной природы отношений со сферой занятости и труд­ностей с нахождением стабильного места в сетях социальной защиты.

28

Я рискнул кратко изложить здесь еще не законченную рабо­ту21. Несмотря на мое восхищение Фуко, я знаю, что самое малое, чем я рискую, ссылаясь на тот или иной аспект его творчества, — это подставить себя самого под огонь критики. «Опасности про­блематизации»: любая проблематизация связана с риском, и этот риск можно теперь полнее детализировать. Проблематизируя, мы пытаемся перечитать исторический материал, опираясь на ряд категорий — в данном случае таких социальных категорий, как нестабильность, уязвимость, защита, исключение, включение и т. д., которые историки для организации собственного корпуса знаний обычно не используют. Иными словами, проблематизи­руя, мы конструируем из исторических данных другое описание. Но оно все же должно быть совместимым с описаниями исто­риков. Таким образом, проблематизация должна одновременно удовлетворять двум в чем-то противоречащим друг другу тре­бованиям, и это сосуществование само по себе может быть про­блемой. Во-первых, она должна что-то добавлять к тому, что уже дос­тигнуто с помощью классического исторического подхода. Это заявление может показаться тавтологией: если, проблематизируя, мы приходим к тому же пониманию, что и при историческом под­ходе, то у нас нет оснований разделять эти методы и вообще гово­рить о проблематизации как о чем-то особенном. Но каковы стан­дарты, необходимые для оценки этого требуемого «прироста в знании»? Ясно, что эти критерии не могут апеллировать только к строгости исторического метода. Если оригинальная цель написа­ния «истории настоящего» состоит в том, чтобы увеличить наши знания о текущей ситуации, она должна проверяться путем ис­пользования других подходов к анализу настоящего. Например, в какой степени подход Фуко к изучению лечения психических бо­лезней обогащает области знания (или делает возможной крити­ку в этих областях или сравнение одних областей с другими), от­крытые сегодня благодаря другим современным подходам — та­ким как эмпирическая социология, этнография психиатрических практик или анализ административной либо профессиональной литературы по психиатрии и т.д.? Или иначе: каким образом предложенная здесь интерпретация факторов социального рас­слоения, затрагивающих современные общества, что-то добавляет к тем объяснениям, авторы которых видят в этом явлении толь­ко следствия текущего экономического кризиса или недавнего

29

ослабления регулирующих функций государства всеобщего бла­годенствия? Однако существует еще один критерий для оценки пробле­матизации — по меньшей мере такой же важный, как и первый. То, что данная проблематизация добавляет к нашему знанию о настоящем (если она что-нибудь добавляет), не должно быть дос­тигнуто ценой искажения нашего знания о прошлом. Другими словами, в той степени, в какой она основана на истории, про­блематизация может быть отвергнута, если она противоречит ис­торическому знанию. И историки здесь — единственные судьи. Право выбирать чьи-либо материалы и пересматривать их в свете той или иной современной проблемы, обрабатывать их с помо­щью новых категорий — социологических, например, — не есть право переписывать историю. Это — не право на исторические ошибки, кои в данном случае можно понять как высказывания об истории, которые мог бы отвергнуть историк. Иными словами, это перечитывание истории запрещает даже малейшее искажение данных, произведенных благодаря исторической технике. Не по­тому, что эти данные неприкосновенны, а потому, что изменения в них должны опираться на процедуры, относящиеся к ремеслу историка. Совместимость двух этих требований не самоочевидна и должна быть предметом дискуссии. И в данном случае мое глав­ное намерение заключается в том, чтобы предложить несколько вопросов, обсуждение которых могло бы стать началом этих де­батов, касающихся как историков, так и тех, кто формулирует проблематизации. Примечания

1 Первоначальная французская версия текста недоступна. Пе­ревод выполнен по: Castel R. «Problematization» as a Mode of Reading History // Foucault and the Writing of History / Ed. by J. Goldstein. Cambridge, Mass.: Blackwell, 1994. 2 Foucault M. Le Souci de la verite // Magazine litteraire. 1984. Vol. 207. P. 18. 3 L'Impossible Prison: Recherches sur le sisteme penitentiaire au XIX siecle / Ed. by M. Perrot. Paris: Seuil, 1980. P. 47. 4 Foucault M. Surveiller et punir: Naissance de la prison. Paris: Gallimard, 1975. P. 35, -цит. по: Discipline and Punish: The Birth 30

of the Prison / Ed. by A. Sheridan. New York: Pantheon, 1977. P. 31. 5 То, что историки не оперируют проблематизациями, не оз­начает того, что они удовлетворяются только описанием и не строят никаких теорий. Особенно у великих историков — таких как Фернан Бродель — есть определенная теория исто­рии и смысла настоящего, но это не проблематизация. Воз­можно писать историю для настоящего (и, может быть, это то, что делает каждый историк) без написания истории настоя­щего. 4 Foucault M. Surveiller et punir... P. 27, — цит. по: Discipline and Punish... P. 23. 7 Foucault M. Histoire de la sexualite. Vol. 1: La Volonte de savoir. Paris: Gallimard, 1976. P. 30, — цит. по: The History of Sexuality. Vol. 1: An Introduction / Ed. by R. Hurley. New York: Vintage, 1980. P. 21. 8 L'Impossible Prison...
9 Ibid. P. 35. 10 Ibid. P. 32. 11 Goffman E. Asylums: Essays on the Social Situation of Mental Patients and Other Inmates. New York: Anchor Books, 1961. 12 Esquirol J.-E.-D. Memoire sur l'isolement des alienes // Des mala­dies mentales considerees sous les rapports medical, hygienique et medico-legal. Paris: Bailliere, 1838. Vol. 2. P. 413. 13 Цит. в прилож. к 1-му изд.: Foucault M. L'Histoire de la folie a l'age classique. Paris: Plon, 1961. 14 См.: Lis C., Soly H. Poverty and Capitalism in Pre-Industrial Eu­rope. Hassocks: Harvester Press, 1979. 15 См., например: Geremek B. La Potence ou la pitie. Paris: Galli­mard, 1987. (Франц. пер.) 16 Преамбула к королевскому эдикту 1657 г., перепечатанная в первом издании: Foucault M. L'Histoire de la folie... P. 644. 17 Так, следующий эдикт, предписывающий основать hopital general «во всех городах и крупных поселениях королевства» (1662 г.), механически воспроизводит утверждения о необ­ходимости изолировать попрошаек с постоянным местожи­тельством, а бродяг предписывает осуждать на галеры после первого же ареста, т. е. после того, как они дважды отвергли «милостивое» предложение изоляции в hopital general. См.: Jourdan A.-J.-L. Decrusy, Isambert F. Recueil general des anciennes lois de la France depuis l'an 420 jusqu'a la revolution de 1789: 29 vols. Paris: Berlin-le-Prieur, 1821-33. Vol. 18. P. 18. 31

18 Фраза из доклада Палате пэров, посвященного закону 1838 г., о душевнобольных: «Наряду с тем что изоляция душевноболь­ных защищает общественность от правонарушений и эксцес­сов с их стороны, она также являет собой наиболее мощное целительное средство в глазах Науки. Счастливое сочетание, которое объединяет интересы пациента с общим благом по­средством применения строгих мер» (См.: Legislation sur les alienes et les enfants assistes. Paris: Ministere de l'interieur et des cultes. 1880. Vol. 2. P. 316.) 19 Цитируется приговор бродяге (XV в.): «Он заслужил смерть как бесполезный для мира, т. е. чтобы его повесили как во­ра», — цит. по: Geremek В. Les Marginaux Parisiens aux XlVe et XVe siecles. Paris: Flammarion, 1976. P. 310. 20 Текст из указа Эдуарда III, цит. по: Ribton-Turner C.J. History of Vagrants and Vagrancy, and Beggars and Begging. 1887,— перепеч. из: Montclair, NJ: Patterson Smith, 1972. P. 43—44. 21 Castel R. Les Metamorphoses de la question sociale. (В печати). Идея «метаморфоз» — это метафора, которая должна передать эти взаимоотношения между «Тем-Же-Самым» и «Другим», между тем, что было, и новшеством — взаимоотношения, которые характеризуют проблематизацию. «Социальный во­прос» — это совокупность ситуаций, в которых общество переживает риск фрагментации и пытается воспрепятствовать этому процессу, отсюда — вопросы о бродяжничестве в доин­дустриальных обществах, о нищете на заре индустриализации; отсюда — нынешняя тематика исключения.

 

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история










 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.