Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Соловьев С. История падения Польши

ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА IX

Мы оставили Польшу в конце 1788 года, когда, раздуваемая из Берлина, стала сильно разгораться вражда к России и обнаружилось стремление к ломке учреждений, Россиею гарантированных. Видели Россию в затруднительном положении - и хотели воспользоваться этим; не могли воспользоваться для того, чтобы вдохнуть новые силы в разбитое параличом государственное тело, зато вполне насладились удовольствием лягнуть льва, не разобравши, что лев не только не был при смерти, даже не был и болен.

Партия реформы выступила смелее с 1789 года: в челе ее находились двое братьев Потоцких, Игнатий и Станислав, самые блистательные члены польской аристократии по талантам и образованию. Игнатий тридцати лет был уже великим маршалом Литовским; к нему примыкали два человека, приобретшие громкую известность в последнее время Польши,- Пиатоли и Коллонтай. Италианец Пиатоли, капуцин, домашний учитель у княгини Любомирской, рекомендованный ею королю, он скоро сделался самым доверенным у него человеком; поклонник Руссо, он стал оракулом тогдашних польских прогрессистов и главным излагателем их планов. Коронный референдарий Гуго Коллонтай не уступал Пиатоли в способностях; но это был человек самой легкой нравственности, без убеждений, раб всякой силы, будь то человек, будь то партия.

Игнатий Потоцкий составил проект уничтожения Постоянного совета. 19 января 1789 года было бурное заседание сейма: дело шло об этом уничтожении. Несколько раз король принимался говорить против предложения об уничтожении Совета; примас Понятовский, брат короля, протестовал, что предложение это противно конституции; в том же смысле говорил князь Масальский, епископ Виленский, Иосиф Косаковский, епископ Ливонский, еще трое епископов. Из светских против уничтожения Совета были великий маршал коронный Мнишек, граф Ожаровский, кастеллан Войницкий, прямо говоривший о том, что не должно раздражать России; несколько других сенаторов и послов, числом до пятидесяти, были того же мнения. Совет удержался бы, если б не начал говорить против него гетман Браницкий: "Я подаю голос за уничтожение Совета как потому, что всегда был против него, так и потому, что сама императрица сказала мне в 1774 году, что не хочет навязывать нации этого Совета. Курьер был отправлен по этому случаю к графу Штакельбергу; но посол, несмотря ни на что, один настоял на учреждении Совета". Это объявление произвело сильное впечатление на большинство. За Браницким произнес речь Игнатий Потоцкий; он не счел нужным, подобно Браницкому, успокаивать сейм уверением, что русская императрица будет равнодушна к уничтожению Постоянного совета. Потоцкий старался раздуть ненависть к России. "Я бы желал,- сказал он,- чтоб меня отправили в Петербург, как в 1768 году сослали в Сибирь епископов и сенаторов". Когда таким образом масло было подлито в огонь, пророческие слова короля не могли произвести впечатления. "Я хочу,- говорил Станислав-Август,- быть навеки неразлучным с моим народом, и потому-то я приглашаю его внимательнее подумать над нашею общею судьбою, особенно в эту критическую минуту, ибо кто знает: эта минута не есть ли последний предел, назначенный Провидением для существования Польши?" Король хотел отсрочить заседание, но ему стали грозить восстанием - и предложение об уничтожении Совета прошло[154].

Что же Штакельберг? Оказал полное равнодушие. Это было всего благоразумнее в его положении, когда он не мог, подобно своим предшественникам, опираться на вооруженную силу. Он доносил своему двору, что надобно предоставить самим себе толпу безумцев; что настоящий сейм - это болезнь, в которой надобно оставить действовать природу, чтобы не убить больного лекарствами[155]. Но на природу нельзя было надеяться при тогдашних обстоятельствах. Равнодушие Штакельберга к уничтожению Постоянного совета сначала озадачило патриотов, они увидали в этом сознание слабости и тем сильнее начали действовать. Самыми яростными выходками против России отличался маршал сеймовый со стороны Литвы князь Казимир Сапега, генерал артиллерии литовской, племянник гетмана Браницкого, горячая, страстная натура, способная к самым резким переходам. Предводитель знатной польской молодежи в ночных оргиях, Сапега был способен превратить и сеймовое заседание в оргию.

Сдержки не было: Штакельберг уклонялся, разыгрывал равнодушного и тем самым уступал поле действия послу прусскому. Преемником Бухгольца в Варшаве был маркиз Люкезини - выбор чрезвычайно удачный относительно целей берлинского двора. С одушевлением, с огнем в глазах, восторженным тоном проповедника говорил италианец полякам о необходимости и возможности в настоящее время восстановить силу, свободу, самостоятельность Польши, заставить ее играть роль в Европе; говорил о великодушных намерениях Фридриха-Вильгельма, защитника угнетенных; говорил он это среди народа, так способного увлекаться горячими, громкими, красивыми словами, и, разумеется, успех проповедника был громадный. Сапега с товарищами кричит об освобождении Польши из-под влияния России; но Россия тут, в самой Польше, и в этой России также могут раздаться крики об освобождении от Польши! Сапега с товарищами толкуют о волнениях в Украйне, и вдруг приходит страшная весть из Волыни, что богатый шляхтич Вельченский ночью зарезан с женою и пятью домашними. "Вот начало бунта!" - кричат патриоты; толкуют, что уже схвачен русский священник, участник в заговоре. Гетман Браницкий за обедом у Штакельберга сказал ему, что, по мнению многих, бунты начинаются по наущению русских чиновников[156]. И действительно, чего ждать хорошего, когда русские войска проходят через Польшу; русские купцы и возчики снуют по ней во всех направлениях, а тут естественные враги Польши, русские попы, которые не хотят знать католического правительства Польши и молятся за свою покровительницу, единоверную русскую царицу? Что могут они внушить своим духовным детям?

Сеймовое заседание 5 апреля началось чтением известий из Волыни о тамошних мнимых волнениях, возбужденных попами и московскими купцами и возчиками. Депутат Немцевич говорит: "После таких доказательств дружбы со стороны России я предоставляю мудрости сейма решить, можно ли пускать через Польшу русские транспорты и войска, чтоб они окончили начатое дело?" За Немцевичем говорят другие патриоты в том же смысле. Король закрывает заседание, но эта мера только усиливает раздражение. На другой день Сапега открывает заседание самою зажигательною речью, какой никогда еще не произносил: нельзя позволять России держать свои войска в Польше; не должно пропускать русских войск через польские владения в Турцию; надобно обратиться с просьбою о помощи в этом деле к прусскому королю, другу и подпоре республики. Сапегу поддерживал депутат Кублицкий, объявивший, что король прусский никогда не был тираном Польши. За Кублицким говорили в том же духе депутаты Суходольский и Миржеевский, а депутат Сухоржевский кричал, что надобно объявить войну России и выслать Штакельберга. Несмотря на все эти речи, патриоты не могли заставить сейм отказать России наотрез в пропуске ее войск через Польшу[157].

Через неделю новая причина волнения, новые оскорбления России: Сапега с Виленским палатином Радзивиллом обвинили православного епископа Виктора Садковского в том, что он волнует крестьян в Слуцкой области и даже взял с них присягу. Поднялись крики, что надобно заключить в оковы изменника. Тщетно Штакельберг представлял, что Виктор, епископ Переяславский, викарий киевский,- подданный императрицы. Посол мог добиться только того, что Виктора привезли в Варшаву в сопровождении офицера для безопасности и обещали не осуждать его, не выслушавши[158]. Но арестом епископа, русского подданного, не удовольствовались: солдаты ворвались в домовую церковь русского посла и схватили священника для предания его суду. Штакельберг потребовал удовлетворения; удовлетворения не было дано. Сейм постановил, чтобы со всего русского духовенства взята была присяга на верность республике, но в Литве некоторые отказались присягать без приказания императрицы[159].

При этих внутренних причинах к раздражению не было недостатка и во внешних побуждениях: шведский резидент при варшавском дворе Енгстрём сильно подливал масла в огонь; английский министр Гэльс (Hales) говорил полякам: "Если вы теперь не сядете на коней, то навсегда останетесь нациею без значения". Люкезини был умереннее всех: он советовал не подниматься без нападения со стороны России. Охота следовать совету английского министра была очень не у многих, и, чтобы не дать этим немногим возможности действовать на большинство, в Петербурге было решено вывести русские войска из Польши и транспортам не касаться польских границ. Цель была достигнута: патриоты до временидолжны были прекратить свои выходки против России[160].

Средина и конец 1789 года прошли спокойно; но в начале 1799 года Штакельберг начал бить тревогу, пугать свой двор, толковать, что надобно во что бы то ни стало заключить мир с турками - иначе придется плохо: дело идет о союзе между Пруссиею и Польшею; поднимается вопрос о престолонаследии после Станислава-Августа. Штакельберг доносил о тайном совещании, происходившем между маршалом Малаховским, Игнатием Потоцким и двумя братьями Чацкими: читали письмо Люкезини, в котором тот обещает согласие своего короля на установление наследственного правления в Польше, если выберут принца из его дома.

Екатерина не хотела заключать постыдного мира с турками и потому решилась спокойно смотреть, что бы ни происходило в Польше. Поэтому она отправила следующий рескрипт к Штакельбергу: "Я нужным нахожу предписать, чтоб вы по настоящим делам удержались от всяких на письме деклараций, отговаривая от того же и римскоимператорского поверенного в делах, потому что я для пользы службы моей считаю на нынешнее время сходнее спокойно смотреть на неистовства Поляков, в собственный их вред обратиться могущие, нежели ускорять дальние беспокойства. Сами словесные ваши внушения и объяснения долженствуют быть располагаемы с крайнею осторожностию с людьми, которые всякое слово переносят неприятелям и завистникам нашим"[161].

13 февраля[162] Люкезини формально предложил польскому правительству об уступке Данцига и Торна за уменьшение таможенных пошлин. Впечатление, произведенное этим предложением, было самое неблагоприятное для Пруссии, вследствие чего из Берлина поспешили дать знать, что берут назад предложение - "ведь это было только простое предложение на случай, если Польша признает его выгодным для своей торговли". Это предложение не открыло глаза ослепленным: они и тут не поняли, в чем дело, и, вместо того чтобы вести себя осторожнее относительно Пруссии, начали превозносить умеренность Фридриха-Вильгельма и торопиться заключением с ним союза[163].

Как же вел себя в этих обстоятельствах король Станислав-Август? Своим ясным умом он хорошо понимал, в чем дело, и продолжал плыть против течения, хотя можно было уже видеть, что ненадолго станет у него нравственных сил для этого. Он объявил Штакельбергу, что непременно присоединит предложение о торговом трактате с Пруссиею к предложению о союзном трактате с нею для того, чтобы отстранить последний или по крайней мере протянуть время. Накануне того дня, в который дело должно было быть предложено сейму, во дворце был дипломатический ужин. Штакельберг видел, как несчастным королем завладел сначала Люкезини, а потом сейчас же Гэльс, который истощал все свое красноречие, чтобы отвлечь короля от его намерения насчет двойного трактата. Штакельберг понапрасну дожидался, пока уедут прусский и английский министры. Люкезини остался до самого конца; король только успел сказать Штакельбергу мимоходом, что Люкезини ему грозил.

Между тем Сапега приготовлялся к бурному заседанию. Так как на заседания допускались и посторонние лица, так называемые арбитры, с правом выражать свое одобрение или неодобрение речам депутатов и решениям их, то Сапега поил этих посетителей и внушал им, что можно будет взяться и за сабли. Сейм начался изложением хода переговоров с Пруссиею; затем следовало чтение депеш, присылаемых польскими министрами при иностранных дворах. Князь Яблоновский из Берлина выдавал за верное, что петербургский двор предлагал берлинскому Данциг и Торн на условии, чтоб Пруссия отказалась от союза с республикою. Деболи из Петербурга писал о том же, хотя не таким решительным тоном. Приготовивши умы этими известиями, предложили проект союза с Пруссиею. Депутаты - Кублицкий, Немцевич и Вейссенгоф - произнесли речи с сильными выходками против России, требуя прусского союза без торгового трактата. Начнет кто-нибудь говорить в другом смысле - крики, угрозы заставляют его замолчать. Стал говорить король, изложил подробно, что можно сказать за и что против союза, упирая более на то, что не следует разделять двух трактатов, но кончил словами: "Если нация противного мнения, то я с нею соглашаюсь". Раздались рукоплескания. Адам Чарторыйский говорил за союз; в том же смысле говорил Игнатий Потоцкий, кончивший словами, что ничто не может быть хуже одиночества. Несмотря на все эти речи, по замечанию Штакельберга, большинство было бы против союза, если бы король обнаружил больше твердости[164].

Следственная комиссия по делу епископа Виктора окончила свои занятия, и 15 марта доклад был прочитан сейму. "С тех пор,- говорилось в этом докладе,- как Киев перестал принадлежать республике и греки-неуниаты вышли из-под власти Константинопольского престола, Россия стала для них вторым отечеством. Их воспитание, их священники, их зависимость от новой метрополии - все с детства привязывало их к России. Будучи подданными республики по месту жительства, они тянули к чужому государству по отношениям нравственным, которые сильнее политических. На области, в которых они обитали, можно было смотреть как на провинции России". Поведение епископа Виктора докладчик описывал так:

"Садковский, преданный ученик епископа Могилевского (Конисского), был главным деятелем в этих скрытных и ловких движениях против Польши. Место священника при русском посольстве в Варшаве дало ему возможность вполне ознакомиться с положением дел. Захваченные у него бумаги открывают достаточно, с какою заботливостию старался он поражать взоры неуниатов польских действиями благосклонного покровительства, оказываемого им Россиею; с каким усердием питал он в их сердцах тайное отвращение ко власти национальной(!). Почти все священнические места были мало-помалу, без обращения внимания на право прихожан заняты духовными, присланными из России. С 1783 года являются в Польше указы русского Синода. Садковский сделан Слуцким архимандритом по рекомендации русского посла. В Польше распространен русский краткий катехизис. Архив Садковского наполнен синодскими указами, содержание которых составляют: празднования счастливых для империи Российской событий, публичные молитвы за Императрицу и Царствующий дом, определение монахов и священников русских на вакантные места без ведома прихожан, наконец, самые мелочные распоряжения Петербургского Синода. Рапорты Садковского о точном исполнении полученных указов и о различных распоряжениях или уже сделанных, или долженствующих сделаться ясно показывают решительное намерение не оставлять ничего национальному правительству в делах польских греков, неуниатов (Grecs поп unis de Pologne). По мысли Конисского, учреждена епископия Слуцкая и епископ должен быть коадъютором митрополита Киевского, чтоб удобнее держать польских греков неуниатов в подчинении России. Садковский сделан епископом Переяславским и дал присягу хранить тайну ненарушимо и верно исполнять все ему порученное: никакой потентат в мире и никакое народное множество не возмогут отвлечь его от повиновения. Со времени посвящения Садковского в епископы число православных церквей в его епархии возросло от 94 до 300".

Докладчик верно изобразил ход дела: разделение Западной России от Восточной в политическом отношении под две различные династии повело в XV веке к разделению церковному: великий князь Литовский, владевший Западною Россиею, не хотел, чтобы духовенство, а чрез него и все народонаселение последней зависело от митрополита, жившего в Москве, и настоял, чтобы в Киеве был особый митрополит. В XVII веке политическое воссоединение Киева с Москвою необходимо повлекло к воссоединению церковному - Киевский митрополит подчинился Московскому патриарху, а с уничтожением патриаршества - Синоду; с этим вместе Синоду подчинялось и все православное духовенство во владениях Польской республики. За все это поляки могли сердиться на историю, но не имели никакого права обвинять епископа Виктора за то, что он повиновался своему начальству, принимал от него приказания, исполнял их и доносил об их исполнении. В этом отношении доклад был составлен крайне недобросовестно - именно с целию во что бы то ни стало обвинить. Епископ был виноват в том, что все делал по сношению с Синодом, не давая никакого участия национальному (!) правительству в церковных делах православного исповедания, но докладчику прежде всего нужно было объяснить, в чем же должно было выражаться это участие. Епископ виноват в том, что увеличил число церквей; виноват в том, что распространял русский катехизис - но какой же другой следовало ему распространять? Епископ присягал не повиноваться никакой власти в мире, если ее приказания противоречили его обязанностям в отношении к церкви, к церковному правительству,- и эта присяга поставлена в вину!

Обвинить Переяславского епископа не было никакой возможности; но понятно, что изложение дела в докладе должно было сильно раздражить сейм, затрагивая самое больное место; архиерейская присяга сейчас же получила политический смысл: архиереи присягают в повиновении русскому Синоду, а нашего правительства клянутся не слушать! В недрах республики находится многочисленный народ, подчиненный русскому правительству! Потом начали читать письма Конисского, захваченные у Виктора, толкуя их все в одном смысле и оканчивая толкования криками о необходимости прусского союза! Станислав-Август уже совершенно выбился из сил, не мог более плыть против течения и объявил, что среди таких великих опасностей надобно спешить опереться на прусский союз. Оборонительный союз был заключен 29 марта 1790 года; союзные державы обязались подавать друг другу помощь войсками: Пруссия выставляет 16 000, Польша - 12 000 войска, которое, по требованию, могло быть увеличено - со стороны Пруссии до 30 000, со стороны Польши - до 20 000, а в случае нужды союзники обязывались помогать друг другу и всеми своими силами. Никто не должен вмешиваться во внутренние дела Польши, и если представления Пруссии будут недействительны, то она обязана подавать выговоренную помощь. Обе державы гарантировали владения друг друга и отказались от всяких притязаний.

Относительно России сейм решил напечатать обо всех ее злодействах: рассылает синодские указы к архиереям. Синоду подведомственным; рассылает катехизисы и т. п.- и сообщить всем европейским дворам. Определили, чтобы польский министр в Константинополе уладился с тамошним патриархом насчет будущего церковного управления греков-неуниатов. Маршалам ведено публиковать манифест, успокоивающий неуниатов относительно свободы их исповедания; призвать в Варшаву двоих неуниатов и двоих диссидентов и сообща с ними уладить их церковные дела[165].

Константинопольский патриарх отклонил предложение польского правительства взять опять православную церковь в Польше в свое заведование. Тогда начали думать о том, как бы учредить в самой Польше консисторию или синод для православных; определили, что если будет в Польше независимый русский митрополит, то дать ему место в сенате[166].

В это время последовало отозвание Штакельберга и назначение на его место Булгакова, освобожденного из едикула. Потемкин настаивал на эту перемену: он и прежде не любил Штакельберга по наговорам гетмана Браницкого (женатого на племяннице Потемкина, Энгельгардт), а теперь еще больше рассердился на него за неудачу русского дела в Варшаве[167]. Императрица не разделяла раздражения Потемкина, не обвиняла Штакельберга в том, что он не заключил союз с Польшею и позволил господствовать прусскому влиянию; она не отзывала его до тех пор, пока посол действительно не провинился в ее глазах. Провинился он тем, что поступил не так, как следовало в деле епископа Садковского[168]; потом испугался и позволил себе давать советы о заключении постыдного мира с турками: Екатерина не любила таких советов, особенно от тех, кого не спрашивала. Наконец, Штакельберг позволил себе без спросу непосредственно сноситься с русским посланником в Берлине графом Нессельродом, поручать ему, чтобы старался узнать мысли тамошнего министерства насчет наследства польского престола. Екатерина заметила Штакельбергу по этому случаю: "Не могу оставить без примечания, чтоб вы таковых препоручений не делали, ибо помянутый министр имеет отсюда достаточные наставления, как и о чем говорить с сим кабинетом, от которого, конечно, никакого дружественного и чистосердечного поступка ожидать не можно".

Новый русский посол нашел Варшаву в сильном движении по поводу предложения основных перемен в правительственной форме. Предложение ввести наследственное правление встретило сильное сопротивление; должны были ограничиться предложением избрать при жизни короля наследника престола. Продолжающиеся хлопоты Пруссии о Данциге и Торне охладили энтузиазм поляков к великодушному союзнику; но при этом вражда к России не уменьшалась: польский посланник в Константинополе Петр Потоцкий хлопотал о заключении союза между республикою и Портою.

Когда Булгаков дал знать в Петербург об этом положении дел в Польше, то получил следующий наказ от императрицы[169]: "Теперь имею вам предписать не иное что, как только чтоб вы продолжали тихим, скромным и ласковым обхождением привлекать к себе умов, пока наш мир с Турками заключен будет. Друзей наших обнадежьте, что преданность их к нам не останется без признания, но к сему еще время не настало. Рейхенбахский конгресс открыл глаза многим Полякам, сдернул бельмо с очей ослепленной публики и в прочих землях, ибо тут явно открылось, что ни о чем ином дело не шло, а кроме о собственной гордости и барышей того, который вздумал сделаться диктатором Европы и который в самом деле лишь только что целит на Польские поссессии и для того заводит их в хлопоты и отдаление от нас, яко державы, которая одна ему препятствует своею неустрашимой твердостию выполнить его намерения. Ежели мы могли сие обдержать посреди Турецкой и Шведской войны, то теперь, когда со Швецией мир заключен, то нас тем паче к тому руки развязаны. Польша, заключая союз оборонительный и наступательный с Портою, в самом деле сильнее не будет, понеже слабое и растроенное состояние Турок вам довольно известно; но сей химерой лишь ее от нас стараются отдалить, тогда как она более всего может иметь нужду в нас для обеспечения ее целости. Кто ей словами обещал Галицию и Молдавию, тот ей ныне сулить может Киев, Белорусь, Смоленск и Москву. Мы бы с более основанными речами могли им обещать всю ост и вестовую Пруссию, ежели бы не почитали за нелепу и непристойность сулить и обещать чужое и что неподвластно нам ныне, но тридцать лет назад в наших руках, однако, завоевано оставалось, а прочее не иначе как по заключенной с ними и с Венским двором конвенции занято, по тогдашним неотступным докукам теперешних союзников нынешнего сейма Польского.

Что войска речи посполиты подвинулись к Украйне, к нашей границе, сие нам известно, и наши расположены же кордоном войска на всякой отпор. Пусть король Прусский сыплет деньгами: скорее его сокровища исчерпнуты (будут), в чем сам министр его, пишучи к своему одному другу, признался такими словами: мы возвратимся в Берлин с пустым кошельком, со страшными вооружениями по пустому и с непримиримыми врагами. Понеже надворный маршал Потоцкий (Игнатий), не смотря на присягу свою, к деньгам оказался лаком: где полезен быть может, вы то к случаю не оставьте сие употребить в нашу и друзей наших пользу. Касательно особы короля Польского слабое его поведение нам довольно известно; понеже он кроме нас всегда мало имел подпору, то вы к нему, как и ко всей нации, сохраните все должное уважение; если же он избегает обращения с вами, то и вы лишнее не окажите стремление приблизиться к нему. Не умножит он к себе почтение, брав со всех сколько может и быв окружен Италианцами, приверженными к единоземцу своему маркизу Лукезинию. Личное разорение многих из сеймующих, кои, бросая дела, разъезжаются, оставляя все в руках у тех, кто живет прусскими деньгами, и выводимые ваши из того заключения, что все будут падки на деньги, когда кто дороже заплатит, суть весьма справедливы; но время еще не настало, ни за что приниматься не надлежит, дондеже мир с Турками не заключится, а до тех пор пусть Поляки чувствуют все неистовство своего поведения и да поживут на счет короля Прусского; кто похочет и вы сказать можете, что не деньги, не приказание ни имеется ни на что и совершенно пассивной (будьте) смотритель происходящего и бдите единственно сохранение (о сохранении) доброго согласия между нами и республики.

Касательно умысла сделать Польскую корону наследною с удовольствием вижу, что оной обратился счастливо в ничто. Патриотический фанатизм принудил короля стараться о том; равномерно, не успев в одном, принялся он за другое: и именно, чтоб наследник был выбран при его жизни и тотчас; но сие противно законам тем польским, кои гласят, что при жизни короля да не изберется король или преемник короны. Но каково бы при разосланном вопросе по провинциям - хочет ли народ теперь выбрать наследника? не подействовали прусские деньги, сей вопрос сам по себе либо в последствии не решится без нас, и тут подкрепить вам надлежит сперва мысли тех, кои сему незаконному выбору найдете противны, они довольно имеют и примеры до того не допустить, и буде явно будут рекламировать подпору и помощь нашу, то непременно дадим; желательно было, если б дело протянулось до мира, но, однако, в приготовлении умов пройти могут несколько месяцев, а мир, если Бог изволит, не замешкается долее заморозы. Не единой из кандидатов Лукезины нами до Польской короны допущен быть не может, понеже по чести и достоинству долженствуем держаться статьям трактата: да не падет выборна иного, окроме Пиаста, из Пиастов не на (кого, кроме) неколебленно привязанного к России. Но теперь казус не о выборе короля, которой еще здравствует, но о кандидате к наследию, Прусским королем Польше даруемом: для того либо препятствовать и не допустить сего выбора, либо нам придет изгнать избранного, а без нас дело не обойдется. Король Станислав на обещанные ему деньги для уплаты своих долгов не более класть может надежду, как король Шведский на субсидии, в надежде коих разорил себя и свою землю. Постарайтесь под рукою колко можно умы удержать, дондеже получите известие о заключении мира, после которого тон возвысим.

Приласкайте Поляков как возможно больше; ежели их видите склонны к реконфедерации и к рекламации нашей помощи, то примите то и другое на донесение пассивное, а за ними не ходите, и не оказывайте, что нам сие нужно либо на сердце лежит. Доброжелающим, подпору требующим, кои разумеют под оною какой-нибудь поступок (уступку) с нашей стороны в пользу Польши, скажите, чтоб они вам открылись явнее, в чем оной поступок состоять имеет для их пользы. Я мышлю, что в их деле, по злобе нации Польской к России, мешаться не должно, дондеже часть нации меня не призовет, разве откроется впредь случай такой, где с пристойностию к тому приступить могу, которого не упущу, конечно. С удовольствием вижу, что гетмана графа Браницкого расположения таковы, как вы их описываете. Вы не оставьте его племянника и сестру подкрепить в нынешнем их переменившем (ся) образе мыслей".

Булгаков сообщил в Петербург план Игнатия Потоцкого соединить Польшу с Пруссиею под одним королем[170]. Императрица отвечала: "Когда за несколько лет у некоторых Поляков приходила мысль о соединении России с Польшею, тогда от нас сей план оставлен был в молчании, понеже мы взирали на Польшу, яко на державу посереди четырех сильнейших находящуюся и служащую преградою от многих соседственных раздоров. Сию преграду сохранить елико возможно долее мы пеклись доныне и пещись будем; дондеже злостные затеи врагов наших и самой Польши нас не принудят переменить наше об ней благое расположение, и всякой благомыслящий Поляк в нас найдет, следовательно, во всякое время защиту свою и отечества его. Таковые и тому подобные рассуждения дозволяем вам употребить и внушать друзьям нашим".

План Потоцкого не нашел поддержки; гораздо более приверженцев имел курфирст Саксонский. В октябре положено было, чтобы сконфедерованный старый сейм оставался в полном составе до тех пор, пока утвердится новая форма правления, но число депутатов должно быть удвоено новыми выборами. В конце 1790 и начале 1791 года преобразователей одушевляло враждебное положение Пруссии и Англии относительно России по вопросу о status quo турецкого мира: ждали войны, в которой хотели принять деятельное участие и между тем беспрепятственно провести преобразования. Но вот приходит страшная весть, что англо-прусская коалиция против России расстроилась и Польша будет предоставлена самой себе. Решили не медлить более и вдруг провести на сейме новую конституцию: иначе приверженцы старины и России усилятся и помешают делу. Игнатий Потоцкий, Пиатоли и Коллонтай принялись работать над новою конституциею; для проведения ее к ним присоединились сеймовый маршал Станислав Малаховский, братья Чацкие, Станислав Солтык, племянник известного епископа, Потоцкий, Чарторыйские, Немцевич, Вейссенгоф, Мостовский, Матушевич, Выбицкий, Забелло. Наступала Пасха, приходившаяся в этот год 24 апреля (нового стиля). На Пасху многие депутаты разъезжались из Варшавы по домам и не могли возвратиться к началу заседаний, то есть к Фомину понедельнику, 2 мая. Хотели воспользоваться отсутствием противников, а свои были все тут, не разъезжались. Вторник, 3 мая, назначен был для переворота. Послушаем одного из очевидцев событий знаменитого дня[171]:

"На рассвете меня будят: "Пан! что это в Варшаве делается? войска валят к замку, Краковским предместьем". Я вскочил с постели и на улицу: идет полк; полковник знакомый,- я к нему: "Что это значит?" "Хоть убей, не знаю,- отвечал полковник.- Ночью получил приказ выступать". Идет полк конной гвардии; капитан знакомый - я к нему: тот же ответ! Встретил еще несколько знакомых: никто ничего не знает; одни говорят, что король умер, другие, что бунт какой-то. Пустился я к замку: Краковское предместье залито войском, стоят пушки. Теснота страшная, булавке негде упасть! а никто не знает, что такое. Здесь и там раздавались крики: "Виват, круль!" Из Краковских ворот показывается густая толпа народу с криками: "Виват, Малаховский!" В средине несут на руках Малаховского, маршала сеймового, окруженного сенаторами и депутатами. Окна соседних домов унизаны зрителями, машут платками, хлопают в ладоши, кричат: "Виват!""

Так было на улице; но посмотрим, что делается в Избе (сеймовой зале). Изба наполнена сенаторами, послами (депутатами), генералами, арбитрами (посторонними посетителями); король тут. Сеймовый маршал Малаховский открывает заседание объявлением, что польские министры, находящиеся при разных дворах, прислали печальные вести. Новое несчастие грозит Польше! Станислав Солтык трагическим тоном объясняет, в чем дело: "Не только дипломаты, все поляки, находящиеся за границею, пишут согласно, что иностранные дворы готовят новый раздел Польши. Медлить нельзя, мы должны воспользоваться настоящею минутою для спасения отечества". Тут Сухоржевский, прежде один из самых сильных крикунов против России, а теперь ставший поборником старой воли, просит позволения говорить. Ему не дают говорить; он бросается на колени, проползает между ногами предстоящих к трону и умоляющим голосом просит позволения говорить. Король дает ему это позволение. Сухоржевский начинает говорить о заговоре против свободы; кричит, что не хочет наследственного правления. После этой сцены читаются депеши из Гааги, из Петербурга: сообщаются слухи о разделе; о том, что мир с турками будет заключен насчет Польши. Дипломаты советуют для избежания удара торопиться великим делом новой конституции[172]. Игнатий Потоцкий обращается к королю, чтобы тот в своей мудрости указал средства спасти отечество. "Мы погибли,- отвечает король,- если долее будем медлить с новою конституциею. Проект готов, и надеюсь, что его нынче же примут; промедлим еще две недели - и тогда, быть может, уже будет поздно". Читают проект:

1) Господствующею признается католическая вера; все прочие терпимы. 2) Все привилегии шляхты сохраняются. 3) Все города вместе имеют право присылать на сейм 24 депутата, которые представляют желания своих доверителей; право же голоса имеют только при рассуждении о тех делах, которые непосредственно касаются городского сословия. Горожане получают право служить в войске, кроме национальной кавалерии, которая составляется из шляхты, в духовном звании - могут быть прелатами и канониками; вместе с шляхтою заседают в комиссии полицейской, финансовой и в асессорских судах, где решаются в последней инстанции споры городов и мещан с шляхтою. Во всех этих верховных комиссиях мещане имеют голос действительный и решительный по всем делам, касающимся городов и торговли. После двух лет службы в означенных комиссиях мещане возводятся в шляхетское состояние; в военной службе они достигают этого по достижении капитанского чина. Мещанин может покупать шляхетские земли и получает чрез это шляхетские права на первом сейме. Каждый сейм будет жаловать шляхетские права 30 мещанам, избирая таких, которые отличились или на военном поприще, или на промышленном, отличились устройством мануфактур, фабрик и предприятиями, полезными для торговли. 4) Сохраняются договоры, которые землевладельцы заключили со своими крестьянами или впредь заключат. Иностранцы пользуются полною свободою. 5) Законодательная власть принадлежит сенаторской и посольской избе. Каждые два года собирается обыкновенный, каждые двадцать пять лет - конституционный сейм. 6) Исполнительная власть принадлежит королю и его Совету, который состоит из шести министров, ответственных пред нациею; король может их назначать и увольнять; он должен их сменить, если две трети сейма того потребуют. 7) Установляется наследственное правление; по смерти царствующего короля престол принадлежит ныне царствующему курфирсту Саксонскому, а по нем - его дочери; король и нация изберут для нее супруга. 8) Конфедерации и liberum veto уничтожаются.

Маршал Малаховский начинает превозносить проект. "У нас перед глазами два республиканских устройства,- говорит он,- английское и американское; наш проект, по моему мнению, превосходит их оба и обеспечивает нам свободу, безопасность и независимость. Умоляю короля принять вместе с нами эту новую конституцию и тем обеспечить благополучие Польши".

Но некоторые депутаты не хотят этого благополучия; начинаются горячие споры. Чтобы поддержать защитников проекта, король объявляет: "Иностранные министры хлопочут изо всех сил, чтоб помешать принятию новой конституции; один из них признался, что если проект пройдет, то это повлечет за собою большие перемены в европейской политике и они будут принуждены почтительнее обходиться с Польшею". Но споры продолжаются; многие депутаты не хотят сейчас же принять проект, без обсуждения; защитники проекта требуют от короля, чтобы он сейчас же присягнул на новой конституции, "все любящие отечество поляки последуют его примеру". Король провозглашает, что всякий, кто любит отечество, должен быть за проект, и спрашивает: "Кто за проект, пусть отзовется!" В ответ крики: "Все! все!" Не хотят даже допустить вторичного чтения проекта. Арбитры кричат: "Да здравствует новая конституция!" - изаглушают крики: "Nie ma zgody!" ("Не согласны"). Королю подносят Евангелие, и он присягает. Заседание кончилось: король встает, чтобы идти в костел Св. Яна; большинство за ним; познаньский депутат Мелжынский, противник новой конституции, падает наземь перед дверями, чтобы воспрепятствовать выходу, но понапрасну: шагают через него, топчут. Около 50 депутатов остаются в Избе и решают подать протест против принятия новой конституции.

Но протеста не принимают в городском суде. Вся Варшава охвачена восторгом. В костеле Св. Яна присягают на новой конституции сенаторы и депутаты, после чего отправляется благодарственный молебен. Воздух потрясается от грома пушек и восклицаний многочисленной толпы. 4 числа приезжает в Варшаву гетман Браницкий с 400 шляхты, хочет подать в градском суде протест против решения сейма 3 мая, но суд заперт. 5 мая опять заседание сейма с восторгами; сеймовый секретарь читает проект: так как теперь все сословия равны перед законом и мещанам открыт доступ до высших чинов, то и шляхте дозволяется заниматься торговлею и участвовать в правах городских. Проект принят с восторгом, без рассуждения. Король начинает говорить. Исчисливши выгоды для страны от новой конституции, он заканчивает словами: "За все претерпенное мною в продолжение царствования я награжден этим восторгом и единодушием моего народа". При этих словах король заливается слезами; Изба потрясается криками: "Да здравствует король! Да здравствует возлюбленный Станислав-Август! Король с народом, народ с королем!" По окончании заседания оба маршала сеймовые, сенаторы, депутаты, арбитры потянулись к ратуше; там Малаховский, Сапега и другие объявили, что желают вписаться в число мещан. Это произвело новый взрыв восторга; толпа выпрягла лошадей из кареты Малаховского и привезла на себе нового мещанина. На другой день Сапега явился на сейм в кожаной лакированной портупее, на которой виднелась бляха с надписью: "Король с народом, народ с королем!" С такими же бляхами явилось и несколько депутатов литовских. Не прошло трех дней, как эти бляхи были уже на большей части жителей Варшавы; золотых и бронзовых дел мастера, седельники, бросив все другие работы, только и делали, что портупеи с бляхами. Вечером в Саксонском саду показалось несколько знатных дам с голубыми поясами, на которыхчерными буквами были выбиты слова: "Король с народом, народ с королем!" - и вот все варшавянки бросились заказывать себе такие же пояса[173].

Гетман Браницкий не решился плыть против течения и вместе с другими противниками конституции 3 мая подписал ее. Успех Игнатия Потоцкого с товарищами, по-видимому, был полный. Но, вглядевшись внимательнее, легко было увидать, что знаменитая реформа была делом партии, была проведена заговором. 3 мая присутствовало на сейме не более 157 членов, отсутствовало не менее 327[174]; богатые варшавские мещане были за реформу, которая открывала им дорогу к шляхетству; их восторг был неподдельный, но много было также и поддельных голосов. Многочисленные противники реформы, привыкшие уступать всякой силе, теперь испугались варшавских восторгов и замолкли, но вовсе не отказались от своих старых убеждений и ждали только удобного времени, чтобы подняться, опираясь на какую-нибудь внешнюю силу. За скорую победу ручалось им, во-первых, то, что в провинциях большинство было враждебно или равнодушно к реформе; во-вторых, паралич государственного и народного тела, которое нельзя было возбудить, к жизни никакими реформами, никакими восторженными криками, портупеями и поясами, к чему присоединялась еще слабохарактерность короля и между виновниками реформы отсутствие человека с великими государственными способностями; в-третьих, наконец, отношение к соседним державам: в продолжениенескольких лет были употреблены все средства, чтобы раздражить Россию; раздражили Россию в угоду Пруссии, а Пруссию оттолкнули отказом уступить ей Данциг и Торн.

Майские события не переменили нисколько политики петербургского двора относительно Польши. "Мы как прежде, так и теперь останемся спокойными зрителями до тех пор, пока сами Поляки не потребуют от нас помощи для восстановления прежних законов республики",- отвечала Екатерина на донесения Булгакова о перевороте[175]. После событий 3 мая внимание русского посла было особенно обращено на русское дело в Польше. Еще в ноябре 1790 года Булгаков писал в Петербург: "Дело архиерея Слуцкого начинает подавать надежду к доброму концу. Король спрашивал комиссию, его судящую, заклиная сказать правду. Главный его неприятель Залеский отвечал, что, по совести говоря, не находит в нем вины. Приняли намерение выпустить его на волю, если никакое новое обстоятельство не переменит их добрых расположений". Добрых расположений не оказалось; епископ продолжал сидеть под стражею. 2 мая 1791 года православные подали сейму просьбу об установлении у себя иерархии и отправлять повсюду свободно все обряды своей религии. Правительство позволило им держать для этого предмета конгрегацию в Пинске. 15 июня собрались здесь 100 православных депутатов духовных и мирян и в продолжение двух недель держали конференцию, сочиняли проекты об учреждении в Польше церковной иерархии, составляли списки церквей и всех лиц, исповедующих греческую веру, а 1 июля в присутствии присланного от сейма комиссара, сендомирского посла Кохановского, принесли присягу на верность королю и республике, на повиновение и защиту конституции 3 и 5 мая, отрекаясь от всякой заграничной зависимости и сохраняя по духовным только делам отношения к Константинопольскому патриарху, пока республика не учредит в своих владениях отдельной грековосточной иерархии[176].

Когда узнали об этом в Риме, то забили тревогу. Кардинал-префект пропаганды сейчас же написал мемуар из трех пунктов: 1) Неприлично в католической стране давать чуждому исповеданию те же права, какими пользуется господствующая вера. 2) Такой пример очень опасен и повлечет за собою множество дурных последствий для господствующей религии, которая будет все более и более ослабевать и которую постараются уничтожить окончательно. 3) Не одни религиозные побуждения, но и политические причины не позволяют давать больших прав в Польше грекам-диссидентам, ибо они каждую минуту могут нарушать спокойствие государства и будут орудиями, которые Россия употребит для достижения своей цели, а эта цель - порабощение Польши, превращение ее в русскую провинцию.

14 сентября нунций подал королю грамоту от своего двора с представлениями против дарования прав православным. Король отвечал, что дело зашло слишком далеко и воспрепятствовать ему нельзя, тем более что затеяли его лица очень почтенные, которые не захотят отстать от него. "Притом же,- прибавил король,- мы надеемся извлечь большую выгоду от Пинского конгресса, а именно - совершенно отвлечь греков от России и таким образом освободиться от ее влияния". "А по моему мнению,- отвечал нунций,- дело невозможное отчудить греков от России, потому что между ними связь самая крепкая - связь религиозная. Они теперь дают обещания и клятвы для того только, чтоб получить известные выгоды. Патриарх Константинопольский на жалованьи у России и, следовательно, будет поддерживать всегда между греками привязанность к России и отвращение к тем, которые не одной с ними веры".

После этого нунций получил из Рима такой наказ: "Нет сомнения, что приверженцы новой философии стараются повсюду, следовательно, и здесь распространять учение о неограниченной терпимости и смешивать таким образом все религии, чтоб не было потом ни одной. Нет сомнения, что проповедники нового учения настроили и греков предъявить свои требования. Если уже непременно хотят удовлетворить некоторым требованиям греков, то вы должны соглашаться только на самые неважные. В крайности можно допустить, чтоб у них был один епископ и чтоб все оставалось по-старому".

Таким образом, новые польские порядки возбудили сильное негодование в Риме. Иначе было в Вене. Здесь все взгляды, все отношения подчинялись одному основному правилу: не давать усиливаться Пруссии. "Императорские дворы,- писал Кауниц Люи Кобенцелю в Петербург,- должны выбирать одно из двух: или противиться утверждению нового порядка вещей в Польше, или расстроить виды Берлинского двора, объявивши себя за революцию. Несомненно, что первое из этих решений будет иметь необходимым следствием тесный союз между Польшею, Саксониею и Пруссиею - будет содействовать именно тому, чего Берлинский двор может желать более всего в своей вражде к обеим империям. Притом же настоящие обстоятельства вовсе не благоприятствуют такому предприятию, которое встретит всякого рода препятствия, и успех будет очень сомнителен. Напротив, Австрии и России очень выгодно объявить себя за революцию 3 мая. Разумеется, в случае окончательного утверждения нового порядка вещей в Польше могут встретиться вещи, вовсе не желательные обоим императорским дворам; но ведь дело идет об учреждениях, для утверждения которых надобны года и года: Австрия и Россия, продолжая искреннее согласие во всем, касающемся их интересов, могут легко найти средство положить преграду тому, что для них неудобно. Верно одно, что в настоящую минуту нечего больше делать, как отнестись дружелюбно к последним польским событиям, и это особенно необходимо относительно Саксонии, которой нейтралитет так полезен в случае войны с Пруссиею"[177].

Легко понять, как принято было это внушение в Петербурге. Объявить себя за революцию 3 мая! Легко было это говорить Кауницу, потому что Австрия не подвергалась в Польше с 1788 года постоянным, нестерпимым для могущественной державы оскорблениям: Австрии не было дела до того, что Станислав-Август с Игнатием Потоцким хотели восстановить дело Витовта, уничтоженное Московским договором, разделить русскую церковь, но для России это был жизненный вопрос. Первый раздел Польши, предложенный Пруссиею, представлялся в Петербурге преимущественно разделом Польши, и потому на него неохотно согласились; но когда в Варшаве вздумали восстановить дело Витовта, то вопрос получил для России уже настоящее значение: дело пошло уже не о разделе Польши, а о соединении русских земель. Польша стала грозить разделением России, и Россия должна была поспешить политическим соединением предупредить разделение церковное. Австрия твердила о вражде Пруссии к обоим императорским дворам; но императорский Российский двор хорошо знал, от чего эта недавняя вражда у Пруссии к России: от того, что Россия соединилась с враждебною для Пруссии Австриею; это соединение произошло потому, что Австрия согласилась поддерживать виды России относительно Турции; но Турецкий, Восточный, вопрос терял на время свое значение: на первом плане стоял вопрос Польский, и если Австрия отказывалась тут содействовать видам России, то надобно было сблизиться с Пруссиею, которая всегда будет в восторге от этого сближения. Но война Турецкая еще не кончена, и потому не время приступать к чему-нибудь решительному - надобно отмалчиваться и ждать, когда настанет пора говорить и действовать. А между тем на западе Европы происходят явления, которые подают надежду, что не нужно будет менять союз австрийский на прусский - можно сделать то, что было совершенно немыслимо прежде - остаться в союзе с Австриею и в то же время возобновить союз с Пруссиею и заставить обе державы содействовать видам России: эту надежду подавали воинственные движения революционной Франции.

Со вниманием с самого начала следила Екатерина за разгаром Французской революции, указывала на ошибки правительства, неуменье пользоваться людьми[178], сердилась на слабость Людовика XVI, на его двуволие, не ждала ничего доброго от этого, предвидела, до каких крайностей может дойти движение[179]. Когда эти крайности обнаружились, когда революционная Франция начала грозить европейским монархиям войною и пропагандою своего политического учения, Екатерина заговорила о необходимости единодушного действия против революции; охотно приняла предложение Австрии и Пруссии действовать заодно, сейчас же назначила большую сумму денег для вспоможения принцам, братьям Людовика XVI, и эмигрантам. Хлопоча о составлении и поддержании коалиции против Франции, Екатерина имела две цели: с одной стороны, она считала необходимым для безопасности престолов остановить революционные движения и пропаганду.Самым лучшим средством для этого она считала возбуждение внутреннего антиреволюционного движения во Франции, во главе которого должны стать принцы, братья королевские. Они должны были опереться не на иноземные войска, но на многочисленных французов, не сочувствующих революции или ее крайностям, сосредоточить их около себя, обещанием забыть прошлое должны были успокоить противников - одним словом, действовать, как действовал знаменитый предок их Генрих IV, успокоивший взволнованную Францию: успех был несомненен, ибо Франция, по убеждению Екатерины, была страна монархическая. С другой стороны, возбуждая Швецию, Пруссию и Австрию к согласному действию против революционной Франции, Екатерина хотела отвести внимание этих держав от востока на запад, приобрести этим для себя полную свободу действия, восстановить то блистательное положение России, которое имела она до 1788 года[180].

Густава III Шведского легко было отвлечь на запад: русская императрица представила ему, какую честь, славу и пользу получит он, принявши начальство над войском, которое пойдет восстановлять Французскую монархию, по примеру Густава-Адольфа, который спас Германию от Австрии. Густав III тем более обязан это сделать, что Швеция поручилась за Вестфальский договор, нарушенный теперь Франциею, которая изменила отношения Эльзаса к Германской империи, выговоренные в Вестфальском договоре. Труднее было убедить германские государства, Пруссию и особенно Австрию, вступиться за Германскую империю; труднее было убедить императора Леопольда вступиться за свою сестру, французскую королеву Марию-Антуанетту. Императору Леопольду не хотелось вмешиваться во французские дела, пока он не вывел еще окончательно Австрию из того затруднительного положения, в каком оставил ее Иосиф, и пока не кончился Восточный вопрос; притом Леопольд с радостию думал, что революция обессилит Францию; что вследствие ограничения королевской власти уже не явится оттуда новый Людовик XIV. Если нельзя избежать войны с Франциею вследствие задирок ее революционного правительства, то по крайней мере Леопольд хотел вести эту войну не один, а в союзе с Англиею, Россиею и Пруссиею. Так уже Французская революция начала действовать на перемену политической системы, которая сначала условливалась религиозною борьбою и стремлением Габсбургского дома, потом стремлениями Людовика XIV, далее стремлениями Фридриха II Прусского, а теперь Французская революция заставляет Восточную и Среднюю Европу соединяться с Англиею против Франции. Польша погибнет при этом образовании новой системы; Восточный вопрос отложится; но система созреет не скоро, ей будет особенно мешать соперничество Австрии и Пруссии; чтобы она созрела, нужен будет Наполеон и его гнет над Европою.

В августе 1791 года император Леопольд имел свидание с прусским королем в Пильнице. Сюда же явился младший брат Людовика XIV граф Артуа и передал обоим государям записку, в которой требовал: чтобы родственники королевы Марии-Антуанетты и государи Бурбонского дома протестовали против действий Французского национального собрания, объявили решения его недействительными и со стороны короля вынужденными; чтобы старший после короля брат, граф Прованский, был объявлен регентом; чтобы жители Парижа объявлены были под смертною казнию ответственными за безопасность королевской фамилии; чтобы император вместе с Пруссиею и Сардиниею двинул войска к французским владениям и позволил эмигрантам вооружаться в своих владениях. Император и король отвечали: восстановление порядка и монархии во Франции - вопрос важный для всей Европы; государи имеют намерение пригласить к соучастию все державы, и если они согласятся, то Австрия и Пруссия обещают свое деятельное вмешательство. Но Англия уже объявила, что в случае разрыва между Австриею и Франциею будет содержать строжайший нейтралитет.

Французские принцы обратились к русской императрице; посредником был принц Наесау-Зиген, которого они ввели в свой совет. Екатерина назначала 500 000 рублей на вспоможение принцам, но писала к Нассау: "Буду хлопотать изо всех сил о союзе держав против революционной Франции, но для успеха первое и самое существенное условие состоит в том, чтобы принцы полагались гораздо более на самих себя и на своих многочисленных приверженцев французов, чем на какую-нибудь внешнюю помощь; пусть установят порядок и дисциплину у себя, пусть господствуют между ними любовь и взаимная доверенность, пусть поддерживают мужество, внушают энтузиазм, необходимый для окружающих, пусть выбирают удобную минуту и, выбравши, действуют немедленно. Денежные затруднения будут продолжаться, только пока они находятся вне границ Франции. Я писала к королю Прусскому, к императору, к королю Шведскому, послала убедительные внушения и к королеве Французской, чтоб она действовала заодно с принцами"[181].

Екатерина обещала хлопотать изо всех сил о союзе против революционной Франции; Леопольд хлопотал изо всех сил, чтобы как-нибудь отклонить Французскую войну. Его сильно беспокоило молчание России относительно Польши, относительно революции 3 мая; а тут новое сильное беспокойство со стороны Пруссии; 9 октября берлинский двор сообщил венскому, что принцесса Оранская, сестра короля Фридриха-Вильгельма II, хочет женить второго сына своего на принцессе Курляндской Бирон, с тем чтобы Курляндия перешла к этому принцу. Король писал императору, чтобы тот осведомился в Петербурге, согласится ли на это Россия.

В сильном беспокойстве о Польском вопросе Кауниц писал Кобенцелю в Петербург: "Тяжелый опыт в продолжение слишком столетия давал чувствовать Европе тот перевес, который имела Франция под неограниченным правлением, благодаря физическому положению и громадным средствам этого государства. Австрия убеждена, что ничто не может так обеспечить ее рассеянные и окруженные могущественными врагами владения, как ослабление внутренних пружин этой грозной монархии - ослабление, которое отвлечет ее энергию от внешних предприятий. Оба императорские двора должны немедленно и откровенно объясниться насчет польского дела. Еще 23 мая мы сообщили Петербургскому кабинету наши идеи, просили дать нам знать об идеях императрицы. Не раз вашему превосходительству был обещан ответ. Медленность в исполнении этого обещания ставит нас вдвойне в затруднительное положение: во-первых, потому, что из настоящих внутренних и внешних отношений республики могут выйти самые невыгодные результаты, если оба императорские двора не примут сейчас же определенного решения. Во-вторых, так как нашему двору необходимо отвечать дворам Дрезденскому и Берлинскому благоприятно относительно новой польской конституции, то нам будет очень прискорбно, если мы в этом случае, по незнанию, будем говорить разное с нашею союзницею Россиею. У Австрии и России одни виды насчет Польши: обе должны желать, чтоб Пруссия не увеличивалась насчет Польши и чтоб Польша не усиливалась и не стала опасною соседкою, тогда как Пруссия желает слабости Польши с единственною целию распространить свои владения на ее счет.

Из сказанного выводятся следующие заключения: 1) Дальнейший раздел Польши может быть выгоден только одной Пруссии, значит, более вреден, чем полезен, обоим императорским дворам. 2) Необходимо полагать ограничения королевской власти в Польше и вообще поддерживать дух независимости в польской шляхте. 3) Не менее, однако, необходимо в будущем положить конец этому крайнему беспорядку: ничто так не выгодно для прусских планов, как эти частые выборы королей и легкость, с какою меняются конституцииблагодаря страшной неправильности в управлении и сеймах. 4) Наследственный король Польский будет всегда искреннее предан обоим императорским дворам, чем король избирательный, который никогда не может действовать по одной постоянной системе. Наследственный король будет тщательно охранять целость владений республики, взирая на эти владения, как на наследство и поддержку своей фамилии,- поэтому будет сильнее противиться прусским видам, чаще требовать помощи у других своих соседей, преимущественно у России, чем король избирательный, готовый всегда жертвовать владениями, которые по его смерти перейдут к другой фамилии. Пример показал нынешний король Польский, который благоприятствовал прусскому проекту сделать из уступки Данцига статью простого торгового трактата. 5) Легче будет обоим дворам императорским препятствовать улучшению состояния Польши, ибо и Пруссия никогда не позаботится об этом улучшении. 6) Шляхта будет сильнее противиться дальнейшему усилению королевской власти при короле саксонце или вообще при иностранце, чем при Пясте. 7) Если не дать польской форме правления большей твердости, то надобно бояться, чтоб французские демократические принципы не взяли здесь верха, что будет опасно для соседей. 8) Установление наследственности Польского престола, быть может, представляет лучшее средство к уничтожению энтузиазма и тщеславия поляков, их желания существовать самостоятельно, их удаления от всякого постороннего влияния, их страсти к образованию могущественной армии, их склонности к патриотическим пожертвованиям и значительным субсидиям. Оно внесет дух несогласия, породит партии в этой беспокойной нации по предметам внутреннего управления, особенно усилит противодействие малейшему увеличению государевой власти"[182].

Понятно, что венский двор не мог никого убедить этими доводами в Петербурге - мог только раздражить, идя с такою назойливостию против русских интересов. Кобенцель не получил и на этот раз никакого ответа. Императрица высказалась перед своими об австрийской ноте в таких выражениях: "По делам Французским Венский двор пишет и делает такое противоречие, которое ни на что не похоже. Речам же императора впредь мало веры дать можно. По его доказательству и предложению мы вошли в его дела: ни противоречить, ни переменить наше поведение я не нахожу пристойно, еще менее плясать по переменчивому Италианскому макиавеллизму, который, сделав шаг вперед, поворачивается назад, не смотря на то, теряет ли достоинство и пристойность. Положение короля Французского отчаянное: он и члены семейства его - люди мертвые. Очень бы я желала быть дурною пророчицею. Вести переговоры с бунтовщиками не нужно. Все, что может сделать Венский двор самого благоразумного в пользу короля и королевы Французских,- это держать наготове значительный корпус войска, который мог бы войти во Францию в случае нужды. Надобно согласиться, что план Венского двора настоящий Австрийский, план прирожденного врага Франции. Император с королем Прусским будут владычествовать в Германии. Я боюсь их гораздо более, чем старинную Францию во всем ее могуществе и новую Францию с ее нелепыми принципами. Поведение императора не показывает ни благородства в мыслях, ни благородства в действиях, ни одной определенной идеи, везде недостаток принципов и энергии, и это они называют мудростию, благоразумием: поздравляю их с этим, но подражать им не хочу. Заметьте, что Венский двор всегда старался удалить нас от европейских дел, исключая случаев, когда для собственных целей увлекал нас ко вмешательству... С течением времени французы все более и более будут примыкать к партии принцев, братьев королевских, ибо монархическое правление есть единственное приличное для Франции; всегда здесь, во всех восстаниях против монархического правления, оно торжествовало напоследок. Я читаю будущее в прошедшем"[183].

Относительно Польского вопроса Екатерина писала: "У нас трактаты с Польшею; трактаты имели для нас всегда священную обязательность, и так как от этого зависит безопасность Империи со стороны Польши, то у нас не будет других правил, кроме наших трактатов. Все, что противно нашим трактатам с Польшею, противно нашему интересу. Заключив трактат с республикою, гарантировав pacta conventa (ограничительные условия) нынешнего короля, нарушенные конституциею 3 мая, я не соглашусь ни на что из этого нового порядка вещей, при утверждении которого не только не обратили никакого внимания на Россию, но осыпали ее оскорблениями, задирали ее ежеминутно. Но если другие не хотят знать Россию, то следует ли из этого, что и Россия также должна забыть собственные интересы? Я даю знать господам членам Иностранной коллегии, что мы можем сделать все, что нам угодно в Польше, потому что противоречивые полуволи дворов Венского и Берлинского противопоставят нам только кипу писаной бумаги и мы покончим наши дела сами. Я высказываюсь враждебно только к тем, которые хотят меня испугать. Екатерина II часто приводила в трепет врагов своих, но не знаю, чтоб враги Леопольда II когда-нибудь его трусили". Когда некоторые советовали составлять русскую партию в Польше и делать внушения соседним дворам, то Екатерина написала: "А я говорю, чтоб дворам не сказывать ни слова, а партия сыщется всегда, когда нужно будет. Нельзя, чтоб не было людей, кои бы лучше желали старину; тут же дело идет о продаже староств и о уничтожении гетманов. Взять, кажется, тут Волынию и Подолию много разных предлогов, лишь выбрать".

Наконец решительная минута наступила: в конце декабря 1791 года заключен был у России мир с турками в Яссах, и в то же время революционное французское правительство своим поведением относительно Германии заставляло Австрию и Пруссию приняться за оружие. 7 февраля 1792 года последовало соглашение между Австриею и Пруссиею: каждая обязалась выставить от 40 до 50 000 войска для войны Французской. Союзники поневоле, занимаясь делами Франции, не могли забыть о Польше, и тут Леопольд для поддержания союза должен был уступить Пруссии, которая объявила, что конституция 3 мая противна ее интересам; что союз ее с Польшею 1790 года нисколько ее не обязывает относительно новой конституции. Леопольд мог выговорить только следующий сепаратный артикул: "Союзники согласятся и пригласят императорский Российский двор к соглашению с ними в том, что они не посягнут на целость владений и на свободную конституцию Польши (qu'elles n'entreprendront rien pour alterer l'intйgrite et le maintien d'une libre constitution de la Pologne); что они никогда не будут стараться посадить на Польский престол одного из своих принцев ни посредством брака на принцессе инфанте Саксонской, ни в случае новых выборов и не употребят своего влияния на этих выборах в пользу какого-нибудь другого принца, без взаимного соглашения друг с другом".

Через 10 дней по заключении этого договора прусский посол в Петербурге Гольц получил следующее внушение от двора, при котором находился: "Среди дружественных сообщений между дворами Петербургским и Берлинским по поводу дел французских министерство его величества прусского сделало несколько намеков и относительно дел польских. Ее императорское величество не поколебалась бы отвечать на это с полною доверенностию; но она сочла за нужное отложить, дело до окончания мирных переговоров с Портою. Теперь, когда эта счастливая минута наконец наступила, императрица, не теряя времени, пользуется ею, чтоб изложить свой образ мыслей относительно событий в Польше. Если дело 3 мая прошлого года должно остаться и крепнуть, то нет сомнения, что Польша в соединении с Саксониею и при помощи новой организации сделается опасною или, по крайней мере, неудобною соседкою. Правда, что Россия тут будет обязана только наблюдать за безопасностию своих границ; но Пруссия, кроме того, должна иметь в виду еще Германию, где Саксония, благодаря соединению своему с Польшею, непременно усилит свое влияние и, быть может, получит перевес. Обо всем этом Россия и Пруссия должны серьезно подумать и согласиться как можно скорее насчет мер, которые они должны принять, дабы уладить дела соответственно своим интересам".

Алопеус давал знать, что в Берлине думают отложить вмешательство в польские дела до окончания дел французских. Вице-канцлер Остерман отвечал ему (в феврале): "Вразумляйте, что, чем более дадут времени новому порядку вещей утверждаться в Польше, тем труднее будет после его искоренять, тогда как теперь для этого потребуются очень небольшие усилия, которые нисколько не могут ослабить вооружений против Франции".

В это самое время, когда Австрия своими представлениями, противными самым существенным интересам и достоинству России, заставила последнюю сблизиться с Пруссиею, умирает император Леопольд II. Наследник его Франц II сначала хочет следовать политике отцовской: опять идет из Вены предложение в Берлин - согласиться на введение в Польше наследственного правления, а для безопасности соседям от нового соединенного Польско-Саксонского королевства гарантировать постоянный нейтралитет Польши, чтобы она никогда не имела более 40 000 войска. Это предложение приводит короля Фридриха-Вильгельма в сильное негодование. "Никогда,- говорит он,- никогда не соглашусь на это! Для Пруссии не может быть ничего опаснее подобной державы, образованной из соединения Польши и Саксонии; при ее союзе с Австриею у Пруссии не будет Силезии, с Россиею - не будет Восточной Пруссии. Ограничение числа войска - вздор, потому что при первой войне это условие исчезнет само собою". Но король не хотел останавливаться на том, чтобы только помешать соединению Польши с Саксониею: 12 марта он объявил своим министрам, что новый раздел Польши всего выгоднее для Пруссии, а 20 апреля Франция объявила войну Францу II, что заставило и Австрию уступить эту выгоду Пруссии.

Но в то время, когда судьба Польши решалась в Петербурге. Берлине и Париже, что делалось в Варшаве?

ГЛАВА X

В Варшаве все громче и резче высказывались неудовольствия против майской конституции. Самое сильное неудовольствие возбуждено было мерою, предпринятою для увеличения финансовых средств: решено было отобрать староства[184] и продавать их. Двое первостепенных вельмож стали во главе недовольных майским переворотом: Феликс Потоцкий, генерал артиллерии коронной, и Ржевуский, гетман польный коронный. Осенью они отправились в Молдавию к Потемкину хлопотать о русской помощи. Потемкин умер: они обратились к Безбородко, ведшему в Яссах мирные переговоры с Турциею. К ним присоединился и великий гетман Браницкий, отправившийся в Россию под предлогом получения наследства после Потемкина. По всем провинциям Потоцкий и Ржевуский разослали письма с обещанием помочь нации возвратить ее старые права и вольности; Ржевуский прислал формальный протест против конституции 3 мая, обращенный к королю и Совету министров (Стражу).

Сейм отнял у Потоцкого и Ржевуского их должности; но это нисколько не помогло. Гроза приближалась. Скорый мир у России с Турцией был несомнителен. Польское правительство перетрусилось, как нашалившее дитя, почуяв приближение гувернера. Стали кланяться, заискивать у государыни, которую в продолжение нескольких лет постоянно оскорбляли: в декабре 1791 года отправили в Петербург в очень учтивых выражениях уведомление о перевороте 3 мая, тогда как другим дворам это уведомление было послано давно - берлинскому на другой же день, 4 мая. Раздражили Россию в угоду Пруссии: так, по крайней мере, в Пруссии найдут себе защиту от России. Обратились к Пруссии с просьбою решительно объясниться насчет конституции 3 мая и подкрепить ее своим признанием. Люкезини словесно объявил Станиславу-Августу ответ своего государя: "Его прусское величество сохранит дружбу свою к республике и намерен исполнять все обязательства, содержащиеся в трактате союза; но ни мало не будет вмешиваться в то, что воспоследовало в Польше после заключения этого трактата". Эта декларация сильно встревожила двор; а тут еще другая причина тревоги: прусский король запретил своим подданным покупать в Польше староства[185].

Наконец 17 января 1792 года получена была в Варшаве страшная весть о подписании в Яссах мира между Россиею и Турциею. В то же время польский министр при петербургском дворе Деболи доносил о своем разговоре с вице-канцлером Остерманом насчет уведомления о майских событиях. Остерман сказал ему: "Я еще не говорил императрице о сделанном вами сообщении, и, признаюсь, у меня едва достанет смелости говорить ей об этом, ибо поляки слишком долго медлили дать ей знать сюда о своей новой конституции, о которой императрица узнала из газет. Ее величеству нечего вам отвечать. Польша объявила, что не хочет допускать никакой гарантии; объявила, что хочет управляться сама собою, без вмешательства какой бы то ни было державы: следовательно, Русский двор не может подать нам никакого совета". Деболи прибавлял, что Россия, согласясь с соседними державами, не даст благоприятного ответа и ожидает только удобной минуты, чтобы обратить свое оружие против Польши. Это донесение так поразило короля, что он упал в обморок. Со всех сторон неприятные вести: в Берлине оказывают большую холодность; в Дрездене курфирст вовсе не спешит принять опасный дар - наследство польской короны, делает бесконечные возражения, выставляет формальности; в Вене, видимо, хитрят, покажут надежду, которая вдруг исчезнет; ясно одно - что император не отступится от союза с Россиею и не побежит за мечтою. Надобно защищаться одним, надобно готовиться к войне; но где средства, а главное - где привычка к такому образу действия? Военные недовольны, жалуются на приказания Войсковой комиссии, кричат против тиранства. Ян Потоцкий, возвратясь из Красного Става (под Люблином), рассказывает о худом состоянии войск, о их ропоте. Князь Иосиф Понятовский, назначенный главнокомандующим, не хочет принять начальства, прежде нежели дадут ему все нужное[186].

А тут еще на руках тяжелое дело о епископе Викторе и русских священниках, обвиненных в подстрекательстве к бунту. В начале 1792 года король созвал разъехавшихся членов следственной комиссии и приказал им поспешить окончанием дела. Опять допрошены были епископ и священники - и опять ничего нельзя было вывести преступного из их показаний. Как быть? Какой дать оборот делу; как привязаться к тому, чтобы не иметь в Польше архиерея, зависящего от России? Оправдать Виктора - значит признаться в сделанной ему несправедливости и отнять у себя способ отдалить его от епархии; а осудить, выслать из Польши - не за что! Сделали запрос епископу: зачем он в разных случаях искал покровительства русского посла, как это оказалось из его бумаг? Виктор отвечал, что он следовал общему обыкновению, видя, что не только сенаторы и вельможи, но и сам король находил это нужным[187].

Между тем Феликс Потоцкий и Ржевуский явились в Петербурге с просьбою о помощи для восстановления старого порядка. Мы видели, что уже давно было решено: оставаться в покое до тех пор, пока сами поляки не потребуют помощи для восстановления конституции, гарантированной Россиею[188]. 9 марта отправлено было приказание Булгакову выйти из прежнего недеятельного положения, обещать приверженцам старины помощь России. Булгаков прислал два списка - первый заключал имена тех, на которых уже теперь можно было положиться; здесь было 16 сенаторов и 36 послов сеймовых (депутатов); сенаторы были: 1) епископ Инфляндский Косаковский, 2) епископ Жмудский Гедройц, 3) воевода Сирадский Валевский, 4) кастелян Троцкий Платер, 5) воевода Витепский Косаковский, 6) воевода Мазовецкий Малаховский, 7) воевода Мстиславский Хоминский, 8) гетман коронный Браницкий, 9) великий канцлер коронный Малаховский, 10) маршал надворный коронный Рачинский, 11) кастелян Войницкий Ожаровский, 12) кастелян Гнезенский Мясковский, 13) кастелян Инфляндский Косаковский, 14) кастелян Премышльский князь Антон Четвертинский, 15) кастелян Любачевский Рышевский.

Второй список заключал имена лиц, которые, будучи недовольны действиями сейма, присоединяются к первым, как скоро увидят хоть малую надежду на успех; здесь было 19 сенаторов и 20 послов. Булгаков писал при этом, что епископ Косаковский, канцлер Малаховский, маршал Рачинский и кастелян Ожаровский могут заправлять всем делом, на них твердо можно положиться: люди опытные, с связями и кредитом в Польше и с самого начала движения не переставали отличаться преданностию к России. Начать ниспровержение новой формы правления в Варшаве было невозможно, по мнению Булгакова: "Вся сила, все способы обольщения, наград, обещаний, угроз, наказаний, одним словом - казна, войско, суды находятся в полной зависимости господствующей факции. При наималейшем здесь покушении или сопротивлении всех их сомнут. Сие самое заставляет всех недовольных пребывать в молчании до способного времени не только здесь, но и по провинциям, где их, по моим сведениям, весьма много, без вступления в Польшу сильного войска не можно ни к чему открытым образом приступить"[189].

Деболи продолжал извещать свое правительство о враждебных намерениях петербургского двора, и господствующая факция сильно хлопотала об усилении средств к защите: сейм все более и более увеличивал власть короля, который сам собирался командовать войском. Столько лет толковали о слабости, бесхарактерности короля - теперь все забыли, не умели вникнуть в смысл этих слов: "Станислав-Август - диктатор! Станислав-Август - военачальник!" Послали занимать деньги в Голландии, генералов и офицеров выписывали из Пруссии. Толковали о самых сильных мерах: о поголовном вооружении (посполитое рушение), об освобождении крестьян. Хотели действовать на Белоруссию, на тамошних крестьян. Игнатий Потоцкий предложил в Комиссии полиции перевесть и напечатать на русском языке конституцию 3 мая и разослать по русской границе; в Вильне печатались прокламации для возмущения русских крестьян. Игнатий Потоцкий приходил в восторг, что так легко исполняются его преобразовательные замыслы, говорил: "Поляки так добры, что, несмотря на их набожность и суеверие, я берусь заставить их переменить религию, если это будет необходимо".

Иногда, впрочем, эти восторги и самонадеянность реформатора сменялись грустными размышлениями: новый военачальник, Станислав-Август, обнаруживал беспокойство, во дворце господствовал панический страх. Боялись внутренней немощи, разврата, легкости, с какою можно было подкупать поляков; боялись ложных братии, которые ждали первой минуты, чтобы заговорить: "Вы навлекли на нас войну с вашею прекрасною конституциею; мы жили так счастливо и спокойно без нее". Игнатий Потоцкий говорил: "Мы не боимся войны, но боимся легкости, с какою Россия может сделать контрреволюцию, особенно теперь, когда столько недовольных. Религия - готовое орудие в руках русской императрицы, которым она может поднять наших украинских крестьян и заставить их биться против нас". 3 мая хотели праздновать годовщину революции заложением церкви во имя Промысла Божия. Когда узнали, что проповедь[190] поручена говорить епископу Малиновскому, то прислали ему безыменное письмо, в котором предлагали следующий текст для проповеди из книги Бытия: "И сниде Господь видети град и столп, его же созидаша сынове человечестии... И разсея их оттуда Господь по лицу всея земли: и престаша зиждуще град и столп". Был еще другой пророк, который восторженным, поэтическим языком также предсказывал разрушение града и столпа: то был маркиз Люкезини. "Гром гремит вдалеке,- говорил он,- небо омрачается со стороны Борисфена, гроза приближается, и ясность 3 мая исчезнет навсегда"[191].

Гроза приблизилась: 19 (30) апреля Булгаков получил от своего двора извещение, что между 1 (12) и 11 (22) мая русское войско под начальством генерала Коховского вступит в Польшу; одновременно с вступлением русских полков образуется на границах конфедерация для восстановления старого порядка вещей; маршалом конфедерации будет Феликс Потоцкий. Около этого же времени Булгаков должен подать польскому-правительству декларацию императрицы. Он ее подал 7 (18) мая. В декларации говорилось, что честолюбцы, недовольные настоящим своим положением, представили русскую гарантию, как тяжкое и постыдное иго, тогда как величайшие государства, между прочим Германия, ищут подобных гарантий, как самого крепкого основания для своих владений и независимости; описывалось, с какими насилиями был произведен переворот 3 мая; исчислялись оскорбления, нанесенные России виновниками переворота: настояли, чтоб русские войска и магазины были удалены из польских владений; мало того: предъявили притязания на пошлины при провозе чрез Днестр запасов, которые были закуплены у польских землевладельцев, к великой выгоде последних. Подданные императрицы, находившиеся в Польше по делам торговым, были злостно обвинены в возбуждении местных жителей к бунту; были, под этим предлогом, схвачены и брошены в тюрьмы. Судьи, не находя никаких следов преступления, прибегали к пыткам, чтобы вынудить признание, и, вынудивши его, приговаривали несчастных ксмертной казни. Жители православного греческого исповедания подверглись преследованию. Епископ Переяславский, подданный императрицы, несмотря на свой сан и чистоту нравов, был схвачен и отвезен в Варшаву, где и теперь находится в тяжком заключении. Народное право не было соблюдено и в отношении к послу императрицы: солдаты вторглись в его домовую церковь и схватили священника. Отправили чрезвычайное посольство в Турцию, находившуюся в открытой войне с Россиею, чтобы предложить ей союз против России. В сеймовых речах не сохранено надлежащего уважения к особе императрицы. Эти оскорбления, не считая опущенных для краткости, могут вполне оправдать пред Богом и государствами самое сильное возмездие. Но императрица не хочет смешивать всего польского народа с известною его частию. Большое число поляков, знаменитых происхождением, саном и личными достоинствами, составили законную конфедерацию против незаконной Варшавской и прибегли с просьбою о помощи к императрице, которая сочла себя обязанною трактатами подать им эту помощь и приказала части войск своих войти во владения республики. Они являются друзьями, чтобы содействовать восстановлению старинных прав и вольностей польских. Те, которые примут их в этом значении, получат кроме совершенного забвения прошедшего всякого рода помощь и безопасность, как для себя лично, так и для имуществ своих[192].

Декларация произвела сильное волнение. Немедленно созван был Страж (Совет министров); через день декларацию прочли на сейме; король говорил речь: "Вы видите, господа, с каким презрением в этом акте отзываются не только о нашем деле 3 мая, но и обо всех ваших прежних постановлениях. Вы видите усилия, с какими хотят разрушить до основания власть и самое существование настоящего сейма, уничтожить в то же время всю нашу независимость. Вы видите, что наши соотечественники, которые противятся воле и благу отечества, получили открыто помощь. Вы видите, наконец, что целой нации делают самые гордые угрозы, а чрез это видите явное наступательное движение на нас со стороны России. Вы видите, что мы, с своей стороны, должны необходимо позаботиться о всех возможных средствах для защиты и спасения отечества. Средства эти двух родов: средства первого рода заключают в себе все то, к чему могут побудить храбрость и отвага. Все, что вы постановите в этом отношении, я одобряю, мало того - явлюсь лично всюду, где мое присутствие будет полезно или для придания духу в опасностях, или для лучшего направления ваших сил. Второго рода средства для нашего спасения заключены в негоцияциях. Прежде всего мы должны обратиться к нашему союзнику, королю Прусскому. Вспомните, что, с самого начала настоящего сейма, все самые важные распоряжения наши были предприняты по внушению и советам его прусского величества, именно: наше освобождение от русской гарантии, посольство в Турцию, вывод из наших владений магазинов и войск русских. Тот же наш великодушный сосед выразил желание, чтоб мы учредили у себя твердое правительство, на основании которого он хотел упрочить свой союз с нами. Вследствие этого союза, торжественно обещал нам сначала посредничество (bona officia), а потом и действительную помощь, в случае, если посредничество не приведет к желанному результату, не прикроет нашей независимости и наших границ!" В заключение речи король изъявил надежду, что и русская императрица, узнавши лучше истину, затемненную Феликсом Потоцким с товарищами, откажется от своих враждебных намерений[193].

Принялись за средства первого рода: удвоили все подати, платимые в казну, что могло увеличить доходы до 18 миллионов; приняли проект универсала к народу с изложением нынешних обстоятельств и причин, почему сейм продолжается на неопределенное время; учрежден чрезвычайный сеймовый суд из пяти человек; дана власть королю распоряжаться всеобщим вооружением в каждом воеводстве и повете, когда увидит в том надобность; дано королю два миллиона злотых на стол и на приготовления к походу. Депутация, рассматривавшая дело о мнимых бунтах православного народонаселения, читала свой доклад и мнение: положено - епископа Переяславского и игумна держать до дальнейшего времени, а двоих других захваченных выпустить[194]. 13 мая по всей Варшаве по улицам прибито было печатное объявление, неизвестно от кого, приглашавшее резать всякого, кто говорил, писал, противился или впредь будет это делать против конституции 3 мая, с обещанием награды всякому такому убийце. Полиция сорвала объявления. Расставленные повсюду шпионы и угрозы тем, кто отважится бывать у русского посла, прервали сообщения Булгакова с целым городом, так что он писал: "Теперешняя моя жизнь походит совершенно на едикульскую. Послано приказание жечь хлебные скирды повсюду, где пойдут русские войска"[195].

В то же время было употреблено и средство второго рода: обратились к великодушному союзнику, королю прусскому. Мы уже видели, какой ветер подул в Берлине с начала весны. Шуленбург, заведовавший внешними сношениями Пруссии, 24 апреля пригласил к себе Алопеуса и начал его уверять, что король никоим образом не будет препятствовать действиям ее императорского величества в Польше, желательно одно, чтобы в Петербурге вошли в подробности насчет того, что намерены делать, открылись искренне, потому что тут множество предметов, заслуживающих внимательного обсуждения; восстановить в Польше совершенно старый порядок трудно, чтобы не сказать невозможно. Взимание налогов, например, совершенно переменило прежний характер: вся шляхта согласилась платить наравне с остальным народонаселением. Необходимо соседним державам условиться, как действовать в том случае, если поляки решатся на отчаянные средства, например, вздумают отдаться одному из соседей, на что, разумеется, другие соседи никак не могут согласиться[196].

Алопеус доносил[197] о сильной тревоге в Берлине, когда узнали, что русские войска готовы вступить в Польшу, а между тем не последовало никакого соглашения между соседними державами. Министры английский и голландский начали сильно кричать против властолюбивых намерений России. Венский двор, негодуя на сближение России с Пруссиею, был также не прочь понапугать Фридриха-Вильгельма II. "Но я отвечаю,- писал Алопеус,- что все это не поведет ни к чему, если мы подкрепим графа Шуленбурга. Он предан России по принципу и по убеждению. Он даже вот что мне сказал: "Было бы очень хорошо, если б ваш двор изъявил желание, чтоб для заключения союза отправлен был в Петербург Бишофсвердер: польщенный этим поручением и обласканный у вас, он сделается вашим" -. Придумали средство подойти поближе к цели: Шуленбург сказал Алопеусу: "Я буду писать к графу Гольцу, что со всех сторон нам дают знать, будто императрица хочет соединить дела польские с французскими; я не понимаю, что это значит, и потому пусть граф Гольц попросит у вашего вице-канцлера объяснений"[198].

В это самое время, когда в Берлине хотели соединить дела польские с французскими, то есть за Французскую войну получить вознаграждение на счет Польши, и послали в Петербург предложить эту мысль, как будто идущую из Петербурга,- в это самое время приезжает в Берлин Игнатий Потоцкий с письмом от своего короля к великодушному союзнику. Станислав-Август писал: "Я пишу в то время, когда все налагает на меня обязанность защищать независимость и владения Польши. Те и другие подверглись нападениям со стороны ее величества, императрицы Российской. Если союз, существующий между вашим величеством и Польшею, дает право обратиться к вам за помощию, то мне существенно важно знать, каким образом вашему величеству угодно будет исполнить свои обязательства. Положительные сведения о чувствах вашего величества так же необходимы для моего поведения, как необходимы ваши войска для моих успехов. Среди беспокойств и страданий я утешаюсь тем, что стою за святое дело и опираюсь на союзника, самого почтенного и самого верного в глазах современников и потомства".

Потоцкий привез следующий ответ от верного союзника: "Из письма вашего величества с сожалением вижу те затруднения, в какие теперь поставлена республика Польская; но скажу откровенно, что их легко было предвидеть после того, что произошло в Польше год тому назад. Вспомните, ваше величество, что не один раз маркизу Люкезини поручаемо было передавать вам мои справедливые опасения на этот счет. С той минуты, как восстановление общего спокойствия в Европе позволяло мне объясниться, и с тех пор, как императрица Российская обнаружила решительно свою враждебность к новому порядку вещей, установленному революциею 3 мая, мой образ мыслей и язык моих министров никогда не изменялись, и, взирая спокойным оком на новую конституцию, которую дала себе республика, без моего ведома и содействия, я никогда не думал ее поддерживать или ей покровительствовать. Напротив, я предсказывал, что угрожающие меры и военные приготовления, к которым не переставал прибегать сейм, непременно вызовут враждебное чувство со стороны императрицы Российской и навлекут на Польшу бедствия, которых думали избегнуть. Не будь этой новой правительственной формы, не выкажи республика усилий для ее поддержания - Русский двор не решился бы на те сильные меры, которые он теперь приводит в исполнение. Какова бы ни была дружба, питаемая мною к вашему величеству, и участие, принимаемое мною во всем, до него касающемся, оно поймет само, что вследствие совершенной перемены дел со времени заключения союза между мною и республикою и вследствие настоящих отношений, созданных конституциею 3 мая и неприложимых к обязательствам, в трактате постановленным, от меня не зависит удовлетворить ожиданиям вашего величества, если намерения патриотической партии остаются те же самые и если она непременно хочет поддержать свое создание. Но если оно захочет возвратиться назад, обращая внимание на затруднения, возникающие со всех сторон, то я буду готов снестись с императрицею и с Венским двором, постараюсь примирить различные интересы и согласить относительно мер, могущих возвратить Польше спокойствие".

Патриотическая партия не захотела возвращаться назад, разрушать собственное создание: она попыталась без союзника помериться с Россиею. Польша могла выставить в поле не более 45 000 войска, большая часть которого находилась на Украйне, под начальством племянника королевского князя Иосифа Понятовского, находившегося прежде в австрийской службе и начавшего свое военное поприще в последней войне австрийцев с турками. Второстепенными вождями при нем были: Михаил Виельгорский и Фаддей Косцюшко, который воспитывался в варшавском кадетском корпусе, потом был во французской и американской службе. Другая, меньшая часть польской армии находилась в Литве, под начальством генерала Юдицкого. Русские войска в числе около 100 000 должны были войти в польские владения с трех сторон: с юга, востока и севера. Южная армия, закаленная в Турецкой войне, двигалась из Бессарабии, под начальством генерала Коховского. Тотчас по вступлении ее в польские владения в маленьком украинном городке Тарговице образовалась конфедерация для восстановления старого порядка вещей; Феликс Потоцкий был провозглашен ее генеральным маршалом, Браницкий и Ржевуский - советниками; к ним присоединились Антон Четвертинский, Юрий Виельгорский, Мошинский, Сухоржевский (знаменитый сначала своими выходками против России, а потом своим сопротивлением конституции 3 мая), Злотницкий, Загорский, Кобылецкий, Швейковский и Гулевич. Война состояла в том, что польские войска постоянно отступали перед русскими. Значительная битва была в начале июня при деревне Деревичи, недалеко от Любара, где потерпел поражение Виельгорский. Второй упорный бой был при Зеленце (недалеко от Полонного); здесь генерал Марков, несмотря на превосходное число неприятеля, удержал поле сражения. В Литву русские войска вступили под начальством генерала Кречетникова и не встречали сопротивления; 31 мая занята была Вильна, где с торжеством была провозглашена литовская конфедерация для восстановления старины; 25 июня был занят Гродно, а на другой день, 26-го, Коховский занял Владимир-Волынский; в начале июля перешел он Буг и выбил Косцюшко из неприступного положения его при Дубенке (или Ухинке), между Бугом и австрийскою границею.

Это было последнее дело. В Варшаве давно уже увидали, что дело проиграно, и спешили просить прощения в России. 7 июля, ночью, приехал к Булгакову Литовский вице-канцлер Хрептович от имени короля просить о' перемирии. Булгаков отвечал: "Перемирие от меня не зависит и места иметь не может прежде, нежели здесь совершенно во всем прежнем раскаются, поданную мною "декларацию примут за основание всему, чистосердечно и с доброю верою прибегнут к великодушию ее императорского величества".

Хрептович объявил, что сейчас же отправляются к князю Понятовскому два королевских адъютанта с приказанием отступать для избежания сражений и предложить русскому главнокомандующему перемирие. Наконец, Хрептович признался, что прислан к Булгакову за советом: что им делать. Посол отвечал: "Я не могув формальные переговоры вступать иначе, как в смысле декларации, которую прежде всего надлежит вам принять за основание; а ежели хотите иметь ко мне доверенность, то единый совет могу вам дать тот, чтобы прибегнули, не теряя времени, к великодушию ее императорского величества. Но и в этом случае нужны нелицемерное чистосердечие и добрая вера, без которых ничто прочно быть не может".

Хрептович объявил, что не только король, но и маршал Малаховский, Коллонтай и другие главные зачинщики зла согласны прибегнуть к великодушию императрицы. "Мы сами все видим,- говорил Хрептович,- что нет другого для нас спасения, как я всегда это твердил, предсказывал и подвергался за то злобе и гонению. Намерение и желание короля и всех истинно любящих отечество поляков есть: предложить польский трон с наследством для великого князя Константина Павловича, с просьбою к ее императорскому величеству учредить новое и прочное правление для Польши. Ежели это предложение не будет соответственно желаниям ее императорского величества или встретит какие политические неудобства, мы удовольствуемся и тем, чтобы соблаговолили выбрать нам государя при нынешнем короле, кого заблагорассудить изволят. Ежели и это ее императорское величество отвергнет, то просим заключить союз с Польшею вечный или временный, на каком угодно основании. Ежели и это не удостоится высочайшей апробации, то просим поправить нашу форму правления, выбросить из нее то, что неугодно, внести - что угодно. Наконец, ежели и это не понравится, то предаемся неограниченно воле ее императорского величества и желаем, чтоб Польша и Россия составляли впредь, так сказать, единый народ". Булгаков отвечал: "Вот это всего лучше, и надобно составить новый сейм с помощию начавшейся новой генеральной конфедерации". Хрептович прервал его: "Этого-то мы и боимся: кто будет в новом сейме? Все те же поляки, те же вражды, те же злобы, те же мщения, то же легкомыслие, безрассудность, несообразность, личность, собственный интерес. Они, следовательно, могут наделать конституций еще нынешней хуже, и, для избежания этого, желаем мы, чтоб ее императорское величество соблаговолила сама поправить форму правления и нам ее дать готовую". "Опасаться нечего,- отвечал Булгаков,- конфедерация составлена под покровительством и с помощию ее императорского величества: следовательно, надлежит надеяться, что не выступит из пределов, которые сама себе предписала; впрочем, российский здесь министр будет иметь за нею смотрение и не попустит, чтоб будущий сейм уподобился нынешнему. Чрезвычайно было бы полезно, если бы его величество препроводил все эти предложения письмом к ее императорскому величеству, не краснословием, но искренностию наполненным".

10 числа Хрептович привез к Булгакову письмо королевское к императрице, запечатанное, копию с него и записку, содержащую предложения; но все это было очень кратко, темно и поверхностно. Булгаков сказал Хрептовичу наотрез, что эти бумаги не заключают в себе того, что было условлено, и потому не могут произвести действия, какого ожидает от них король. Все это было перепутано, как выражается Булгаков, Игнатием Потоцким, который хотя и согласился на то, чтобы король вошел в сношения с императрицею, однако советовал не забывать достоинства республики и равенства ее с другими державами, которое они, Потоцкий с товарищами, ей доставили. Увидав неудовольствие посла, Хрептович тотчас объявил, что король переменит письмо, как будет угодно Булгакову. "Я советую держаться того, как мы с вами условились",- отвечал Булгаков. Хрептович уехал и чрез несколько часов возвратился с черновым, совершенно новым письмом. Булгаков сделал на него некоторые примечания. Хрептович поправил отмеченные места и на другой день прислал пакет с копиею, прося переслать письмо к императрице со своими представлениями о настоящем положении польского правительства и о чистосердечном намерении короля искать спасения только в покровительстве императрицы. Письмо было следующего содержания:

"Я объяснюсь откровенно, потому что пишу к вам. Удостойте прочесть мое письмо благосклонно и без предубеждения. Вам нужно иметь влияние в Польше; вам нужно беспрепятственно проводить чрез нее свои войска всякий раз, как вам угодно будет заняться или турками, или Европою. Нам нужно освободиться от беспрестанных революций, к которым подает повод каждое междуцарствие, когда все соседи вмешиваются в наши дела, вооружая нас самих друг против друга. Сверх того, нам нужно внутреннее правление более правильное, чем прежде. Теперь удобная минута согласить все это. Дайте мне в наследники своего внука, великого князя Константина; пусть вечный союз соединит обе страны; заключим и торговый договор взаимно полезный. Сейм дал мне власть заключить перемирие, но не окончательный мир. Поэтому я умоляю вас согласиться на это перемирие как можно скорее - и я вам отвечаю за остальное, если вы мне дадите время и средства. Здесь теперь произошла такая перемена в образе мыслей, что предложения мои, вам сделанные, принимаются, быть может, с большим энтузиазмом, чем все совершенное на этом сейме. Но я не должен от вас скрыть, что если вы настойчиво потребуете всего того, что содержит ваша декларация, то не во власти моей будет совершить все то, чего я так желаю. Еще раз умоляю вас, не отвергайте моей просьбы, дайте нам поскорее перемирие, и смею повторить, что все, предложенное мною, будет принято и исполнено нациею, если только вы удостоите одобрить средства, мною предложенные".

Отправляя в Петербург королевское письмо, Булгаков доносил: "Перемена мыслей в самых запальчивых головах велика. Все теперь кричат, что надлежит к России прибегнуть, все вопиют на короля Прусского, все почти упрекают Потоцких и других начальников факции, что погубили они Польшу, а сии извиняются тем, что хотели сделать добро, что обстоятельства тому воспротивились и что прусский король изменил"[199].

Но факция обнаруживала еще свое существование, хотя в предсмертных, судорожных движениях: Переяславского епископа Виктора отправили с конвоем в Ченстохов для содержания в тамошней крепости. Разглашали, что англичане и французы возбудили Порту опять начать войну с Россиею; что турки взяли уже Очаков; что 50 000 татар вошли в русские границы. Появилось печатное сочинение, побуждающее короля ко всеобщему вооружению (посполитому рушению). Король, понуждаемый Игнатием Потоцким с товарищами, выдал универсал по всем цивильно-войсковым комиссиям, чтобы высылали в лагерь, собранный под Варшавою, шляхту, вписавшуюся в реестры на защиту государства; чтобы снабдили всем нужным начальников над такими охотниками и увещевали остальную шляхту приниматься за оружие. Но большинство мало ожидало пользы от этого замаскированного посполитого рушения, если бы даже оно и состоялось: две трети Польши заняты были уже русскими войсками, время упущено к созванию шляхты, и не принято никаких мер к ее прокормлению. У театра приклеили сатиру на лагерь под Варшавою: "Антрепренеры национальной защиты будут иметь честь дать печальной публике представление новой оригинальной комедии, сочиненной Варшавским Военным Советом, под заглавием: "Экспедиция против комаров, или Смехотворный лагерь за Прагою"; затем непосредственно актеры, немецкие и русские, дадут большую трагедию под заглавием: "Разрушение Польши". Так как последняя пьеса стоит казне около 20 миллионов, то вход для публики бесплатный".

Между тем Хрептович продолжал ездить к Булгакову и спрашивать у него советов; между прочим, он сказал, что король намерен собрать сейм, представить ему положение дел и распустить его. Булгаков отвечал, что ничего не может быть вреднее для короля. Хрептович согласился и предложил созвать senatus consilium (заседание Сената.- Примеч. ред.). Булгаков отвечал, что если будет нужда, то это может быть сделано, когда конфедерация будет в Варшаве; но главное, чтобы король приступил к конфедерации. Потом Хрептович спрашивал о тайном Совете при короле: оставить ли прежний, придать ли к нему, кого захочет он, посол, или составить совершенно новый и из кого? Булгаков отвечал, что лучше составить совершенно новый, и назвал имена лиц, из которых он должен состоять. Хрептович объявил, что Малаховский (сеймовый маршал) и Игнатий Потоцкий принуждали короля ехать в лагерь, угрожая в противном случае издать против него манифест, и спрашивал, будет безопасен король, когда русские войска придут в Варшаву? Булгаков отвечал, что если король оставит Варшаву, то это будет побег; манифест пускай они пишут: он ничего не значит и им во вред обратится; для короля нет места безопаснее Варшавы, когда русские войска придут; но должно ему тогда тотчас подписать конфедерацию, чего он теперь, не подвергаясь явной опасности, сделать еще не может[200].

Наконец был получен ответ императрицы (от 2 (13) июля) на письмо королевское: Екатерина писала, что она обещала помогать конфедерации и исполнит свое обещание и что король, не дожидаясь последней крайности, должен приступить к конфедерации. Вице-канцлер Остерман сообщил Булгакову объяснения, почему предложения королевские не могут быть приняты: "Предложение наследства Польского престола В. Князю Константину, когда императрица одною из главных причин войны объявила намерение свое восстановить прежний закон республики относительно избирательности королей,- есть предложение, с одной стороны, противное образу мыслей императрицы и видам ее относительно устройства своей фамилии; с другой - способное заподозрить ее бескорыстие и потревожить доверенность и согласие, царствующее между нею и дворами Венским и Берлинским, в особенности относительно дел польских. Предлагается императрице заключить союзный и торговый договоры: но она предполагает их постоянно существующими между Россиею и настоящею республикою Польскою, несмотря на бесчисленные нарушения, сделанные похитителями власти; предлагать заключить подобные трактаты,- значит, стараться вовлечь императрицу в сношения с похитителями власти; значит - хотеть вынудить у нее некоторое признание опасных нововведений, против которых она вооружилась и которые старается ниспровергнуть. Домогаться, наконец, у нее перемирия,- значит, хотеть дать вид, что война идет у государства с государством, тогда как на деле этого нет: Россия в искреннем и совершенном союзе с настоящею республикою против ее внутренних врагов".

Булгаков был болен, когда получил бумаги из Петербурга, и потому не мог сам ехать к королю. 11 июля он призвал к себе Хрептовича и пересказал ему содержание присланных приказаний. Хрептович записал для памяти сообщенное и признался, что в настоящем печальном состоянии короля нужно его к этому приготовить и что он примет меры вместе с князем-примасом. Переговорив с последним, Хрептович подал королю письмо императрицы и сообщил обо всем, слышанном от Булгакова. Станислав-Август пришел в отчаяние и в первом порыве приказал Хрептовичу ехать к Булгакову, просить его отправить курьера к императрице с донесением, что он, король, готов сложить корону, лишь бы новая конституция осталась в целости. Хрептович заметил ему, что сложение короны не поможет конституции, и, следовательно, он сделает только себе вред, а Польше не поможет. Поуспокоившись, король послал Хрептовича к Булгакову с условиями, на которых он согласен исполнить волю императрицы: 1) целость владений республики; 2) сохранение армий; 3) чтобы конфедерация не судила обывателей чрез так называемые санциты; 4) чтобы до прибытия ее король сохранял власть над скарбовою и войсковою комиссиями; 5) чтобы обеспечены были сделанные республикою займы.

Булгаков отвечал, что условия в настоящем положении иметь места не могут; но, для успокоения его величества, он скажет собственное свое мнение: 1) целость владений есть главный пункт декларации ее императорского величества и акта генеральной конфедерации; 2) вся польская армия едва ли составляет теперь 30 000 человек, то есть именно такое число, которое было гарантировано Россиею, и потому бесполезно говорить о ее сохранении; 3) конфедерация, будучи занята важнейшими государственными делами, не будет иметь времени упражняться в санцитах, да и не осмелится, находясь под высочайшим покровительством. Исполнение четвертого и пятого пунктов зависит от конфедерации. В тот же день Станислав-Август прислал к Булгакову проект письма, в котором обещал приступить к конфедерации; посол, прибавя несколько слов, нашел письмо достаточным.

Впоследствии Станислав-Август поступал очень недобросовестно, утверждая, что ему обещана была целость владений республики и что только на этом условии он приступил к конфедерации. Булгаков ему прямо объявил, что условия иметь места не могут, и потом прибавил свое собственное мнение; но личное мнение посла и обещание, данное правительством,- две вещи совершенно разные.

На другой день, 12 числа, король созвал Совет министров, прочел письмо императрицы, представил настоящее положение дел и требовал мнения каждого. Князь-примас просил как можно скорее приступить к конфедерации, так как ниоткуда никакой нет надежды. Великий маршал коронный Мнишек сказал, что он никогда не был согласен на новую форму правления, тем более теперь не желает терять драгоценного времени. Великий маршал Литовский Игнатий Потоцкий объявил, что признает одну конфедерацию - Варшавскую, и всякая другая, хотя опиралась на пяти монархах, есть незаконная, и что он готов на все несчастия. Великий канцлер коронный Малаховский высказался в сильных выражениях, что, не теряя времени, сейчас же надобно вступить в сношения с конфедерациею. Вице-канцлер коронный Коллонтай также изъявил согласие на приступление к конфедерации. Вице-канцлер Литовский Хрептович просил не терять времени. Великий подскарбий Тишкевич сказал, что с самого начала был противником конституции 3 мая, и просил о приступлении к конфедерации. Маршал надворный Литовский Солтан говорил, что не надобно отчаиваться: храбрость народа может поправить дело; указывал на пример Голландии, которая также находилась на краю гибели, но нашли способ подняться. Подскарбий надворный коронный Островский советовал королю приступить к конфедерации, но о себе сказал, что не может этого сделать по убеждению в пользе конституции 3 мая. Подскарбий надворный Литовский Дзяконский соглашался на приступление к конфедерации. Маршал сеймовый коронный Малаховский говорил, что с бунтовщиками (тарговицкими конфедератами) и говорить не следует, но что можно продолжать негоциации прямо с петербургским двором. Маршал сеймовый Литовский Сапега объявил, что он во всем последует за королем. Оказалось восемь голосов против четырех за приступление к конфедерации. Король подписал акт, не дожидаясь даже и присылки депутатов от конфедерации[201].

Когда Булгаков узнал, что акт приступления к конфедерации подписан, то первым его делом было освободить епископа Переяславского Виктора: король послал тотчас повеление в Ченстохов; епископ был привезен в Варшаву и помещен в доме русского посла. Через месяц с чем-нибудь, когда торжествующая конфедерация взяла в свои руки правление, она признала епископа невинным, обещала доставить ему удовлетворение в понесенных им убытках и разорениях, велела дать ему конвой как для безопасности в дороге, так и во время пребывания его в Слуцке, куда он должен был отправиться для вступления в прежнюю должность и для приведения в порядок расстроенных во время заключения его дел[202].

Когда по Варшаве разнеслась весть о приступлении короля к конфедерации, то 13 числа литовские волонтеры, служители при разных комиссиях и разный сброд собрались в Саксонском саду в числе от 200 до 300 человек, бранили короля, грозили его убить, министров, согласившихся подписать акт приступления, перевешать, перебили окна у канцлера Малаховского - и разошлись. На другой день начали было опять собираться, угрожая перевешать королевскую фамилию; но все кончилось одним шумом. Маршалы Игнатий Потоцкий и Солтан ходили по улицам и уговаривали горожан к восстанию, но безуспеха. Тогда, отчаявшись поддержать конституцию 3 мая внутренними средствами, маршал сеймовый Малаховский, Игнатий Потоцкий и Солтан сложили свои должности и выехали за границу; за ними последовал и Коллонтай[203].

Судьба конституции 3 мая решилась на берегах Вислы, судьба Польши решилась на берегах Майна и Рейна.

ГЛАВА XI

Французская война, как справедливо рассчитывала Екатерина, заставила Австрию прекратить свое заступничество за конституцию 3 мая; нуждаясь в союзе Пруссии и России, венский двор должен был согласоваться с их видами относительно Польши. Еще 1 июня австрийский поверенный в делах при варшавском дворе, Декаше, получил от своего правительства следующее приказание: "Так как Венский двор не может постигнуть, на чем основаны возглашаемые в Польше толкования и надежды, что бы он будет защищать новую конституцию 3 мая: то повелевает ему, Декаше, опровергать этот неосновательный слух и отзываться, где только случай представится, что Венский двор о том никогда не помышлял; доказательством служит то, что до сих пор постоянно избегал он отвечать и изъясняться на делаемые ему частые от Польши отзывы, вопросы, представления и домогательства; хотя император любит и почитает Саксонского курфирста, однако и это не заставит его вмешаться в польские дела, тем более что курфирст с самого начала объявил, что никогда не примет короны без согласия Петербургского и Берлинского дворов; наконец, польские замешательства, происходящие от намерения удерживать силою новую правительственную форму, могут поколебать равновесие, нужное для спокойствия Европы"[204].

Немного спустя Люи Кобенцель в Петербурге получил приказание от своего двора предуведомить русское правительство, что его апостольское величество не колеблется согласовать свои виды с видами высокой союзницы относительно восстановления старой польской конституции 1755 года[205].

Но вопрос о восстановлении старой польской конституции сейчас же должен был уступить место другому вопросу в сношениях между венским и берлинским дворами. Австрия, Пруссия и Россия начинают войну с Францией - войну, требующую больших издержек: и где же вознаграждение за эти издержки? Шуленбург, разговаривая в июне месяце с принцем Нассау об этом важном вопросе, выразился так: "Топографическое положение Австрии позволяет ей сделать земельные приобретения на счет Франции, тогда как для Пруссии и России такие приобретения невозможны; единственное вознаграждение для них - взять деньги с Франции, но денег у Франции нет"[206]. После этого разговора Шуленбург открылся Алопеусу, что Австрия могла бы сделать земельные приобретения на счет Франции и это не уменьшило бы политического значения последней страны. Венский двор боится вооружить против себя этим большую часть Европы, но в сущности действует тут не этот страх, а желание осуществить свой проект промена Бельгии на Баварию. Здесь, в Берлине, не находят в этом таких опасностей, какие находили прежде, если только посредством новых приобретений и со стороны Пруссии поддержится равновесие. Эти приобретения не могут быть для Пруссии со стороны Франции, как по причине отдаленности, так и потому, что не следует дробить Францию, как Польшу, долженствующую играть второстепенную роль; следовательно, вознаграждение для Пруссии возможно только в Польше. Шуленбург уверял Алопеуса, что он еще не знает видов короля на этот счет, но намерен говорить об этом королю. Для Пруссии важно иметь часть Польши, которая соединила бы Пруссию с Силезиею; а России выгодно бы было приобресть Польскую Украйну, которая бы соединила старые русские области с новыми приобретениями от Турции.

В то время, когда прусские дипломаты уже толковали о разделе Польши, поляки бросались во все стороны, чтобы не сдаваться безусловно России. Мы видели, что король Станислав-Август предлагал польский престол внуку Екатерины, великому князю Константину Павловичу; Игнатий Потоцкий в Берлине предлагал этот престол второму сыну прусского короля, принцу Людовику; а Пиатоли и Мостовский хлопотали в Дрездене, как бы заставить Англию поддерживать Польшу, писали об этом два мемуара в Лондон. Мало того, Пиатоли прислал письмо к Алопеусу, приглашая его съехаться с ним где-нибудь между Берлином и Дрезденом, обещая сообщить важные идеи; письмо было самое льстивое, например: "Его величество (Станислав-Август) и достойный министр его, граф Хрептович, беспрестанно указывали на вас, как на единственного человека, способного соединить усердие к своей государыне с искренним участием в благополучии польской нации. Вы одни можете быть ходатаем великого (!) короля и почтенного народа пред Екатериною. Ваши политические таланты, ваша опытность, милости к вам императрицы и особенно ваша испытанная честность делают вас достойным быть человеком двух наций"[207].

Екатерина, получивши донесение об этом, написала: "Запретить надлежит Алопеусу, чтоб он отнюдь не вошел с Пиатолием ни в какие связи. Сей интригант везде суетится как угорелая кошка. Напишите скорее, дабы переписка и мошенничество пресеклись наискорее". Когда прусский король был в Лейпциге, Пиатоли явился в окрестностях этого города и выпросил свидание с Бишофсвердером: он предложил, что Польша присоединится к союзу австро-прусскому против Франции, если Австрия и Пруссия решатся действовать против России. Бишофсвердер отвечал, что не вмешается в дела, которыми заведовал Шуленбург[208].

Наконец Австрия высказалась, что желала бы обменять Бельгию на Баварию, а Пруссия предложила вознаграждение на счет Польши. Австрийское министерство при этом дало заметить, что как ни выгоден промен Бельгии на Баварию в политическом отношении, однако Австрия потеряет относительно доходов; впрочем, если не будет и никакого вознаграждения, то венский двор не сочтет это слишком большим для себя несчастием.

Последнее особенно встревожило Шуленбурга: он представил себе, что Австрия действительно не захочет взять никакого вознаграждения - с целию ослабить Пруссию: ибо такое государство, как Австрия, не разорится, если к массе его долгов присоединится еще сумма в каких-нибудь 50 миллионов, тогда как Пруссия с трудом перенесет опустошение своей казны, которое произойдет вследствие войны[209].

В Майнце оба союзника поневоле, Франц II и Фридрих-Вильгельм II, свиделись для соглашения в общих мерах относительно похода; накануне отъезда обоих государей из города происходила третья конференция по вопросу о вознаграждении. Положено было, что Австрия получает Баварию взамен Бельгии, Пруссия вознаграждается на счет Польши. Так как промен Бельгии на Баварию уменьшает доходы Австрии на два миллиона, то Австрия должна за это получить вознаграждение. Если план вообще не может быть приведен в исполнение или если нельзя будет найти для Австрии вознаграждение за потерю двух миллионов дохода, то обе стороны отказываются от земельных вознаграждений и получают от Франции деньги. Со стороны австрийских дипломатов сделано было предложение, чтобы Пруссия уступила Австрии, в прибавку к Баварии, Аншпах и Байрейт, и в таком случае Австрия не будет требовать вознаграждения за потерю двух миллионов дохода. Прусские министры отвечали, что доложат об этом королю[210], и впоследствии Пруссия не согласилась на это предложение.

Войска союзников приближались к границам Франции; Алопеус следовал за прусскою армиею, при которой находился сам король с обоими сыновьями. Сначала пруссакам казалось, что поход будет веселою прогулкою: придут, увидят и победят, особенно с таким полководцем, каков был герцог Фердинанд Брауншвейгский, человек, пользовавшийся фальшивою репутациею, далеко не соответствовавшею его настоящим достоинствам. Носкоро начали прокрадываться сомнения относительно успеха предприятия. Эмигранты нахвастали, что у них повсюду соумышленники в крепостях; но оказалось, что все это неправда[211]. Сдалась пограничная крепость Лонгви, сдался Вердюнь; но этим и кончились успехи союзников. Когда пришел слух из Варшавы, что отряд русского войска под начальством Кутузова получил приказание выступить к границам Франции, то герцог Брауншвейгский сказал по этому случаю Алопеусу: "Хотя нет сомнения, что мы войдем в Париж, однако я не вижу, чтоб этот вход положил конец несчастиям Франции; нет возможности оставить там всю прусскую армию, однако без значительных сил нельзя сдержать жителей этого сильного государства[212]. Политическое головокружение и мятеж пустили такие глубокие корни, что в один или в два года их не вырвешь; вражда, вызванная, к несчастию, правительством самым развращенным и питаемая управлением самым отвратительным, так вкоренилась, что для ее утушения нужно целое поколение. Будущее правительство, какова бы ни была его форма, не должно никогда удаляться от начал самого строгого правосудия и справедливости; но можно ли ожидать чего-нибудь подобного от эмигрантов? Эти люди приобрели неискоренимую привычку вместо правосудия опираться на королевскую благосклонность; вместо справедливости употреблять угнетение; посмотрите, как они высокомерно ведут себя даже с нами, тогда как они кормятся на счет прусского короля"[213].

Непосредственно императрице отправлено было следующее описание поведения эмигрантов: "Едва прусская армия коснулась границ Франции, как вместо 8000 эмигрантов, которых ожидали, явилось около 14 000 и в то же время и в той же пропорции усилились самые нелепые требования. Императорские министры протестовали против такого нарушения Майнцской конвенции, по которой союзники обязались содержать только 8000 эмигрантов; императорские министры объявили, что они исполнят буквально конвенцию и не дадут ни обола больше; но король, по доброте своей, назначил принцам 13 августа еще 8000 лишних рационов; всего издержано было Пруссиею на эмигрантов 5 422 168 ливров.

Несмотря на это и несмотря на пособия, которые приходили из Берлина, Петербурга, Вены и Парижа, войско эмигрантское нуждалось в необходимом, ибо Калоннь явился в стане таким же расточителем, каким был во время министерства своего при Людовике XVI. Были генералы, которые брали на одних себя по 500 рационов; у графа Артуа было более 100 адъютантов. От бывших линейных войск (гвардии и жандармерии, Royal-Allemand, Royal-Saxon и проч.) явились только жалкие остатки; вся же прочая масса эмигрантского войска представляла пеструю толпу из людей всех сословий и возрастов, способных только затруднять армию и никак не быть ей полезными. Но что всего хуже, куда только ни появлялись эти эмигранты, повсюду они обнаруживали тот же самый характер, который был для них источникомнесчастий во Франции,- наглость и легкомыслие. Каждый день новые планы, новые проекты и новые интриги, которые расстраивали и приводили в отчаяние начальников союзных войск. Развращение их нравов и их оскорбительное высокомерие вооружили против них народы, среди которых они нашли гостеприимство. Эти неприятные впечатления перешли и к обеим союзным армиям, и трудно себе представить ту степень ненависти и презрения, с какими обе армии смотрели на когорты, не знающие ни порядка, ни дисциплины. При вступлении во Францию вместо симпатии и помощи, которые обещаны были союзным армиям, нужно было каждый шаг вперед покупать кровию, и везде встречено было решительное нерасположение к восстановлению старого порядка вещей и непримиримая ненависть к эмигрантам. И надобно признаться, что последние употребили все средства, чтоб укрепить это чувство. Едва только они появились под покровительством прусских пушек в Лонгви и Вердюне, как главные из них начали расточать ругательства и площадные эпитеты горожанам и вообще жителям всех сословий, а другие эмигранты, не так чиновные, позволили себе даже опустошение и грабежи".

Эмигранты действительно вели себя очень дурно; но неуспех кампании не зависел единственно от дурного поведения эмигрантов. По непростительной медленности герцога Брауншвейгского Дюмурье, начальствовавший французскими войсками, успел занять Аргоньские теснины, Фермопилы Франции по дороге к Парижу, и укрепиться тут. Та же нерешительность герцога спасла французов при Вальми, где дело ограничилось одною бесполезною канонадою. Наконец, король сделал новую ошибку: завел переговоры с Дюмурье о мире, что было очень выгодно для Дюмурье, выигрывавшего время для усиления своего войска, а пруссаки между тем пришли в самое печальное положение: по пяти дней не ели; дурная пища произвела болезни, усилившиеся еще от мокрой осенней погоды на болотистых местах, так что больные составляли треть войска. Брауншвейг 30 сентября начал отступление, а между тем еще несколькими днями прежде французский генерал Кюстин начал наступательное движение на Германию, провозглашая войну дворцам тиранов и мир хижинам правдивых. Он захватил Шпейер; Майнц сдался при первом появлении французов; ужас распространился повсюду, все бежало; французы заняли Франкфурт.

Алопеус писал в Петербург, что для него много непонятного в отступлении Брауншвейга, хотя действительно больных много и большой недостаток в съестных припасах. По мнению Алопеуса, с небольшим пожертвованием войска можно было принудить Дюмурье к отступлению и навести страх на остальную Францию: "Осторожность герцога Брауншвейгского зашла слишком далеко, чтоб не сказать больше. Положительно верно, что он ошибся в своих расчетах, ибо после отступления неприятеля от Гранпрэ он мне сам сказал, что дорога к Парижу теперь открыта. Граф Бретёйль просил меня повергнуть его к стопам императрицы и умолять Ее Императорское Величество не покинуть короля Французского в эту минуту. Он уверял меня, что спасение Людовика XVI будет зависеть от корпуса войск, который императрица соблаговолит отправить весною во Францию"[214].

После очищения Франции, в октябре, собрались в Люксембурге австрийские и прусские дипломаты и завели конференцию о вознаграждении за Французскую войну. Австрийцы повторяли старое: что промен Бельгии на Баварию не только не представляет никакого вознаграждения, но еще убыток. Следовательно, чтобы не было убытка, Австрия должна взять у Франции часть Лотарингии и Эльзаса по Мозелю, так чтобы эта река составляла австрийскую границу, но для обеспечения этой границы Австрия возьмет еще крепости Тионвиль, Мец, Понтамуссон и Нанси. Пруссаки объявили, что они возьмут вознаграждение в Польше, равномерное приобретениям Австрии, не будут ни в чем противоречить видам русской императрицы и передадут ей решение всего дела.

Получивши от Алопеуса донесение об этом, Екатерина написала: "После такой блистательной кампании, они еще смеют толковать о завоеваниях!"

Но какое бы негодование ни возбуждала блистательная кампания, надобно было забыть о ней и думать о второй, а этой Второй кампании не хотели предпринимать без вознаграждения. 25 октября Пруссия объявила Австрии, что король Фридрих-Вильгельм будет продолжать войну с Франциею только под условием, чтобы вознаграждение польскими землями было ему обеспечено Россиею и Австрией) и чтобы он мог действительно вступить во владение этими землями. В ноябре Шуленбург объявил Алопеусу, что генерал Мёллендорф получил королевское приказание поставить на военную ногу 17 батальонов пехоты, 20 эскадронов конницы и батарею легкой артиллерии; что, под предлогом войны Французской, это войско будут держать наготове ко вступлению в Польшу, если прусский проект относительно вознаграждений будет одобрен императрицею. Шуленбург заметил, что это сообщение вовсе не официальное, министерство не получило еще приказания сделать его; тем не менее оно решило его сделать, зная правило короля относиться во всех делах к ее императорскому величеству с беспредельною доверенностию и неограниченною откровенностию. Шуленбург прибавил, что если императрице угодно будет согласиться на проект королевский, то надобно скорее приводить его в исполнение, потому что волнения в Польше становятся день ото дня сильнее и ширится дух мятежа, который надобно задушить при самом рождении[215].

Действительно, Булгаков доносил вице-канцлеру от 31 октября (10 ноября): "Неоднократно уже я имел честь доносить, что отступление назад во Франции соединенных войск и оного следствия производят в Польше, и особливо в Варшаве, некоторое волнование, которое то умножается, то уменьшается по мере получения из той стороны добрых или худых известий. Занятие Майнца и Франкфурта, взятые с них контрибуции, успехи французов в Савойи и в других местах и, наконец, сношение живущих в Лейпциге недовольных поляков с Парижем опять вскружили головы до такой степени, что начались было беспорядки в публичных местах, как-то в театрах и на раутах. По счастию, число явных оных зачинщиков весьма мало; все они почти дворяне, голые. По сие время неприметно, чтоб варшавские мещане мешались в их шалости, которые состоят в безыменных сочинениях, в дерзких рассуждениях, в криках, в шуме, в повторениях таких пассажей из комедий, кои могут они толковать на изворот или обращать во вред и посмеяние членов конфедерации; но сия, будучи о том извещена, прислала наконец строгое повеление к маршалу коронному Мнишку о укрощении подобных буянств и обещает принять действительнейшие меры к пресечению зла. Есть некоторое подозрение, что взявшие здесь отставку, не принятые в военную службу и возвратившиеся сюда генералы Виельгорский и Мокрановский поджигают между прочими из-под тиха на заведение шума бродяг, но сами они явно нигде участниками не оказываются, в обществах же своих твердят о революции, о восстановлении конституции 3 мая и т. п. Сверх того, расположение на зимние квартиры войск наших подало повод к жалобам и крикам от недовольных, кои пользуются сим обстоятельством для приведения их в ненависть повсюду. Доходило даже до того, что в Варшаве возобновили разглашение, деланное уже во время вступления их в Польшу, о Сицилийской вечерне. Генерал Коховский, исчисля, сколько нужно на пропитание вверенной ему армии, и истребовав реестр дымов или домов в каждом воеводстве, разложил оное нужное количество на все вообще, так что, например, в Варшавской земле, где, выключая город, считается до 70 000 домов, приходит каждому дому поставить на целые семь месяцев только два четверика муки, полтора гарнца крупы, четверик овса, три пуда сена. Но маршалы и советники конфедераций воеводских или поветовых, располагая вследствие оного росписания поставку фуража, исключают деревни свои собственные, своих приятелей или покровителей, отчего тягость упадает на бедных дворян и заставляет их кричать".

От того же самого числа новое донесение: "Басням здешним по поводу французов нет конца. Одни полагают уже их близ Дрездена, другие в шести только милях от польских границ и прибавляют, что вступление их в Польшу будет сигналом всеобщего бунта и возмущения крестьян".

Эти известия - с одной стороны, с другой - несогласие прусского короля вести войну с Франциею без вознаграждения на счет Польши, наконец, невозможность успокоить Польшу собственными ее средствами, ибо главы конфедерации, взявши в свои руки правление, оказались совершенно к нему неспособными, думалитолько о своих личных выгодах, спешили воспользоваться своим торжеством, чтобы обогатиться, и ссорились друг с другом - все это заставляло Екатерину немедленно же войти в виды Пруссии относительно второго раздела, на который после замыслов польских реформаторов относительно русского православного народонаселения смотрели уже не как на раздел Польши, но как на соединение раздробленной России. Право распоряжаться считали за собою полное, потому что Польша была завоевана и сдалась безусловно на волю победителей; конфедерация нисколько не помогала русским войскам, но шла по их следам и крепла с их успехами[216].

В ноябре прусский посол в Петербурге граф Гольц представил карту Польши, где отмечен был участок, желаемый Пруссиею. "Ее Императорскому Величеству всеподданнейше докладываемо о домогательствах прусского министра графа Гольца получить ответ на предъявленное со стороны короля его желание, касающееся до приобретения им части земли от Польши, чертою на карте означенной и до введения войск его в ту часть. По рассмотрении всех бумаг и разных сведений по сей материи Ее Величество указала в высочайшем своем присутствии и под собственным Ее усмотрением протянуть черту на карте Польской для показания того удела, который предназначается к Всероссийской Империи в удовлетворение убытков ее и вследствие общих видов обоих союзных дворов поставить Польшу в такое положение, чтоб она, служа барьером между окружающими ее, не могла, однакож, сама собою беспокоить их: в лучшее же объяснение монаршей воли описав некоторые места и урочища по той черте, Ее Величество изволила утвердить оную своеручною припискою"[217]. Черта была проведена от восточной границы Курляндии, мимо Пинска, через Волынь, к границам Австрийской Галиции. Прусский удел заключал Познань, Гнезно, Калиш, Серадж, Ленчицу, Ченстохов, Торн, Данциг. Екатерина последнее время усердно занималась древнею русскою историею; ей было тяжело, что не все русские области войдут в состав Всероссийской империи, останутся за чужими стольные города знаменитых русских князей, но она рассчитывала, что со временем можно будет выменять их у Австрии на турецкие области[218].

Привести в исполнение план раздела Екатерина поручила не Булгакову, который был отозван, а Сиверсу, который умел самые неприятные дела обрабатывать таким образом, что люди, получившие неприятность, не сердились на него, оставались к нему в самых лучших отношениях. В рескрипте императрицы к новому послу говорилось следующее:

"Известно вам, на каких основаниях взаимно полезных и соседственной тишине благоприятствующих с начала нашего вступления на престол наш хотели мы учредить сношения наши с республикою польскою. Приобретенное нами в правительстве ее влияние устремлялось всегда на утверждение вольности и независимости ее с предохранением законных прав сограждан ее. Но все сии подвиги, вместо должного ими признания, произвели злобу к государству нашему, междоусобную зависть и кровопролитные мятежи, кои пресеклись наконец разделом в 1773 году, в действо произведенным. Не может быть, конечно, ни одного Поляка, несколько сведущего о делах, который бы не знал, сколь приступление наше к таковой мере вынуждено было обстоятельствами и тут умели мы не только ограничить собственные наши права в пределах крайней умеренности, но и воздержать лакомство и алчность других дворов, в оном с нами участвовавших. Казалось бы, по всем вероятностям, что вышеупомянутое событие послужит поучением и убеждением для переду, что дальняя целость и спокойствие Польских владений зависят нераздельно от соблюдения тесного и непрерывного согласия с нами и державою нашею. Но время и весьма короткое доказало, что легкомыслие, надменность, вероломство и неблагодарность, сему народу свойственные, не могут быть исправлены ниже самими бедствиями; ибо как скоро управляющие оным увидели нас озабоченными двумя явными войнами и происками потаенными наших завистников, то не усумнились поползнуться на расторжение всех торжественных с нами обязательств и на разные всякого рода оскорбительные поступки как против нас самих, так особливо против войск наших и даже против подданных наших, по невинным своим промыслам в Польше находившихся, увенчав напоследок все сии неистовства испровержением в 3-й день мая 1791 формы правления, нашим ручательством утвержденной. Перемена, столь несвойственная коренным пользам государства нашего, не могла быть от нас долго терпима, и мы твердо положили оную уничтожить при первом удобном случае, который нам и представился в замирении нашем с Портою Оттоманскою. Уважая вышеозначенные нарушения торжественных договоров и разные обиды, нам от Поляков причиненные, имели мы бы неоспоримое право приступить к исполнению нашего намерения и точным объявлением войны. Но, упреждая напрасное пролитие крови и предпочитая везде и всегда способы кротости и человеколюбия, мы прибегли к средству, в Польше издавна известному и в чрезвычайных случаях обыкновенно употребляемому, то есть составлению новой конфедерации. Для сего велели мы призвать ко двору нашему изъявивших гласно неудовольствие их о переменах, в их отечестве воспоследовавших, от короны генерала артиллерии графа Потоцкого и польного гетмана Ржевуского и от Литвы находящегося в службе нашей генерал-поручика Косаковского; скоро присоединились к ним коронный великий гетман Браницкий и человек до 12 разных чинов из рыцарства.

Но сколь ни малолюдно сие число, однакож при соглашении с министерством нашим о предварительных мерах и о началах будущего правления примечено было разнообразие видов, не предвещающих ни единодушия, ни прочности в созидаемом здании, каким бы образом оно ни устроилось. Одни помышляли о сохранении или распространении преимуществ чинов их, другие о приобретении оных, а третьи, исключа ручательство наше на форму правления, хотели сохранить армию Польскую в том количестве, которое определил ей последний сумасбродный сейм. Словом, мало из них, или, лучше сказать никто, кроме генерала артиллерии графа Потоцкого, не занимались прямо благом отечества, согласуя оное с выгодами соседей его и не примешивая к тому личных и корыстолюбивых видов. Но как главный вопрос состоял не в раздроблении сих видов, а паче в поспешении предположенным делам, то и повелели их наискорее отправить к начальникам войск наших, а сим с разных сторон вступить в пределы польские и там под защитою оружия нашего обнародовать генеральную конфедерацию, которая и взяла свое бытие под именем Тарговицкой. Его Величество признал наконец конфедерацию. Но сколько поступок сей был нечистосердечен, то явно изобличается его поведением; ибо, не говоря о тех коварных предложениях, которые он нам чинил в намерении поссорить нас с другими соседственными дворами, мы достоверно знаем, что он и поныне продолжает возбуждать и питать в польском народе злобу и недоброжелательство к нам и войскам нашим, в чем он довольно и предуспел, ибо вседневно обнаруживаются разные знаки таковых неприятных расположений, и особливо самым непристойным неуважением к главным начальникам помянутых войск наших.

К вящшему доказательству сей строптивости духа, ныне там господствующего, долженствует служить собственное признание главных членов присыланной сюда конфедератской делегации, что как скоро войска наши выступят из пределов Польши, то все там под их щитом установленное в мгновение ока испровергнуто будет. Но не столько заботимся мы сим могущим воспоследовать событием, сколько расположением нынешнего пагубного французского учения до такой степени, что в Варшаве развелись клубы на подобие Якобинских, где сие гнусное учение нагло проповедуется и откуда легко может распространиться до всех краев Польши и, следовательно, коснуться и границ ее соседей. Нет мер предосторожности и строгости, каковых бы опасение толь лютого зла оправдать не долженствовало.

Решительный отзыв короля Прусского принудил нас войти в ближайшее соображение всех обстоятельств и околичностей в оном встречающихся. Тут усмотрели мы очевидно и ощутительно во 1) что по испытанности прошедшего и по настоящему расположению вещей и умов в Польше, то есть по непостоянству и ветрености сего народа, по доказанной его злобе и ненависти к нашему, а особливо по изъявляющейся в нем наклонности к разврату и неистовствам французским, мы в нем никогда не будем иметь ни спокойного, ни безопасного соседа, иначе как приведя его в сущее бессилие и немогущество; во 2) что неподатливостию нашею на предложение короля Прусского и исследуемым за тем его отпадением от Римского императора в настоящем их общем деле мы подвергаем сего естественного и важного союзника нашего таким опасностям, что следствия оного вовсе опровергнут европейское равновесие, и без того уже потрясенное нынешним положением Франции, и в 3) что король Прусский, ожесточенный бесполезностию употребленных им издержек, не взирая и на отчуждение наше от его видов, может по известной горячности его нрава или теперь силою завладеть теми землями, или, для достижения к тому надежнейшего способа, навлечь на нас новые отяготительные хлопоты, к усугублению которых сами Поляки готовы будут соделаться первым орудием. Сии и многие другие уважения решили нас на дело, которому началом, и концом предполагаем избавить земли и грады, некогда России принадлежавшие, единоплеменниками ее населенные и созданные и единую веру с нами исповедующие, от соблазна и угнетения, им угрожающих"[219].

В Берлине были в восторге от согласия России на раздел Польши; но чем веселее были в Берлине, тем печальнее были в Вене: Пруссия получит немедленно вознаграждение за войну, а Австрия? Должно ждать обмена Бельгии на Баварию, а между тем французы уже заняли Бельгию и менять стало нечего! Король Фридрих-Вильгельм писал в Петербург Гольцу: "Вы изъясните графу Остерману в самых сильных выражениях признательность, какую внушили мне поступки его государыни"[220].

Но в этом же письме король уведомляет, что венский двор не хочет довольствоваться вознаграждением, которое получает в промене Бельгии на Баварию, а требует польских земель во временное владение, на случай, если выговоренный промен не состоится. Чтобы отвязаться от Австрии, прусский король предлагает новую сделку: если нельзя будет отнять Бельгии у французов и нечего будет променивать на Баварию, то вознаградить Австрию церковными владениями в Германии (посредством секуляризации). В то же время[221] Кобенцель получает от своего правительства приказание настаивать в Петербурге, чтобы Россия двинула корпус войск своих из Польши против французов и гарантировала промен Бельгии на Баварию и суррогат, который должна еще получить Австрия. Филипп Кобенцель писал Люи Кобенцелю: "Мы никогда не соглашались на требуемый королем Прусским весьма знатный удел в Польше, а только был оный принят ad referendum (к обсуждению.- Примеч. ред.), буде бы согласился нам уступить при всем от него зависящем споспешествовании в баварском обмене Аншпах и Байрейт. Поелику король в сем уступлении наотрез отказал, то из сего выводится само по себе следствие, что он, по всей справедливости, удовольствуется гораздо меньшим польским приобретением и что нам, без сомнения, желать надобно всевозможного уменьшения оному, как то всеконечно интересу Российского императорского двора прилично. При нынешнем крайне сумнительном положении наших обстоятельств само по себе явствует, что мы не будем домогаться всевозможного соразмерного уменьшения Прусского удела в Польше, ниже настоять непосредственно на отсрочении явно приданного взятия во владения оного и прямым образом противоборствовать Берлинскому двору. Совсем различно, однако же, при сем положение Ее Императорского российского Величества, и токмо от ее твердой решительности зависит, как на всеобщий, так особенно наш интерес обратить все то деятельное внимание, которого ожидать должно от Ее дружества к Его Императорскому Величеству. Существеннейшее в сем зависеть будет от того, чтобы Ее российское Императорское Величество потщилось ограничить удел Прусский по справедливой соразмерности, причем мы вообще признаем совершенно основательным предложенное г. Зубовым правило, чтобы стараться при новом разделе удержать Польшу яко державу, посреди лежащую, и уклоняться от того, чтобы были те три двора в соседстве. Потом чтобы Ее российское Императорское Величество согласилось на раздел сей токмо с двояким conditio sine quo non (непременное условие.- Примеч. ред.), дабы, с одной стороны, король Прусский продолжал войну противу Франции со всевозможным усилием, с другой же стороны, дабы наш обмен был равным образом приведен в порядок, а после войны к окончанию".

Венский двор прямо признавался, что не смеет явно действовать против Пруссии, имея нужду в союзе ее против Франции, но тайно позволял себе действовать и против Пруссии, и против России, мешая им в Польше. Сейм 1793 года назначен был в Гродно. Сюда приехал и Сиверс и 29 марта (9 апреля) подал декларацию о разделе. Все было спокойно, сопротивления быть не могло, но скоро[222] посол дал знать императрице о письме польского министра при австрийском дворе Войны к канцлеру Малаховскому. Война писал, что император Франц утешал его насчет печальной участи Польши, уговаривал не терять надежды. "Я не одобряю раздела и в нем не участвую,- говорил Франц,- но мое положение таково, что не могу ничего сделать. Утешьтесь и успокойте своих поляков насчет этой беды, ибо обстоятельства, наверное, могут измениться". Австрийский поверенный в делах в Варшаве Декаше говорил громко, что его двор при других обстоятельствах стал бы противодействовать разделу. Вследствие этого король Станислав-Август тотчас переменил тон.

Между тем военное счастие перешло на сторону союзников; Бельгия была очищена от французов; несмотря на то, надежды променять ее на Баварию было еще меньше, чем прежде. Англия, присоединившаяся к союзу против Франции, требовала, чтобы Бельгия оставалась за Австриею и была усилена линиею крепостей, отнятых у Франции: для Англии было важно, чтобы Бельгия принадлежала одному из самых сильных государств в Европе и, таким образом, сдерживала бы Францию на севере, тогда как независимая Бельгия по слабости своей не могла представлять никакой сдержки. Наследники Баварского престола также не соглашались на обмен. Это заставляло Австрию еще сильнее волноваться насчет событий, происходивших в Польше. Иностранными сношениями венского двора управлял в это время знаменитый Тугут. 16 июня он писал Кобенцелю в Петербург: "Император в промене Бельгии на Баварию никак не может видеть части вознаграждения, которое он должен получить, ибо по крайней мере сомнительно, чтоб огромная несоразмерность в народонаселении и доходах была вознаграждена выгодами округления, какие представляются со стороны Баварии. В настоящую минуту нерасположение Англии, более чем двусмысленные расположения прусского короля, сопротивление курфирства Баварского и его наследников не позволяют императору долее останавливаться на проекте, который можно привести в исполнение только силою и который потому возбудит самые сильные жалобы со стороны главных членов империи, доставит недоброжелателям и завистникам Австрии случай оклеветать намерения его величества, отдалит от него все германские дворы и умножит этим настоящие затруднения и невыгоды нашего положения. Император, решившись избегать таких важных неудобств, не может по этому самому согласиться и на секуляризацию и ни на какое приобретение в Германии, ибо этим можно подать опасный пример для жадности Берлинского двора, который им воспользуется, сложив всю вину на нас, и вооружит против Австрии все германские государства. Из этого следует, что в случае, если нельзя будет выполнить наших намерений относительно Франции, императору не останется ничего более, как искать вознаграждения в той же Польше, по примеру дворов Петербургского и Берлинского. Его величество будет принужден, таким образом, прибегнуть к великодушной дружбе своей искренней союзницы, дабы ее величеству императрице благоугодно было наперед согласиться и гарантировать вознаграждение Австрии в Польше в том предположении, если, несмотря на все усилия императора и деятельную помощь, которой он вправе ожидать от союзников, ему нельзя будет получить вознаграждения на счет Франции. Быть может, вашему превосходительству возразят, что Польша будет совершенно уничтожена, если император будет также в ней искать вознаграждения наравне с двумя другими дворами, но я буду иметь честь вам. заметить, что в том состоянии, в каком будет находиться Польша вследствие приобретений, уже сделанных на ее счет, когда она будет служить очень недостаточным барьером между пограничными державами, окончательный раздел остающегося не может повлечь за собою очень больших неудобств. Исключая крайнего случая, император вовсе не желает обогащаться на счет Польши; дело идет не о том, чтоб распространять наши владения в Польше, но укрепить, сделать более сносною нашу настоящую границу. Императору желательно было бы получить город Краков: положение Ченстохова, столь грозное для Галиции, необходимо заставляет нас желать этого оборонительного пункта".

В то время как явился третий претендент на владения республики, на ее древнюю столицу, в Гродно не хотели уступать требованиям ни России, ни Пруссии. Король Станислав-Август в речи своей 20 июня объявил сейму, что он приступил к Тарговицкой конфедерации под условием неприкосновенности польских владений, что он никоим образом не будет содействовать уступке польских провинций в надежде, что и сейм будет поступать точно так же. Но Сивере и прусский посол Бухгольц потребовали, чтобы сейм немедленно выбрал и уполномочил комиссию для переговоров с ними. Король настаивал, чтобы не соглашались на комиссию, а вместо того отправили бы посольства к дружественным дворам с просьбою о посредничестве. Несмотря на то, большинством 107 голосов против 24, было решено выбрать комиссию, но уполномочить и вести переговоры только с Сиверсом, а не с Бухгольцем.

Как скоро в Вене получено было известие, что сейм выставил сопротивление требованиям послов русского и прусского, так пошла депеша от Тугута к Кобенцелю в Петербург: "Император обращается с доверенностью к августейшей союзнице, просит ее взвесить в своей мудрости - перемены, происшедшие в расположении сейма, не представляют ли важных побуждений к тому, чтоб не употреблять сильных средств к ускорению раздела, но отложить его до окончания войны. Прежде всего это единственное средство обеспечить более или менее деятельное содействие прусского короля до конца войны с Франциею. Содействие это необходимо ослабнет, если и не прекратится совершенно, с той самой минуты, как он вступит в полное владение польскими областями и не будет более видеть в них будущую награду обещанных усилий для блага общего дела"[223].

Депеша опоздала. 13 июля уже начались в Гродне конференции у Сиверса с сеймовою комиссиею. Угроза, что русский посол сочтет дальнейшую проволочку дела за объявление войны, заставила сейм принять предложенный Россиею договор, согласиться на уступку требуемых земель. 11 июля (ст. ст.) договор был подписан. 13 июля Бухгольц потребовал от сейма назначения новой комиссии для переговоров об уступках в пользу Пруссии. Сиверс поддержал требование прусского посла. Несмотря на то, оно было встречено упорным сопротивлением со стороны сейма: воспоминание о поведении Пруссии с 1788 года возбуждало сильную ненависть к недавним великодушным союзникам. Сейм затянул дело. Угроза Бухгольца, что генерал Мёллендорф начнет неприятельские действия, не помогла. Сиверс ввел русских солдат в замок, где происходило заседание сейма; комиссия была уполномочена подписать договор об уступке требуемых Пруссиею земель, но с условиями: например, чтоб архиепископ-примас жил в Польше, но пользовался доходами от имений, отходящих к Пруссии; что договор об уступке земель не прежде будет подтвержден, как по заключении торгового договора между Польшею и Пруссиею. Бухгольц потребовал безусловного подписания договора. Это повело к сильному волнению на сейме. Некоторые депутаты позволили себе резкие выходки против обоих дворов и их представителей. Сиверс велел схватить четверых депутатов[224] и выпроводить из Гродна. Тут-то 23 сентября (н. ст.) последовало знаменитое немое заседание, когда депутаты думали, что могут отмолчать свои земли. Сиверс велел объявить, что он не выпустит депутатов из залы, пока не заговорят, не выпустит и короля. Пробила полночь - молчание; пробило три часа утра - молчание. Наконец раздался голос Анквича, депутата краковского. "Молчание есть знак согласия",- сказал он. Сеймовый маршал Белинский обрадовался и три раза повторил вопрос: уполномочивает ли сейм комиссию на безусловное подписание договора с Пруссиею? Глубокое молчание. Тогда Белинский объявил, что решение состоялось единогласное. 25 сентября (н. ст.) договор был подписан. С Россиею заключен был договор, по которому обе державы взаимно ручались за неприкосновенность своих владений, обязывались подавать друг другу помощь в случае нападения на одну из них, причем главное начальство над войском принадлежало той державе, которая выставит большее число войска; Россия могла во всех нужных случаях вводить свои войска в Польшу; без ведома России Польша не могла заключать союза ни с какою другою державою; без согласия императрицы Польша не может ничего изменить в своем внутреннем устройстве. Число польского войска не должно превышать 15 000 и не должно быть менее 12 000.

Так произошел второй раздел Польши, доказавший прежде всего, что в Польше не было народа; народ молчал, когда шляхетские депутаты волновались в Гродне вследствие требований России и Пруссии. Оказались следствия того, что в продолжение веков народ молчал и шумел только один шляхетский сейм, на нем только раздавались красивые речи. Но такое явление не могло быть продолжительно, и сейм принужден был онеметь, потому что все вокруг было немо. Быть может, некоторые будут поражены этим немым заседанием сейма; быть может, в некоторых возбудится сильное сочувствие к онемевшим депутатам; но разве их не сильнее поражает еще более страшное онемение, онемение целого народа; разве они не видят в онемении депутатов последнего сейма только необходимое следствие онемения целого народа?

В то время, когда Россия и Пруссия вознаграждали себя на счет Польши, Австрия и Англия стремились вознаградить себя на счет Франции. Теперь Пруссия уже бьет тревогу и взывает к императрице Русской, чтоб она не позволяла Австрии слишком усиливаться. В конце августа в главную квартиру прусского короля явился граф Лербах с тайным поручением от императора Франца. Лербах объявил уже известное нам, именно - что промен Бельгии на Баварию труден по сопротивлению родственников Палатинского дома и по сопротивлению Англии; императору, следовательно, остается вознаградить себя на счет Франции, а в таком случае Эльзас и Лотарингия больше всего ему пригодны и завоевать их всего легче. Лербах требовал, чтобы прусский король обязался вести войну с Франциею до тех пор, пока Австрия не получит это вознаграждение. Фридрих-Вильгельм отказал Лербаху и отправил жалобу в Петербург: "Ее императорское величество, руководясь чувством дружбы, нас соединяющей, отдаст мне справедливость, что я сделал гораздо больше, чем сколько обязался сделать, и что, при всем моем желании, я не могу продолжать на свой счет войны, которой я принес в жертву, в продолжении двух разорительных кампаний, мою казну и кровь моих подданных. Австрия отказалась приступить к петербургской конвенции (о вознаграждении России и Пруссии на счет Польши) и до сих пор даром пользовалась моею помощью, а теперь отвращается от настоящей цели войны и имеет только в виду завоевание французских областей, и мы не знаем еще, где будет положен предел этим завоеваниям. Нельзя поверить, чтобы граф Лербах, назвавши мне Эльзас и Лотарингию, исчерпал этим притязания своего двора; без сомнения, сюда присоединится еще Французская Фландрия, которая уже завоевана отчасти. Англия также питает завоевательные замыслы против своей старинной соперницы, и я взываю к просвещенной политике ее императорского величества: следует ли мне, к моему собственному ущербу, содействовать обширным замыслам этих обоих государств? И разве это будет большая требовательность с моей стороны, если я у них попрошу денежных пособий на издержки третьей кампании, от которой они получат главные выгоды"[225].

Денежные пособия, которых Фридрих-Вильгельм II требовал у союзников, простирались до 22 миллионов; из них 9 должна была заплатить Англия, 3 - Австрия, остальные 10 должны быть распределены между членами Германской империи; но так как в последних вдруг собрать такой суммы нельзя, то пусть Австрия и Англия заплатят и эти 10 миллионов, а потом уже сами ведаются с германскими владетелями. Прусский король объявил, что если ему не заплатят этих 22 миллионов, то он по необходимости должен будет отказаться от главной роли в войне и ограничиться поданием той помощи, которую он обязан давать Австрии в ее качестве главной державы, подвергшейся нападению, независимо от прусского участка в имперской армии[226].

Венский двор в свою очередь приходил в ужас от поведения Пруссии и обращался в Петербург с горькими жалобами на "ненавистные процедуры нечестной политики Берлинского двора"[227]. В Петербурге спешили успокоить Вену по крайней мере относительно Польши - объявили, что у России с Польшей будет вечный союз, который исключит всякое влияние прусского двора на польское правительство. Чтобы обеспечить Польшу от дальнейших замыслов Пруссии, республика будет приглашена укрепить многие города, в том числе Краков и другие, на которые укажет Австрия как на необходимое прикрытие галицийской границы от враждебных движений Пруссии; мало того, Австрии дано будет право держать в этих крепостях гарнизоны. Россия обещала все это сделать для Австрии, лишь бы только император не настаивал на свое праве в крайнем случае искать вознаграждения в Польше; чтобы отказался от своего проекта овладеть Краковом и распространить свои владения на счет Польши.

Все эти предложения из Петербурга нисколько не могли уменьшить в Вене страшной тоски по вознаграждениям. Тугут писал Кобенцелю: "Мы знаем очень хорошо, что неизбежным следствием союза между Россиею и Польшею будет неограниченное влияние первой на вторую, благодаря которому Польша превратится почти в провинцию Российской империи. Но так как император вполне уверен в чувствах императрицы и знает, что взаимные интересы обеих империй не допускают зависти относительно выгод, получаемых тою или другою из них, то послу русскому в Вене графу Разумовскому дан был самый удовлетворительный ответ насчет союза России с Польшею. Что касается двух других пунктов, то я представил графу Разумовскому, что его величество может отказаться от права в крайнем случае искать вознаграждения в Польше только при уверенности, что его августейшая союзница укажет ему на другое вознаграждение и обяжется облегчить ему его приобретение всеми своими силами и средствами"[228].

С началом 1794 года все более и более усиливались жалобы Австрии на Пруссию за ее требование пособий во Французской войне деньгами и натурою. 27 февраля Тугут писал Кобенцелю: "Император смеет ожидать с доверенностию от дружбы, великодушия и справедливости своей августейшей союзницы, что она соблаговолит неотлагательно воспользоваться своим первенствующим положением и употребит самые действительные средства для предупреждения и сдержки дальнейших неправд отвратительной политики Берлинского двора". Россия платила Австрии ежегодно по 400 000 рублей на военные издержки, но в марте 1794 года Венский двор кроме этого пособия стал просить еще корпуса русских войск для прямого действия против французов[229]. На этот раз войска нельзя было отправить против французов: войско опять стало нужно - в Польше.

ГЛАВА XII

После печального конца майской конституции у ее приверженцев, как выехавших за границу, так и оставшихся в Варшаве, было одно средство действовать в пользу проигранного дела: составлять заговоры, возбуждать неудовольствие и дожидаться удобного случая для поднятия восстания. В Варшаве главным деятелем был генерал Дзялынский, но для успеха дела ему нужны были союзники в других сословиях, и он обратил внимание на самого видного человека между купцами, Капостаса. Капостас был родом из Венгрии[230]; в 1780 году переехал в Варшаву, служил сначала у купца Баугофера, а в 1785 году завел сам банкирскую контору в товариществе с Мазингом. Начались преобразовательные движения; Капостас был уже купеческим старшиною и ратманом в магистрате; он составил проект банка, напечатал и представил в 1790 году сейму, за что возведен был в шляхетство.

Когда в 1793 году в исходе мая или начале июня Капостас пришел к Дзялынскому для сведения торговых счетов, то Дзялынский начал говорить ему: "Ко мне ежедневно стекаются военные и гражданские чиновники, мещане - все хотят революции, хотят видеть Польшу независимою и завоевать недавно потерянные земли". "Об этом деле надобно подумать и подумать,- отвечал Капостас,- нетрудно начать, но как кончить? Чтоб не было хуже!" "Я говорил то же самое многим,- сказал на это Дзялынский,- но мне возражают, что хуже настоящего положения быть не может, потому что если мы и будем побеждены, то можно ожидать только общего раздела всего государства; но не лучше ли быть под какою-нибудь чужою державою, нежели под нынешним нашим правлением?" Тут же Дзялынский познакомил Капостаса с людьми, принимавшимидеятельное участие в движении. Для заговорщиков было важно привлечь на свою сторону Закржевского, человека очень видного, поборника конституции 3 мая и бывшего муниципальным президентом в Варшаве до отмены конституции 3 мая. Дзялынский и Капостас спрашивали у Закржевского, не хочет ли он с ними соединиться и подкрепить предприятие советами и деньгами; Закржевский не согласился из любви к жене и детям. Он обещал только хранить все в тайне, прибавив: "Если вы сделаете что-нибудь благоразумное, то после явного начатия дела пожертвую собою благу отечества". Главными заправителями дела стали теперь Дзялынский, Капостас, Сцис, Павликовский, Ельский и Алое. Они решили начинать дело не прежде, как удостоверятся: во 1) как расположено общество в других городах; 2) как расположены военные в провинциях - в Варшаве же заговорщики могли вполне положиться на войско, потому что офицеры были главными деятелями в распространении революционного духа; 3) имеет ли все государство доверенность к Костюшке; 4) примет ли Косцюшко на себя опасное звание предводителя восстания; 5) могут ли заговорщики положиться хотя на тайную помощь Австрии, по крайней мере на дружественный нейтралитет, чтобы из австрийских областей получить все нужное для войны; 6) начнет ли Турция или Швеция войну против России и Пруссии; 7) нельзя ли получить от Франции взаймы денег; 8) нельзя ли начать везде вдруг, обезоружить войска русские и прусские[231].

Дзялынский, Ельский и Капостас собрали деньги и отправили на них двоих эмиссаров: одного - в Краков с областью, другого - в Литву и Вильну испытывать расположение тамошних жителей. Два дня спустя по отправлении эмиссаров Капостас пришел к Дзялынскому и застал у него бригадира Мадалинского с подполковником Петровским, они объявили, что в краковском корпусе, состоявшем из 13 000 человек, заключена уже конфедерация, чтобы освободить Польшу и не допустить до уменьшения ее войск. Мадалинский за тем и приехал в Варшаву, чтобы присоединить к конфедерации варшавский гарнизон и мещанство. Дзялынский и Капостас уговорили его оставить это намерение и приступить к их плану, то есть чтобы выбрать Косцюшку начальником восстания. Через две недели после этого пришли известия от эмиссаров из Кракова и Литвы, также из Великой Польши, что там все готово к восстанию. Тогда варшавские заговорщики отправили двоих нарочных к Косцюшке, Игнатию Потоцкому и Коллонтаю, которые жили в Лейпциге.

Косцюшко[232] после приступления короля к Тарговицкой конфедерации оставил службу и сначала жил в Варшаве, потом поехал во Львов, чтоб удостовериться, правда ли, что все говорили и писали в газетах, будто госпожа Косаковская подарила ему имение с 20 000 флоринов дохода. Косцюшко был у нее, и она лично подтвердила ему это известие. Косцюшко отказался от подарка, хотя был беден. При выходе в отставку у него было только 1000 червонных; потом две дамы дали ему около 1000 червонных. Публика женила его тогда разом на пяти женщинах, хотя он ухаживал за одною - вдовою Потоцкого с целию жениться, но дело не сладилось. Когда на возвратном пути из Львова Косцюшко был в Замостье, является к нему австрийский офицер с приказанием от своего правительства оставить австрийские владения, и в то же время Косцюшко получает анонимное письмо из Варшавы с предостережением, чтобы не возвращался в Польшу, потому что русские войска получили приказаниеего схватить. Это письмо заставило Косцюшко пролить много слез, по его собственному признанию. Он в ту же ночь оставил Замосц и отправился в Лейпциг, где нашел Игнатия Потоцкого, Коллонтая, Забелло, Вейсенгофа и других эмигрантов. Получая известия о событиях 93 года в Польше, они придумывали средства, как бы помочь беде. Сначала решили обратиться к венскому двору, и Потоцкий написал поздравительное письмо к Тугуту со вступлением в министерство, но не получил никакого ответа. Потом придумали послать кого-нибудь во Францию с просьбою о помощи; выбор пал на Косцюшку, и он отправился.

Приехавши в Париж, он обратился к министру Лебрену, но тот отпотчевал его неопределенными и неверными обещаниями денежного пособия и помощи со стороны турок. Косцюшко возвратился ни с чем опять в Лейпциг. Тут-то явились к нему посланцы от Варшавского комитета с просьбою принять начальство над войском, которого более 20 000. Посланцы объявили, что Варшава хочет непременно свергнуть невыносимое иго; что неудовольствие растет в стране день ото дня; что решились защищать варшавский арсенал, который русские хотят непременно взять, и надобно бояться, чтобы дело уже не началось в Варшаве. Косцюшко отвечал, что единственное желание его - сражаться за отечество и что если десять человек согласны, то он охотно пойдет в одиннадцатые, но прибавил, что Варшава не Польша: если варшавяне начнут - тем хуже для них, но если они хотят действительно предпринять защиту отечества, то должны снестись с жителями и войсками во всей Польше и запастись средствами для борьбы. Несколько недель спустя Ельский с другим товарищем приехали опять от того же Варшавского комитета с просьбою, чтобы Косцюшко из любви к отечеству приехал бы по крайней мере в Краков, потому что все в страшном отчаянии, что пришел указ уменьшить войска, хотят взять арсенал и все хотят защищать его при малейшем движении русских войск. Косцюшко отвечал, что арсенал - пустяки в сравнении с Польшею, и дал Ельскому инструкцию с бланкетами для генералов в воеводствах, чтобы они набирали людей, доставали оружие, припасы, деньги, платье; в назначенное время генералы должны были прислать ему подробное донесение обо всем. В Лейпциге после этого нашли опять нужным отправить Барща во Францию - представить тамошнему правительству, что отчаяние заставляет поляков взяться за оружие и просить денег. Чрез несколько недель Косцюшко явился в окрестностях Кракова, где имел свидание с генералом Водзицким и бригадиром Монжетом, и, видя, что ничего еще не сделано по его инструкциям, и найдя очень немного из обещанных донесений, уехал в Рим, оставя письма к генералам, в которых уверял, что всегда будет с ними для защиты отечества.

Между тем в Польше все сильнее и сильнее волновались военные слухом об уменьшении армии; чтобы предупредить эту меру, они торопили восстание, приезжали в Варшаву к Дзялынскому и требовали, чтобы до прибытия Косцюшки он сделался начальником восстания, угрожая смертию, если не согласится. То же делали офицеры краковского корпуса с Мадалинским. Дзялынский и Капостас всеми силами старались отсрочить вспышку и единственно для успокоения горячих голов отправили Ельского и Горзковского в октябре 1793 года в Италию отыскать Косцюшко и привезти его переодетого, если не в Варшаву, так в Краков. Посланные возвратились только в январе 1794 года и объявили, что нашли Косцюшку в Риме, откуда он поехал в Дрезден, велевши сказать в Варшаве, что дело еще не готово, что нет надежды на денежное пособие и вообще на иностранные дворы и что надобно отложить революцию до будущей весны. Ответ этот не понравился офицерам, которых распалил еще больше Ясинский, полковник литовской артиллерии, приехавший делегатом литовских войск из Вильны с объявлением, что все там готовы. Дзялынский и Капостас послали просить Косцюшку, чтобы он в начале февраля приехал в Галицию для переговоров с ними, потому что они ехали во Львов на контракты.

Горячие головы[233] несколько успокоились, Ясинский уехал в Вильну. Дзялынский и Капостас в начале февраля приехали во Львов, но о Косцюшке не было никакого слуху. Капостас возвратился в Варшаву, Дзялынский - в свои деревни. Между тем выдан был декрет Постоянного совета об уменьшении польской армии в исходе февраля и начале марта. Горячие головы опять взволновались, хотели поднять возмущение немедленно - начались конференции, составлялись военные планы. Капостас настоял отправить еще раз к Косцюшке, и послали Прозора, Литовского обозного, и священника Дмуховского. 25 февраля назначена была конференция у камергера Венгерского; собралось человек более 70; тут же уже не говорили, начинать ли без Косцюшки или нет, но начинать ли чрез два дня или нет. Капостас начал говорить, чтобы предприятие было отложено на 5 или на 6 дней до получения ответа от Косцюшки. Но тут артиллерийский капитан Миллер выхватил шпагу и, замахнувшись на Капостаса, закричал: "Я вижу, что ты изменник; ты нарочно к нам присоединился, чтоб мешать нам и средства к спасению государства отдать в руки врагов, потому что где будут через пять или шесть дней храбрые воины и оружие наше, когда уже сегодня начинают уменьшать число их! Лучше умереть с оружием в руках, ибо странно предположить, чтоб враги не знали о наших движениях. Они нарочно притворяются для того, чтоб после уменьшения армии тем удобнее перехватать нас одного за другим". "Гораздо лучше умереть тысяче, чем нескольким стам тысяч людей вследствие нашего безрассудного предприятия",- отвечал Капостас. Собрание успокоилось, все разошлись, но на другой же день все было узнано.

Полномочным послом императрицы в Варшаве был в это время генерал Игельстром, человек, давно знакомый с Польшею, бывший в Варшаве еще при Репнине и отличавшийся точным исполнением приказов. Но, как часто бывает, верный исполнитель чужих приказаний, Игельстром оказался не совсем состоятельным, когда пришлось самому быть главным распорядителем; оказалось также, что Игельстром, несмотря на давнее пребывание свое в Польше, не совершенно изучил поляков. Между жителями Варшавы поднялся сильный ропот вследствие помещения русских войск, и особенно офицеров: благодаря распоряжению польских чиновников, о котором мы уже имеем понятие по донесениям Булгакова в 1792 году, вознаграждение за квартиры получали только избранные по разным отношениям, бедные должны были держать постояльцев даром, тратить большие деньги на отопление в зимнее время, притом же квартиры вздорожали, что было тяжко для бедных людей, не имеющих своих домов. Игельстром, слыша жалобы и желая сделать облегчение городу, вывел часть русских войск из Варшавы, но ропот не уменьшился, только уменьшились средства против заговорщиков[234], что придавало духа последним, и мы видели, какие начались многочисленные сборища. Сборище 25 февраля, однако, не могло утаиться от Игельстрома. На другой день он распорядился, чтобы за всеми приезжающими из-за границы был строгий надзор с целию отыскать между ними Косцюшку; также был отдан приказ схватить Венгерского, Капостаса и других подозрительных лиц. Венгерского и Серпинского схватили; они указали, как ходил слух[235], начальниками предприятия - двоих Потоцких, Игнатия и Станислава, Коллонтая, Малаховского, Сапегу, Косцюшку и других. Дзялынского отправили в Киев. Но Капостас был предуведомлен 28 февраля: он переночевал следующую ночь в чужом доме, зашел на другой день поутру домой, чтобы взять денег и спрятаться в предместье - Праге; здесь он получил ответ от Косцюшко: "Дожидаться; уменьшение войска не так вредно, как преждевременное начатие революции". После этого Капостасу нельзя было долее оставаться в Праге; 15 марта он выехал оттуда через Краков в Кальварию, в Галиции.

Между тем Игельстром, обеспокоенный варшавскими заговорами, дал знать о них в Петербург и просил увеличить его войско. Екатерина не любила этих просьб: она думала, что количество - дело последнее, что без него можно легко обойтись, когда есть хорошие качества, и потому отвечала Игельстрому от 30 марта: "Примеченное вами дурное расположение умов и в самой Варшаве по справедливости возбуждает заботу и попечение ваши. Но казалось бы, на ускромление и удержание их в должных пределах при твердости довольно было и тех сил, кои вы поныне в вашем распоряжении в окружностях сей столицы имели. От умножения оных можно опасаться различных неудобностей, а между прочим того, чтоб не обнажить во все и других важных мест, не затруднить пропитание и притом излишними предосторожностями не придать злонамеренным отваги и наглости и не дать им более уважения, чем достойны они, а тем самым и ускорить произведением в действо враждебных их замыслов. Вы из опытов знаете, что мы почти всегда не столько числом, сколько мужеством и храбростию войск наших побеждали и покоряли наших врагов, почему и почитаем, что найдете достаточным число войск наших ныне до 10 000 в окружностях Варшавы и в ней самой простирающееся к удержанию тишины и повиновения, тем более что, не взирая на уверение гетмана Косаковского, нужно вам самим на Литву обращать все внимание и не выводить более из нее войск. Повелеваем вам употреблять все деятельные способы, в руках ваших находящиеся, к усмирению волнения, наблюдая строго поступки людей подозрительных, захватывая под стражу всех тех, которые нескромностию речей или поведения изобличатся в худых намерениях, и предавая иных сеймовому суду, а других удаляя из города в такие места, где их злые умыслы могли бы остаться без действия. Все сии деяния можете вы оправдывать силою и разумом самого союзного нашего трактата с республикою польскою, которым препоручаются нам попечении о предохранении внутренней и внешней ее безопасности".

Мы видели, что главное побуждение к революционному движению заключалось в уменьшении войска. Эту меру должно было привести в исполнение к 15 марта. Но как это делалось? Полк Дзялынского, находившийся в Варшаве, отпустил только 16 человек, объявив Игельстрому, что это весь лишек против числа, определенного Гродненским сеймом[236]. Бригада Мадалинского, стоявшая между Бугом и Наревом, собравши свои эскадроны под Остроленкою, прямо объявила, что не допустит до сокращения своих кадр. Игельстром немедленно отправил против нее отряд войска под начальством Багреева; узнав об этом, Мадалинский решился на отчаянное предприятие: вдоль прусских границ пробраться в Галицию и там со всею бригадою вступить в австрийскую службу. Багреев не мог догнать Мадалинского, который из Млавы перешел прусскую границу и, гоня перед собою малые отряды прусских гусар, составлявших пограничную стражу, переправился чрез Вислу у Вышегрода, в 7 милях от Варшавы; отсюда пошел двумя дорогами: один отряд направился чрез Южную Пруссию, другой - варшавским округом до Иновлодза, где, перешедши Пилицу, направил путь чрез Сендомирское воеводство к Кракову. Игельстром отправил за ним войско под начальством генерала Тормасова.

Между тем Косцюшко получил известие в Дрездене, что многие заговорщики схвачены в Варшаве, что жители ее через два или три дня непременно возьмутся за оружие. Чрез несколько времени пришло верное известие, что Мадалинский начал восстание. Косцюшко рассердился на эту поспешность, но делать было нечего, выехал из Дрездена с Зайончеком, братом Коллонтая и Дмуховским. Приехавши в Краков, он нашел там уже много людей, которые его ждали, и провозгласил восстание 24 марта (н.с.). В это самое время явился в Краков и Капостас, потому что хозяин дома, где он жил в Кальварии, не хотел держать его более трех дней. Косцюшко сначала встретил Капостаса очень холодно, упрекал, зачем оставил Варшаву, и не хотел слушать оправданий, но потом смягчился, когда Капостас купил на свой счет 5000 кос и подарил их революционному войску. Соединившись с Мадалинским и набравши толпы повстанцев, вооружив крестьян косами, топорами и пиками, Косцюшко выступил из Кракова; 24 марта (4 апреля) под деревнею Рацлавицами встретил отряд генерала Тормасова и сломил его, пользуясь перевесом своих сил и невыгодою положения русских[237].

Это дело, ничтожное само по себе, имело важное значение как первый удачный шаг начальника восстания, особенно в таком впечатлительном, увлекающемся народе, как поляки. Еще как только Косцюшко провозгласил восстание в Кракове, варшавские заговорщики начали сильно волноваться: на углах улиц стали появляться афишки, призывавшие народ к соединению с Косцюшкою; в театрах возбуждали патриотизм пиесами, приноровленными к настоящему положению; наконец, стали поднимать чернь частыми пожарными всполохами. Известие о поражении Тормасова еще более усилило революционное движение. Ни одному из русских не позволялось входить в арсенал, а между тем все знали, что там день и ночь работают, льют пули и ядра и готовят все нужное для артиллерии. Генерал-квартирмейстер Пистор предложил Игельстрому захватить арсенал, окружить ночью и побрать в плен полк Дзялынского и баталион канонерский, отличающиеся революционным духом. "Как можно,- отвечал Игельстром.- А союзный трактат с Польшею! Восстание начинает не республика, а только некоторые лица; правительство республики высказалось против Косцюшки в своем манифесте; взять арсенал - значит начать неприятельские действия против республики; шаг этот будет сигналом к восстанию целого города". Игельстром полагался на великого гетмана коронного Ожаровского, который головою ручался за верность гарнизона; Ожаровский смотрел на все глазами варшавского коменданта Циховского, а Циховский принадлежал к числу заговорщиков.

Между тем вторжение Мадалинского в прусские границы встревожило пруссаков; войска их начали стягиваться и приближаться к Варшаве, сносясь с Игельстромом насчет совокупного действия против Косцюшки. Это испугало варшавян; магистрат прислал к Игельстрому с просьбою, чтобы не позволял прусским войскам входить в город и размещаться по квартирам. Генерал обещал исполнить просьбу магистрата с условием, если варшавяне будут вести себя спокойно, в противном случае пруссаки войдут в город. Магистрат дал торжественное обещание, что он с добрыми гражданами будет противиться изо всех сил затеям головорезов. Не менее варшавян испугалось движения прусских войск австрийское правительство. Тугут, объявляя петербургскому двору[238] об отъезде императора Франца в Бельгию, просил, чтобы русское правительство "наблюдало и сдерживало своими войсками вредные проекты, которыми может заняться беспокойная политика двора, равно опасного для обеих империй". Известие о некоторых оскорблениях, какие позволил себе Мадалинский, проходя вдоль новых границ прусских, едва достигло Берлина, как сейчас же был отдан приказ двинуть войска в Польшу; а между тем при дворе и в городе не скрывали радости, что это событие должно повести к разделу остальной Польши, ибо надобно положить конец правительству слабому, неспособному обеспечить спокойствие своих соседей. "Мы постоянно надеемся,- писал Тугут,- что храбрость русских войск скоро потушит смуту, возбужденную безрассудною дерзостию нескольких искателей приключений; мы надеемся также, что барон Игельстром, оправившись от первого впечатления внезапного взрыва, увидит, что собственных его сил очень достаточно для уничтожения нестройных банд и вовсе не нужно прибегать к помощи прусских войск". Тугут удивляется, что Игельстром согласился на вступление прусских войск в Польшу.

К несчастию, Игельстром не успел еще оправиться от впечатления, произведенного первым внезапным взрывом, как последовал другой. Игельстром церемонился, не хотел захватывать арсенала и войск, зараженных революционным духом, уважая права союзного государства. Но заговорщики не церемонились,-разглашая, что русские намерены захватить арсенал и в наступающее Светлое Воскресенье произвести всеобщую резню в Варшаве, в которой пруссаки примут ревностное участие, что, следовательно, надобно предупредить врагов восстанием. Главными подстрекателями были военные; но они знали, что без мещан и черни ничего не сделают. Капостас ушел, и потому заговорщики обратились к другому богатому мещанину, также ратману магистрата.

В 1780 году приехал из Познани в Варшаву башмачник Ян Килинский. Молодой, ловкий, красивый, краснобай, Килинский в короткое время приобрел большую известность у варшавских дам, сделался модным башмачником, купил два каменных дома, стал членом магистрата. Будучи самым видным человеком в цехе сапожников, многочисленнейшем из варшавских цехов, Килинский мог оказать восстанию самую деятельную помощь; ксендз Мейер свел его с офицерами-заговорщиками, но первое братское целование с ними дорого стоило Килинскому.

О сборище донесли Игельстрому, на другой же день явился от него офицер к Килинскому и пригласил его к генералу. Килинский захватил с собою кинжал, чтобы заколоть Игельстрома и себя, если бы генерал велел засадить его в тюрьму, но он сам признается, что, когда вошел в дом, занимаемый генералом, ноги у него задрожали от великого страха[239]. Игельстром начал его распекать: "Ах ты, бестия, бунтовщик, шельма, изменник, каналья, вор! Вот я тебя велю повесить!" Кончивши распекание, Игельстром обратился к нему с вопросом: "Что ж ты, дурак, думаешь?" "Не знаю, за что изволите гневаться,- отвечал Килинский,- до сих пор не слышу о моем преступлении". Игельстром пошел в кабинет и вынес рапорт, где было подробно описано вчерашнее свидание Килинского с заговорщиками. Опять у Килинского задрожали ноги и волосы встали на голове, когда генерал стал читать ему рапорт. Как быть - запереться нельзя; нельзя ли обмануть и вывернуться от беды? "Ясновельможный добродей! - отвечал Килинский.- Я стою перед тобою виноватым, это правда; но кто же тому причиною, как не сам пан? У вашей милости на днях был наш президент магистратский, и вы его просили, чтоб нас, всех ратманов, от вашего имени просил наблюдать в кофейных, погребках и биллиардных, что толкуют о бунте, и доносить президенту, который будет доносить вам либо сам арестовывать виновных. Президент нас обо всем этом просил вашим именем, и я старался отыскивать людей, толкующих о бунте, и вчера нашел их; когда я к ним вошел, то они стали и меня уговаривать к бунту; но мне что же было им другое говорить, как только поддакивать, ибо иначе я бы ничего от них не узнал; вот я им и начал говорить все, что у вас там написано в донесении; а если б я им сказал, что не хочу быть с ними заодно, то они бы меня сейчас же вытолкали, а может, и убили где-нибудь в закоулке. Я уж обо всем начал у себя писать, чтоб донести президенту, а всех офицеров-заговорщиков позвать к себе, и как бы только они ко мне пришли, то я послал бы за полициею и всех их перехватал".

Игельстром всему поверил, начал просить извинения у почтенного гражданина, что так с ним сначала обошелся, велел принести вина и потчевал Килинского, а Килинский, возвратившись с торжеством домой, начал всеми силами хлопотать, как бы привлечь к заговору побольше ремесленников, только действовал осторожно.

Днем восстания назначен был четверг Страстной недели, 6 (17) апреля. Ночью было все спокойно на улицах, и, чем ближе было к взрыву, тем менее можно было ожидать его. Килинский раздавал деньги черни, роздал 6000 злотых[240]. Между войском разгласили, что русские в эту ночь овладеют арсеналом и пороховым магазином[241]. В 4 часа утра послышалось какое-то движение в арсенале; потом отряд конной гвардии выехал из своих казарм и ударил на русский пикет, который стоял с двумя пушками между казармами и железными воротами Саксонского сада. Пикет выстрелил два раза из пушек и отступил пред многочисленнейшим неприятелем. Отряд, подрубивши колеса у пушек, возвратился в казармы; вслед за тем выехала вся конная гвардия: два эскадрона направились к арсеналу, два - к пороховому магазину. Из арсенала даны были сигнальные выстрелы. Генерал Циховский послал приказ полку Дзялынского выступать, а сам из окна кричал народу: "К оружию! К оружию!" С разных сторон стремились к арсеналу войска: скарбовая милиция, народовая кавалерия. В арсенале раздавали палаши и ружья всякому, кто только хотел брать; лучшие мещане сидели спокойно по домам, заперши двери; главное участие в восстании принимали ремесленники, лакеи, извозчики. Где только завидят русского - хватают, бьют, умерщвляют, офицеров забирают в плен, денщиков по большей части убивают.

Генерал Игельстром, услыхав о возмущении, приказал генерал-поручику Апраксину расставить все отряды русского войска на определенных заранее местах. Главное нападение повстанцев было на квартиру Игельстрома на Медовой улице. Несколько раз с разных концов напирала толпа и всякий раз была отражаема русскими войсками. Что же делалось в это время во дворце? Короля разбудили в 5 часов: к нему приехал маршал Постоянного совета граф Анквич с известием, что от его дома снят почетный караул; вслед за Анквичем приехали во дворец великий маршал Мошинский и великий гетман Ожаровский, которые не знали, что значит эта суматоха в городе. Король сначала посылает за своею конною гвардиею и за уланами, чтобы ехали немедленно ко дворцу, но их уже и след простыл: они отправились к арсеналу и пороховому магазину. Король сошел вниз, на дворцовый двор, чтобы увериться, тут ли по крайней мере обычные караулы, и запретил им двигаться с места; потом вышел в сопровождении пяти или шести человек посмотреть, что делается на улице, и видит, что вооруженные толпы куда-то бегут. Минут десять спустя раздается шум сзади, король оборачивается: гвардейцы, которые сейчас дали ему слово не трогаться с места, бегут. Король идет к ним навстречу, кричит, машет рукою; солдаты останавливаются; молодой офицер подходит к королю и с клятвами в верности к его величеству объявляет, что они должны идти туда, куда зовет их честь. "Честь и обязанность повелевают вам быть подле меня",- отвечает король. Но в это самое время слышится выстрел в той стороне, где живет Игельстром, и гвардия бросается туда, так что король едва не был сбит с ног; во дворце не остается ни одного караульного. Час спустя является магистрат с объявлением, что он потерял всякую власть над мещанами, которые разломали оружейные лавки, вооружились и бегут на соединение с войсками. Тут король посылает своего брата к генералу Игельстрому с предложением выйти из города с русскими войсками, чтобы ему, королю, можно было успокоить город, ибо народ и солдаты кричат, что без этого они не перестанут драться. Игельстром отвечает, что принимает предложение. Подождавши час и видя, что Игельстром не трогается и стрельба не перестает, король посылает к Игельстрому старого генерала Бышевского с прежним предложением. Игельстром хотел сначала сам ехать к королю, но когда Бышевский представил ему, что он рискует подвергнуться большим опасностям со стороны народа, то Игельстром посылает племянника своего для переговоров с королем.

Вместе с молодым Игельстромом едут Бышевский и Мокрановский с целию защищать его от народа, но.разъяренные толпы кидаются на Игельстрома и умерщвляют его; Бышевский, хотевший защитить его, сам тяжело ранен в голову; Мокрановский, как видно, не употреблял больших усилий к защите и потому остался цел и невредим. Станислав-Август затеял все эти переговоры и приказывал известить Игельстрома о расположении войска и народа, вовсе не зная этого расположения. Только когда убили молодого Игельстрома, король вышел на балкон и стал говорить народу, что надобно выпустить Игельстрома с войском из города. Народ закричал, что русские могут выйти, положивши оружие. Король отвечал, что русские никогда на это не согласятся; тогда в толпе раздались оскорбительные для короля крики, и он должен был прекратить разговор. В десять часов привели к королю тамбурмажора, который отличился тем, что овладел русскою пушкою. Станислав-Август не счел приличным с ним объясняться и велел ему выйти из комнаты; но тут же в виду короля и в его комнатах собрали большую подписку для тамбурмажора[242]. Между тем завязался сильный бой на улице Свентокржыской, где генерал Милашевич и полковник князь Гагарин удерживали полк Дзяльгаского, находившийся под начальством полковника Гаумана. Здесь поляки сначала хотели действовать обманом: от Гаумана явился к Милашевичу офицер с уверениями, что дзялынцы не имеют никакого враждебного намерения, а идут по королевскому приказу в замок, чтобы заодно с русскими действовать против повстанцев; но Милашевич не вдался в обман, потому что имел от Игельстрома точное приказание не пропускать полка Дзялынского.

После приехал к Милашевичу генерал Мокрановский с требованием от королевского имени, чтобы пропустил полк Дзялынского, который должен действовать заодно с русскими против мятежников, но Милашевич вместо ответа показал ему приказ Игельстрома. Еще в третий раз дзялынцы потребовали пропуска и, получивши опять отказ, начали стрелять картечами. Долго Милашевич и Гагарин с успехом отбивались от неприятеля; но, истративши боевые запасы и терпя сильный урон от стрельбы из окон домов, отступили на Саксонскую площадь. При этом отступлении оба генерала были тяжело ранены, отнесены в ближайшие дома, и здесь Милашевич был взят в плен, а князь Гагарин умерщвлен чернью. Это несчастие имело решительное действие. И без того русские войска находились в самом печальном положении. Русские солдаты привыкли действовать в чистом поле, брать города; а теперь они были застигнуты мятежом в тесных улицах большого города, где на каждом шагу засада, где стреляют из окон домов. До чего могло доводить это движение по закоулкам - доказательством служит, что один русский батальон, шедший для соединения с своими, встретил их, принял за поляков и так попотчевал пушечными ядрами, что те должны были рвануться в сторону. Баталионы, расположенные поодиночке в разных местах, были предоставлены самим себе, не могли стягиваться для общего дела, ибо не было общего направления, не было общего начальника, сообщения были прерваны, адъютанты не могли скакать с приказаниями: их били повстанцы. Сыскался один герой-медик Лебедев, который взялся передавать приказания, продираясь между рядами повстанцев; но одного Лебедева было мало, притом же ему плохо верили, не зная, кто его уполномочил!

После этого нечему удивляться, что большая часть русских войск, стянувшихся под начальством генерала Новицкого, ушла из Варшавы, не зная, что делается у квартиры Игельстрома, предоставляя своего главного начальника собственной его судьбе. При соображении всех обстоятельств нельзя, как нам кажется, много толковать о том, что русского войска было достаточно для подавления мятежа[243], потому что польских войск было не более 1200 человек и столько же повстанцев из народа: число при известных местных условиях теряет свое значение - надобно принимать в соображение главное, какой вред могла наносить небольшая толпа повстанцев при благоприятных им местных условиях и какое впечатление эта возможность должна была производить на русских.

Говорят[244], что надобно было руководствоваться обстоятельствами, а не предписаниями. Но нельзя требовать от каждого батальонного начальника суворовской гениальности и вместе смелости взять на себя ответственность. Главнокомандующий знал, что готовится восстание, но не знал дня, когда оно должно вспыхнуть. Войска не были приготовлены; офицерам и солдатам в голову не приходило, что могло случиться что-нибудь подобное. Одному батальону была очередь говеть на Страстной неделе, и в Великий четверг, в день восстания, он находился в церкви для приобщения Св. Таин; здесь он был окружен повстанцами, перерезан или разобран в плен.

Но обратимся к генералу Игельстрому, который отбивался у своей квартиры на Медовой улице. В первый день отбиты были все нападения повстанцев. Ночью Игельстром сжег секретнейшие бумаги, но не решился оставить своей квартиры и выйти из города, воспользовавшись темнотою, хотя ему и представляли, что на другой день может быть плохо, потому что о русских войсках, которые могли бы прийти к нему на помощь, не было слышно (Новицкий уже ушел из Варшавы). На рассвете другого дня повстанцы начали нападение на квартиру генерала со стороны Подвальной улицы, открыли убийственный огонь на дом Игельстрома с домов Сенаторской улицы. Оставив отряд для защиты своей квартиры, Игельстром с остальным войском перешел на площадь Красинских, ибо на Медовой улице держаться было нельзя - ее обстреливали со всех сторон. Но и новое положение было не выгоднее старого: повстанцы сосредоточили свои силы в окрестностях, и русские попали в перекрестный огонь. Игельстром попробовал, нельзя ли дать делу мирный оборот, и послал бригадира Бауера в арсенал для переговоров. Командовавший в арсенале генерал Мокрановский велел отвечать, что неприятельские действия прекратятся, когда Игельстром запретит своим стрелять и сдастся на милость. Тогда Игельстром начал отступление и под выстрелами, преодолевая множество затруднений, пробился со своим маленьким отрядом за город и соединился с пруссаками в Повонзках (дача княгини Чарторыйской). Маленькие русские отряды, оставшиеся в разных местах Варшавы, после упорного сопротивления были истреблены или забраны.

Русских не было более в Варшаве; надобно было учредить революционное правительство. Еще в первый день восстания толпы народа ворвались во дворец, схватили здесь Мокрановского и Закржевского, понесли их в ратушу и там провозгласили: Закржевского - муниципальным президентом Варшавы, а Мокрановского - военным начальником города. На третий день, 8 (19), в ратуше устроили Правительственный совет из Закржевского, Мокрановского и 12 других особ, 8 шляхтичей и 6 мещан; в числе последних был и Килинский. Члены нового Совета послали сказать королю, что сохраняют в отношении к нему уважение и привязанность, но повинуются только Косцюшке; желают, чтобы король благоприятствовал их намерению, и требуют, чтобы он не покидал Варшавы. Король в ответ предложил им вести себя не по-якобински, уважать религию и позаботиться о полиции. На другой день, в Светлый праздник, король мог удостовериться, какое уважение будет ему оказываемо: Закржевский надел орден Белого Орла и подвергся за это оскорблениям от народа. Килинский явился с просьбою об арестовании некоторых лиц и в просьбе назвал себя главою народа.

29 апреля назначено было торжественное поминовение по убитым 17 и 18 числа. Король отправился в соборную церковь к заупокойной обедне. Во время проповеди оратор Вытошинский обратился к нему со следующими словами: "Так как вы здесь сами лично, государь, то позвольте обратиться к вам с свободою служителя алтаря и вольного гражданина. Я знаю доброту и кротость вашего характера; вы могли быть обмануты; кто знает, какие советы посмеют вам давать еще. Но теперь наступила последняя эпоха вашего царствования - дело идет о том, восстановится ли Польша на прочном основании, или могущественный и мстительный враг изгладит навсегда имя Польское; теперь вы не можете, вы не должны отдаляться от нации: вы должны или погибнуть, или спастись вместе с целым народом. Соблаговолите, государь, испытать вашу душу и приготовить ее к этим двум крайностям. Соблаговолите отвратить слух ваш навсегда от изменников и врагов отечества. Быть может, указывая вам какой-нибудь луч надежды, они будут вам советовать отделиться от народа или что-нибудь еще хуже этого: приходите в гнев и ужас при мысли об этом! Неужели вы захотите царствовать только над изменниками отечества и над рабами; неужели вы захотите приблизиться к своему трону по могилам граждан! Я знаю твое сердце, кроткое и благодетельное: ты этого не сделаешь; я уверен, что ты твердо решился жить или умереть с народом".

При этих словах король, по его собственному выражению, не мог долее удержать своей чувствительности, но, прервавши проповедь, сказал громким голосом: "Вы говорите не понапрасну. Я поступлю по вашим советам. Я буду всегда с народом, хочу жить и умереть с народом!"

Все это было сказано задним числом. Все это было уместно 3 или 5 мая 1791 года, когда движение происходило под королевским знаменем; когда королю готовы были вручить диктаторскую власть. Но теперь революция шла другим путем, теперь и Килинский в опьянении от новой роли называл себя главою народа. Революционеры признали верховным правителем своим генералиссимуса Косцюшку. Каково же было положение короля? Две власти - старая и новая - друг подле друга, что вело необходимо к образованию двух партий, к борьбе между ними. 1 мая приехал курьер от Косцюшки: генералиссимус одобрял все сделанное в Варшаве; назначил Мокрановского своим наместником. Вместе с этим озаботился и насчет своего соперника - короля: предлагал взять предосторожности, чтобы Станислав-Август не уехал из Варшавы, ни с кем не переписывался; чтобы все особы, близкие к королю, были арестованы. Вследствие этого члены нового правления явились во дворец с требованием, чтобы один из самых сильных приверженцев России, Виленский епископ князь Масальский, отдал им драгоценный крест, полученный от русской императрицы после подписания Гродненского трактата.

В тот же день в 9 часов вечера явился к королю Мокрановский с требованием, чтобы велел арестовать Виленского епископа и выдать его правлению; король отказался, тогда правление само распорядилось - арестовало Масальского, Скорчевского, епископа Хельмского, и Мошинского, великого маршала: все трое помещены были в Брюльском дворце. Король решился завести сношения с генералиссимусом. 6 мая послал объявить Косцюшке, что тесно соединил свое дело с народным и не сделает ни одного шага для собственного спасения. Но в Варшаве не верили этим заявлениям. 8 мая король выехал погулять из Варшавы в Прагу: народ взволновался, думая, что он хочет бежать, и правление прислало просить его, чтобы он не выезжал больше из Варшавы в предместье. Между тем народ волновался и по другой причине: он требовал казни лиц, известных своею приверженностию к России,- и поспешили удовлетворить требованиям народа: 9 мая были повешены гетман коронный Ожаровский, гетман Литовский Забелло, Анквич; народ требовал казни Масальского - и епископа повесили, несмотря на протест папского нунция Литты. Народ не был доволен: поджигаемый Килинским и каким-то Чижом, он требовал новых жертв. Тогда Закржевский вышел к нему и сказал: "Поставьте виселицу перед моим домом и повесьте меня первого". Эти слова произвели действие: толпы стихли.

Эмигранты возвратились: Игнатий Потоцкий, Коллонтай, Капостас. 27 мая король имел любопытный разговор с Потоцким, который клялся, что он не якобинец; но так как должно делать стрелы из всякого дерева и так как крестьяне сделали и делают много для революции, то надобно им льстить до известной степени, равно как и горожанам; а потом мало-помалу надобно обрезывать все, что будет слишком.

Король: "Должно ли верить слухам, что Косцюшко имел тайные сношения с пруссаками?" Потоцкий: "Никогда не было прямых сношений об этом; но Косцюшко старался дать понять пруссакам на деле, что не хочет враждебно действовать даже против настоящих границ прусских, если только пруссаки не будут неприятельски поступать против нас". Король: "Каковы ваши отношения к Австрии? Палатин Венгерский будет ли моим наследником с условием принятия конституции 3 мая?" Потоцкий: "Дело об этом только начинается. Если Тугут утвердит свой кредит, то наши надежды могут увеличиться". Король: "Что вы мне скажете о турках?" Потоцкий: "Пока еще ничего; но, по моему мнению, они двинутся". Король: "Получили вы деньги из Франции?" Потоцкий: "Нет, но, может быть, получим". Король: "Если вы их получите, то будете принуждены следовать французской системе и французским правилам?" Потоцкий: "Нет, нет, нет! Вначале будет некоторое сходство, но не впоследствии"[245].

28 мая по распоряжению генералиссимуса образовался Верховный правительственный совет, членами которого были: Сулистровский, Вавржецкий, Мышковский, Коллонтай, Закржевский, Веловейский, Игнатий Потоцкий и Яскевич. На другой день Закржевский и Потоцкий явились к королю и показали ему подлинное предписание Косцюшки, что Верховный совет обязан отдавать почет королю и сообщать ему обо всех важнейших делах. Обнародование нового учреждения произвело сильное волнение между мещанами: в прежнем Совете они были членами на одинаковых правах с шляхтою, а из нового исключены! Допущены в каждый департамент так называемые застенпцы, но не в качестве действительных членов, ибо без решительного голоса. Килинский объявил, что воспротивится открытию нового Совета именем всего варшавского мещанства, пока Косцюшко не назначит в члены Совета и из мещан. Капостас, видя, что сопротивление Килинского может ослабить кредит Косцюшки, столь необходимый для успеха революционного дела, настоял, чтобы не принимать предложения Килинского, не мешать действию нового Совета, но отправить депутацию к Косцюшке с просьбою исполнить желание мещанства. Депутация возвратилась без успеха: генералиссимус отвечал, что он, следуя желаниям своего сердца, охотно бы согласился на требования мещан, но никак не может этого сделать по разным, ему одному известным важным политическим причинам, а потому и просил ради Бога не беспокоиться. Мещанство успокоилось[246].

Капостас, если верить его собственному свидетельству, много работал в это время: как ратман магистрата, он имел надзор за мучниками, булочниками и мясниками, чтобы они не поднимали цен на необходимые съестные припасы; наблюдал за раздачею денег бедным, большое число которых отсылалось ежедневно работать над городскими укреплениями. Капостас сочинил проект о дисциплине и правах мещанского войска; проект этот с небольшими изменениями был одобрен, напечатан и разослан ко всем начальникам мещанских войск для руководства. В звании генерал-инспектора казенной ассигнационной дирекции, Капостас с помощью разных людей, особенно купцов, сочинил указ Верховного совета, которым выпускались ассигнации; написал другой проект о приведении в порядок ассигнационной дирекции и о составлении ассигнаций. Несмотря на всю эту деятельность, Капостас не мог соперничать с Килинским относительно влияния на толпу: Капостас работал в магистрате, в ассигнационной дирекции, а Килинский всегда находился с толпою, начальствовал при работах на шанцах, и работать было весело благодаря тому же Килинскому, который нанимал музыку, угощал тех, которые могли доставлять ему влияние. Капостас, не без зависти смотрел на значение, приобретенное Килинским, что видно из отзывов о знаменитом башмачнике.

Говоря об участии Килинского в заговоре, Капостас замечает: "Килинский обещал в случае возмущения выставить тотчас в разных местах многие партии мещан на помощь войску. Но он, как я под рукою узнал, а особливо от Гасчеровского, тогдашнего адъютанта коронной гвардии, выполнил это очень дурно или, лучше сказать, ничего не выполнил, и если б чернь не присоединилась к войскам вскоре сама собою, то они бы погибли именно вследствие неисполнения Килинским своего обещания. Даже многие сказывали мне, что не понимают, почему Килинскому приписывают так много важного, тогда как никто не знает за ним ни одного поступка, достойного таких похвал, какие ему расточают. Зная самолюбие его непомерное, не сомневаюсь я нисколько, чтоб он не хвалился тридцатью подвигами, из которых едва ли справедлив тридцатый. Как ни честен характер этого человека, однако он так слаб и недальновиден, что каждый мнимый патриот может склонить его ко всему, к чему угодно"[247]. Скоро Килинский должен был оставить Варшаву; но чтобы объяснить причину этого удаления, мы должны обратиться к военным действиям.

Вы видели, что по выходе своем из Варшавы генерал Игельстром соединился с пруссаками; отряд его заключал в себе около 250 человек; потом, перешедши в Лович, он стянул около себя 7000 войска. Генерал Денисов стоял с своим корпусом в Щекоцинах (на реке Пилице к северу от Кракова); в двух милях от Щекоцин, в Жарновце, стояли пруссаки под начальством генерала Фавра. К ним на помощь скоро явился с войском сам король Фридрих-Вильгельм II. Пруссаки спешили наступательными движениями на Польшу, во-первых, для того, чтобы не дать распространиться мятежу в областях, присоединенных к Пруссии; во-вторых, чтобы воспользоваться малочисленностью русских войск в Польше и взять себе здесь первенствующую роль, которая бы дала возможность прибресть хороший кусок при третьем, последнем разделе: раздел этот был несомненен при так безрассудно начатом движении со стороны поляков. 6 июня (н.с.) Косцюшко напал на соединенные русские и прусские войска при Щекоцинах и потерпел поражение. 8 июня русский генерал Дерфельден поразил при Хельме поляков, бывших под начальством Зайончека; 15 июня Краков сдался пруссакам. Косцюшко был в отчаянном положении. Он хотел поднять крестьян, набрал из них отряд, подделывался к ним, надел деревенскую сермягу, ел и целые дни проводил с ними[248].

Но все это не вело ни к чему: придавленные крестьяне не понимали, какое у них может быть общее дело с шляхтою; не понимали, зачем они должны драться, чтоб дать торжество так называемой Польской республике над ее врагами. Крестьяне не поднимались, а между тем шляхта сильно встревожилась, увидев поведение генералиссимуса относительно крестьян, и нисколько не думала сообразоваться с этим поведением. В то время, когда Косцюшко заставлял крестьян в рядах своих биться за ойчизну, шляхта обременяла жен и детей их паньщизною (барщиною). Косцюшко разослал универсал, в котором стращал шляхту, что Москва старается поднять польских крестьян, указывая им на их злую долю и обещая облегчение властью императрицы Екатерины. Косцюшко требовал: чтобы крестьянин был лично объявлен свободным; чтобы рабочие дни были уменьшены; чтобы землевладелец мог отнимать у крестьянина землю, только доказавши перед судом, что тот не исполняет своих обязательств; чтобы землевладельцы и управляющие за притеснения крестьян отвечали перед судом как виновные в намерении погубить дело национального восстания[249]. Универсал возбудил в шляхте страшный ропот на нарушение права собственности - и остался без исполнения[250].

В это время, когда шляхта не хотела сделать ни малейшего облегчения сельскому люду, в Варшаве в церкви Св. Креста проповедник с кафедры во время обедни произносил похвальное слово Робеспьеру. Понятно, что королю после этого стало не очень приятно в Варшаве. 16 июня, уведомляя Косцюшку о необходимости укрепить Варшаву в известных местах, Станислав-Август писал, что надобно отправить дам из города и освободить знатных арестантов, чтобы революция не носила якобинского характера. Тут же король изъявлял желание находиться в лагере подле генералиссимуса и жаловался, что Верховный совет сообщает ему о делах поверхностно, и то когда уже решение постановлено; что члены Совета избегают свидания с ним: Потоцкий и Закржевский были только раз во дворце. Когда король повторил эти желания и жалобы Деболи, тот отвечал: "Мое мнение - оставайтесь здесь и будьте покойны, оставьте правительствующим лицам делать все, что они хотят". Король сказал на это: "Если бы я руководился единственно самолюбием, то был бы вашего мнения; но я люблю народ и хочу спасти настоящее правительство". "Правительство в хаосе, оставайтесь спокойным зрителем",- отвечал Деболи[251]. По свидетельству Немцевича, Коллонтай употреблял все средства, чтобы погубить короля[252].

Вести о поражениях Косцюшки и Зайончека и о сдаче Кракова подали повод в Варшаве к явлениям, напомнившим сентябрьские дни Французской революции. 27 июня Казимир Конопка, бывший секретарь Коллонтая, стал произносить пред народными толпами зажигательную речь, указывал на измену краковского коменданта Венявского, сдавшего город пруссакам; говорил, что в стенах Варшавы много таких же изменников, пощаженных 9 мая; увещевал народ требовать их казни. Ночью народ в разных местах поставил виселицы, а на другой день, 28 числа, толпы направились к тюрьме, повесили прежде всего начальника тюрьмы Маевского за то, что он не хотел им выдать списка заключенных, а потом перевешали без разбора и последних. Капостас вместе с Килинским старались тут утишить рассвирепевшую толпу, но понапрасну: им самим грозили виселицею. Килинский рассердился и подал в Верховный совет предложение - забрать несколько тысяч бедных и беспокойных людей, участвовавших в деле 28 числа, и отправить их в армию к Косцюшке. Предложение было принято, и самого Килинского сделали полковником и отправили к войску. "Воспользовались случаем,- говорит Капостас, - чтобы только с честию выпроводить его из города, потому что слишком сильное влияние его на чернь при всей честности его сердца, но при слабости ума могло сделаться вредным".

Но удаление беспокойных людей и Килинского не уничтожило якобинских замашек, которые сильно тревожили короля. 1 июля он писал Косцюшке: "Надобно, чтоб вы знали, в каком положении находится Варшава. Открыто на рынке и в питейных домах поют песню, в конце которой говорится: "Мы, краковяне, носим на поясе шарик: мы на нем повесим короля и примаса". Те же угрозы слышались в толпах 28 июня. Всей Варшаве известно, что в продолжение двух ночей перед 28 числом дворец и Вислу стерегла община рыбаков, чтоб воспрепятствовать моему мнимому бегству; слухами об этом бегстве свернули головы народу, и следствием были ужасы 28 июня. В целой Варшаве теперь нет ни одного человека, которому было бы поручено и который был бы в состоянии охранять меня. Поэтому я прошу вас прислать сюда отряд войска для сохранения безопасности и спокойствия и для моей защиты, только бы этот отряд состоял не из рекрут, недавно набранных в Варшаве".

Но Косцюшке было не до этого. После поражения при Щекоцинах он поспешил к Варшаве и ввел свои войска в линии ее укреплений; но в то же время стремился к Варшаве и король прусский и 13 июля осадил ее, подкрепляемый русским войском, которым предводительствовал Ферзен, сменивший Игельстрома. Пруссаки хотели воспользоваться своим численным преимуществом, чтобы распорядиться Польшею в свою пользу; русские, разумеется, не должны были допускать их до этого. Фридрих-Вильгельм II жаловался, что Ферзен день ото дня становится менее traitabel (сговорчив) . К ужасу своему, король узнал, что император Франц хочет приобресть себе южные палатинаты Польши - Люблин, Хельм, Краков и Сендомир. Пруссаки сильно сердились, а Ферзен хладнокровно говорил, что австрийские желания вполне справедливы. В прусском лагере было разногласие во мнениях относительно ведения войны: Люкезини советовал действовать энергически, взять Варшаву, перейти Вислу, вступить в Литву, так чтобы после, при разделе, можно было хвалиться умеренностью, ограничившись линиею Вислы с Сендомиром и Краковом. Другого мнения был Бишофсвердер: он говорил, что не следует тратить прусских солдат в кровопролитном деле взятия Варшавы, которая должна сама сдаться, когда жители увидят серьезные приготовления к осаде. Решено было длить осаду и пускать русских биться около польских шанцев: пусть их тратят своих солдат. Но Ферзен на это не поддался. Когда король приглашал его к отдельному нападению, то он отвечал, что слишком слаб, чтобы действовать порознь, а вместе с пруссаками готов. Гольц присылал из Петербурга вести, что там вполне одобряют поведение Ферзена; что генерал этот, пожалуй, уйдет за Вислу и оставит пруссаков одних. Фридрих-Вильгельм в августе отправил в Петербург одного из своих дипломатов, Тауенцина, который должен был внушить русскому министерству, что король желает для себя земель между Силезиею, Южною Пруссиею и Вислою; король считает полезным, чтобы между Россиею и Пруссиею находилось небольшое отдельное владение; это владение Тауенцин должен был предложить графу Зубову с условием, чтобы тот поддержал прусские требования против австрийских.

Но скоро пришла весть, что король прусский отступил от Варшавы. Сам Фридрих-Вильгельм уведомил об этом императрицу следующим письмом[253]: "С горестию узнал я о варшавских убийствах, и, преисполненный таким же негодованием, какое было возбуждено и в вашем величестве, я с редкою энергиею занялся средствами наказать их виновников. Я собрал наспех все войска, какие только были поблизости, и разбил вместе с генералом Денисовым постоянно возраставшую армию так называемого генералиссимуса, которого повстанцы себе назначили. Не обращая внимания на тысячу военных потребностей, которым я не имел времени удовлетворить, я ускорял поход наших победоносных войск; я заставлял неприятеля покидать одну позицию за другою и заставил наконец броситься в линии Варшавы. Но если наши храбрые войска умели побеждать в открытом поле, то существуют препятствия, которых одно мужество преодолеть не в состоянии. Я нашел перед столицею, где я надеялся уничтожить гнездо мятежа, страшные укрепления, многочисленную артиллерию, а у меня именно недоставало артиллерии. В то время как я распоряжался, чтоб осадные орудия были взяты из прусских крепостей и доставлены под Варшаву с большими издержками, мятежники успели усовершенствовать свои укрепления и, что всего хуже, возбудить мятеж в провинциях, недавно мною приобретенных, и характер этого мятежа становился день ото дня опаснее. Я долго льстил себя надеждою, что, взявши Варшаву, я предупрежу взрыв, и если бы корпус генерала Дерфельдена, находившийся уже в Пулавах, не получил приказа принять другое направление, вместо того чтоб пособить мне нанести решительный удар, то, конечно, я не обманулся бы в моей надежде. Принужденный ограничиться собственными средствами, я, однако, не терял мужества, несмотря на умножающиеся препятствия. Я приказал сделать все распоряжения к последней атаке; но накануне получаю печальное известие, что суда мои с транспортом взяты или потоплены инсургентами. Со всех сторон меня извещают, что мятеж в южной Пруссии приобретает день ото дня более силы. Наши сообщения прерваны, получение запасов ненадежно, равно как и спокойствие моих провинций.

В этом положении, при потере надежды, что или корпус войска вашего величества, или императорский могут на правом берегу Вислы помочь усилиям, которые я посвящал взятию Варшавы, так как не было возможности и по опасности сообщений, и по малости времени вознаградить скоро потерю снарядов, которых я ожидал с таким живым нетерпением, то мне не оставалось другого выбора, как отступить с моими войсками, причем часть их ввести в взбунтованную провинцию, остальные же поместить в недальнем расстоянии от столицы, чтоб держать в страхе ее виновных защитников".

Когда письмо это было получено в Петербурге, то на Тауенцина повеял дипломатический холод: императрица проходила мимо молча; Марков и Остерман толковали, какую ошибку сделал король, потому что одно взятие Варшавы могло положить конец волнениям в прусских областях. Зубов на известное предложение отвечал, что слишком много чести, да и австрийцы не позволят; что всего хуже для Тауенцина, Зубов объявил, что Австрию надобно вознаградить за ее борьбу с Французскою революциею, а вознаградить больше негде, как в Польше. Когда Тауенцин объявил притязания своего двора на земли в 1300 квадратных миль, то Зубов, Марков и Остерман отвечали, что хотя доля и велика, однако они употребят у императрицы все старания в пользу Пруссии.

Но Екатерина отвечала, что она просит короля отказаться от воеводств Краковского и Сендомирского, необходимых для Австрии; что же касается до русской доли, то сама природа указала границы; Буг и Неман; да еще к России отойдет Курляндия, потому что при двух прежних разделах Россия не получила приморских городов. Вся остальная Польша отдавалась Пруссии с городом Варшавою. При этом третьем разделе Россия получала 2000 с чем-нибудь квадратных миль, Австрия - 1000, Пруссия - с чем-нибудь 700; но хуже всего для Пруссии было то, что Австрия получала перевес. Тауенцин был в самом печальном положении. К большему его несчастию, приходит известие, что договор Пруссии с Англиею для ведения Французской войны нарушен; что генерал Мюллендорф идет назад с Рейна. "Императрица,- говорил Остерман,- не хочет обсуживать, кто здесь прав, кто виноват, Пруссия или Англия. Но ее величество не понимает, против кого Пруссии нужно усиливать войска свои в Польше. Она думает, что Пруссия не должна была бы показывать себя в такой зависимости от английских денег; теперь она видит, как хорошо сделала, что не послала своих войск на запад в такую коалицию. Как блистательно отличается поведение Австрии, которая, несмотря на все пожертвования, продолжает оказывать ревность к Французской войне".

Марков говорил: "В Пруссии забыли благодеяния договора 1793 года, не хотят обратить внимание на то, что южная Пруссия составляет вознаграждение не за один, но за пять походов; позабыли, что в договоре прямо обещано не оканчивать войны до совершенного уничтожения Французской революции". Все эти разговоры заставили Пруссию торопиться начатием сношений с Францией; а России был дан ответ, что Пруссия не может уступить Кракова, который в прусских руках будет только пунктом защиты, потому что лежит на север от гор, а в австрийских - пунктом нападения, и Прусская Силезия будет со всех сторон окружена австрийскими владениями. Если же нельзя удовлетворить требованиям Пруссии, то она вовсе не желает раздела[254].

Судьба Польши решилась русским оружием: для этого императрица отправила Суворова, хотя звание главнокомандующего носил граф Румянцев-Задунайский. Суворов поразил корпус генерала Сераковского при монастыре Крупчице, потом добил его в окрестностях Бреста 8 сентября: 8 часов бились холодным оружием; поляков едва спаслось 500 человек; пленных было взято мало - едва несколько сот. "Ее императорского величества победоносные войска,- писал Суворов Румянцеву,- платили его (неприятеля) отчаянность, не давая пощады, отчего наш урон примечателен, хотя не велик; поле покрыто убитыми телами свыше пятнадцати верст. Мы очень устали"[255]. Суворов шел на соединение с Ферзеном; 3000 польский отряд под начальством Понинского был выслан помешать переправе Ферзена через Вислу; но он не успел этого сделать, оправдывая себя впоследствии густою мглою. В таких обстоятельствах Косцюшко решился соединиться с остатками корпуса Сераковского, с Понинским и напасть на Ферзена, не допуская его до соединения с Суворовым. Главная квартира польского войска после удаления пруссаков перенесена была в Мокотово, имение княгини Любомирской.

5 октября (н.с.) Косцюшко отдал приказ, чтобы два полка пехоты с несколькими орудиями перешли мост под Прагою и шли на соединение с отрядом Сераковского. Вечер Косцюшко, Игнатий Потоцкий, Немцевич и несколько других членов их кружка провели у Закржевского; вечер был веселый и оживленный; никто из собеседников не предчувствовал, что расстаются так надолго и что их ожидает такое тяжелое несчастие[256]. На другой же день, 6 числа, Косцюшко вместе с Немцевичем отправился в лагерь Сераковского; 7-го, не дождавшись ни подкрепления из Варшавы, ни Понинского, Косцюшко выступил против Ферзена с 6500 пехоты и 4000 кавалерии; 9 числа около 4 часов пополудни поляки, держа путь к селению Мацеевицы,вышли из большого леса. Косцюшко и Немцевич в товариществе нескольких уланов выехали наперед - и через несколько минут открылась им русская армия, стоявшая обозом вдоль Вислы. Польские вожди должны были признаться, что впечатление, производимое этою армиею, было и сильно, и надавало страху. Поляки немедленно же начали перестрелку с казаками, но эта перестрелка скоро утихла; ночью приготовились к битве. Русские превосходили числом войска и орудий; у поляков было выгоднейшее положение: они стояли на земле сухой и возвышенной, тогда как русские - в болоте, где с каждым шагом грязли орудия и люди. Русские действовали убийственно своею артиллериею, потом, приблизившись на карабинный выстрел, начали страшный ручной огонь. В мгновение ока земля покрылась убитыми и ранеными.

Польские пушки умолкли, поляки потеряли всякое терпение; польский отряд полковника Кржицкого рванулся было, чтобы ударить в атаку, но русские ядра стелят его мостом и не дают проходу крестьянам, вооруженным косами. Наконец поляки обращаются во всеобщее бегство. Их было побито на месте 5000 да взято в плен 1500, большею частью раненых; урон русских от отчаянного сопротивления неприятелей был не мал. Честь дела принадлежит генерал-майору Денисову; Ферзен явился уже к концу битвы. Польские генералы Каминский, Сераковский, Княжевич, бригадир Копец, Немцевич были взяты в плен. Около пяти часов вечера явился в главную квартиру отряд русских солдат, которые несли полумертвого человека: то был Косцюшко, кровь покрывала его тело и голову, лицо было бледно-синее[257].

Получив известие о плене Косцюшки, Суворов писал Румянцеву: "Поздравляю в живых первого героя, Российского Нестора. Господь сил с нами!" Еще легче и раньше было потушено литовское восстание. И здесь, как в Польше, среди спокойного народонаселения страны волновалась одна Вильна, и небольшие отряды войска были единственными представителями восставших. Мы видели, какую роль играл артиллерист Ясинский в варшавском заговоре: легко понять, что он был главным двигателем виленского восстания, когда в Литве распространилась весть о событиях в Кракове и Варшаве. Ясинский с 300 солдат и с небольшою толпою народа взволновал Вильну. Русский генерал Арсеньев по своей невнимательности попался в плен; гетман Косаковский был повешен как изменник. Но после этого взрыва сейчас же оказалось, что в Литве нечего больше делать: ни людей с правительственными способностями, ни войска, ни денег, а между тем русские отряды перекрещивали Литву во всех направлениях. Командующим литовскою армиею Косцюшко назначил Виельгорского. Новый главнокомандующий, приехавши в Вильну, пришел в ужас от рапортао состоянии армии; еще в больший ужас пришел он, когда, сделав смотр войскам, увидал малое число солдат, способных к бою, недостаток артиллерии. Послали к Косцюшке представить ему это бедственное состояние; Косцюшко отвечал, что, будучи сам стиснут неприятелем, находившимся у ворот Варшавы, не может разделять своих войск и подать помощь Литве; он просил Виельгорского не отчаиваться и не начинать с русскими решительного дела, чтобы иметь возможность держаться как можно долее в Литве[258].

Но это было трудно сделать: русские явились под Вильною; Виельгорский, больной физически и нравственно, сдал команду генералу Хлевинскому, и тот очистил Вильну перед русскими войсками, которые вошли в город 12 августа.

Оставалось покончить с Варшавою. Весть о плене Косцюшки встречена была здесь отчаянием. Верховный совет дал ему в преемники генерала Вавржецкого. Сделаны были разные распоряжения; все войска сосредоточены около столицы; всех жителей заставили работать над укреплениями Праги; но уже со всех сторон громко толковали о необходимости сдаться русским на милость. Суворов не заставил себя долго ждать, тем более что ему хотелось предупредить прусского короля. 4 ноября на рассвете русские начали атаку польских укреплений, особенно тех, которые находились на правом берегу Вислы. В короткое время все они были взяты, людей не жалели с обеих сторон; 8000 поляков погибло, вся их артиллерия досталась русским. Прага, состоявшая преимущественно из деревянных домов, представляла одни обгоревшие трубы и кучи пепла. Бомбы много зажгли домов и в самой Варшаве. Верховный совет решился наконец сдать город; сначала он отправил к Суворову Игнатия Потоцкого; но Суворов не принял Потоцкого, объявивши, что не войдет в сношения ни с одним из глав мятежа. Тогда магистрат назначил троих уполномоченных депутатов, которые и подписали с Суворовым условия сдачи: жителям обещана была личная и имущественная безопасность и прощение прошлого; они были все обезоружены.

Революционное правительство было уничтожено; король на время вступал опять во все свои права и написал Екатерине следующее письмо: "Судьба Польши в ваших руках; ваше могущество и мудрость решат ее; какова бы ни была судьба, которую вы назначаете мне лично, я не могу забыть своего долга к моему народу, умоляя за него великодушие вашего императорского величества. Польское войско уничтожено, но народ существует; но и народ скоро станет погибать, если ваши распоряжения и ваше великодушие не поспешат к нему на помощь. Война прекратила земледельческие работы, скот взят, крестьяне, у которых житницы пусты, избы сожжены, тысячами убежали за границу; многие землевладельцы сделали то же по тем же причинам. Польша уже начинает походить на пустыню, голод неизбежен на будущий год, особенно если другие соседи будут продолжать уводить наших жителей, наш скот и занимать наши земли. Кажется, право поставить границы другим и воспользоваться победою принадлежит той, которой оружие все себе подчинило".

Екатерина отвечала: "Судьба Польши, которой картину вы мне начертали, есть следствие начал разрушительных для всякого порядка и общества, почерпнутых в примере народа, который сделался добычею всех возможных крайностей и заблуждений. Не в моих силах было предупредить гибельные последствия и засыпать под ногами Польского народа бездну, выкопанную его развратителями, и в которую он наконец увлечен. Все мои заботы в этом отношении были заплачены неблагодарностью, ненавистью и вероломством. Конечно, надобно ждать теперь ужаснейшего из бедствий, голода; я дам приказания на этот счет сколько возможно; это обстоятельство вместе с известиями об опасностях, которым ваше величество подвергались среди разнузданного народа Варшавского, заставляет меня желать, чтоб ваше величество как можно скорее переехали из этого виновного города в Гродно. Ваше величество должны знать мой характер: я не могу употребить во зло моих успехов, дарованных мне благостью Провидения и правдою моего дела. Следовательно, вы можете покойно ожидать, что государственные интересы и общий интерес спокойствия решат насчет дальнейшей участи Польши".

Королю очень не хотелось выехать из Варшавы; он представил Суворову, что ему не с чем выехать в Гродно, не с чем оставить в Варшаве своих родных и служителей, потому что он давно уже не получает никакого дохода, живет в долг. Суворов отвечал, что князь Репнин позаботится об этом в Гродне. Король обратился к Репнину, и тот отвечал, что в Гродне все готово к его принятию и он не будет иметь ни в чем нужды. Барон Аш, заведовавший дипломатическими делами, уверял короля, что все остававшиеся после него в Варшаве будут обеспечены. Король в разговоре с Ашем, упомянув о новом разделе Польши, сказал, что в таком случае он согласится лучше отречься от престола и провести остаток жизни в Риме. Аш отвечал, что отречение совершенно зависит от воли королевской, что его величество может устроить это дело в Гродно с князем Репниным. 8 января 1795 года Станислав-Август простился с главнокомандующим и был так тронут нежным прощанием Суворова, что растерялся и не припомнил всего, что хотел ему сказать[259].

Станислав-Август не возвратился в Варшаву; Польша исчезла с карты Европы[260].

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история

Список тегов:
витовт князь 











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.