Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Комментарии (1)

Левидов М. Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 18 Свифт возглашает тост

живые картинки

Жизни вино высыхает
капля за каплей;
листья судьбы опадают
один за другим.
Омар Хайям

…И при закате своем -
Это все то же светило…
Нонус

Стелла умерла 28 января 1728 года, по?видимому, от туберкулеза. Умерла, как и жила, на своей отдельной квартире, довольно далеко от дома декана – дом был при соборе. Декан не с нею в последние ее часы, он ждет известия о смерти в своем кабинете. Скрывшись за занавеской в своем кабинете, – так передают «очевидцы», – смотрит он, как переносят прах Стеллы в усыпальницу собора св. Патрика.
«Бессердечие крайнего эгоизма!» – восклицают один за другим возмущенные биографы Свифта. Нельзя оспорить эту формулу – так соблазнительна она своей очевидностью. Можно лишь противопоставить ей другую: стыдливость крайней человеческой гордости…
И этой же ночью – так свидетельствует аккуратно проставленная Свифтом дата – он пишет на нескольких страничках, только для самого себя, в форме как бы объективного отчета, характеристику Стеллы: «Дама, с которой я был интимно знаком, в Англии и Ирландии, в этой стране она жила двадцать шесть лет с восемнадцатилетнего возраста… Дама эта обладала лучшими человеческими достоинствами, каковые я когда?либо видел у мужчины или женщины». Затем следуют различные случаи из жизни Стеллы, ее остроумные шутки… Очень сдержанная и спокойная характеристика. Зачем же неистовствовать и бушевать – и против кого бушевать? Против судьбы?
В небольшой плотный конверт была вложена тонкая прядь черных волос, и сделана спокойной, твердой рукой надпись на конверте: «Только волосы женщины». И опять?таки «издевательское, циническое равнодушие», – говорили многие. Но и с миром и с собой, и серьезно и шутя, Свифт говорит только в своей свифтовской манере, тем более он не хочет изменить себе в этот важный час жизни…
Стелла умерла. Но ведь ему нужно жить! И не изменяя себе, в полную свою силу. Не выдавая того, что эта сила стала уже ненужной.
Ибо во все дальнейшие годы этой жизни (целых семнадцать лет, и не менее тринадцати из них в полном сознании) с каждым днем все властнее убеждение: «Я ничего не добился, я – побежден…»
А наиболее ощутительно он побежден в последней битве жизни, в ирландской битве. Пусть остался ирландский народ порабощенным, но если бы сохранились под пеплом хоть искры той воли к свободе, которая, казалось ему, взметнулась мощным пламенем в вудовские дни!
«С каждым годом, а вернее, с каждым месяцем я становлюсь все более гневным, мое бешенство настолько неблагородно, что мне становится ненавистным, в его глупости и трусости, этот порабощенный народ, среди которого я живу… Правда, я думаю, как, наверно, думаете и вы, что уже пора мне покончить с этим миром, но перед тем, как перейти в самый лучший мир, я хотел бы быть в чуть лучшем, а не умереть здесь в бешенстве, подобно отравленной крысе в дыре» – так пишет он в эти годы Болинброку.
«Меня беспрерывно снедает бешенство против мерзостей, творящихся в обоих королевствах, и особенно в этом. Конечно, это слабость» – так он пишет Попу.
Высказывая желание, чтоб тело его было похоронено не в Ирландии, а хотя бы в Холихеде – ближайшем клочке Англии, он пишет Шеридану: «Я не хочу, поскольку это от меня зависит, чтоб даже тело мое лежало в стране рабов…»
Что же, однако, делать, когда чувствуешь себя побежденным!
«Продолжать бороться», – как бы отвечает Свифт.
Он пишет и публикует дальнейшие памфлеты на злобу дня, по поводу различных деталей ирландской политики.
Не значит ли это, что он сдался и успокоился на маленьких делах?
Но не так?то легко включить в цикл маленьких дел скромное предложение, сделанное священником христианской церкви в 1729 году:
«Скромное предложение, имеющее целью не позволить детям ирландских бедняков превратиться в бремя для своих родителей и своей страны и обратить их в источник дохода для общества».
Очень деловито и спокойно доказывается статистическими выкладками, экономическими и политическими аргументами, как целесообразно «скромное предложение» памфлета. А состоит оно в том, чтоб дети ирландских бедняков убивались еще в младенчестве, когда тельце их так нежно, а косточки так мягки, и мясо поставлялось на кухни английских лордов. Неужели детское мясо не окажется вкуснее баранины? И притом подобный предмет ирландского экспорта отнюдь не опасен для английской экономики, а Ирландия сумеет, даже при дешевых ценах на детское мясо, обогатиться, если, как следует того ожидать, спрос на лакомый продукт будет все повышаться.
Если бы Свифт стремился написать эффектное литературное произведение, с каким восторгом мог бы он поставить точку в последней строке этого памфлета! Острее, эффектнее, оригинальнее ничего не придумаешь… Но нужно вспомнить: писал памфлет шестидесятидвухлетний старик, популярнейший в Ирландии человек, неукротимый боец в прошлом! Какой же другой восторг, кроме своеобразного «восторга отчаяния», мог продиктовать строки «Скромного предложения». Трагическая ирония, которой насыщено каждое слово памфлета, направлена раньше всего в адрес самого Свифта, еще так недавно считавшего, что доводами логики, разума, справедливости и гнева можно помочь обездоленным и униженным. Свифт видит теперь, как комически наивен он был. В 1728 году разразился в Ирландии в результате неурожая картофеля небывалый голод, вымирали целые деревни. Но английское правительство не вняло и доводам голода. Ирландия осталась предоставлена собственной судьбе. Тогда Свифт и бросил в лицо английским лордам и чиновникам свое «Скромное предложение» – трагический вопль ненависти к ним и горькой иронии в отношении себя.
А жить дальше все же нужно. В полную свою силу. Но уже не скрывал от себя, что сила эта стала ненужной.
Тогда мысль Свифта возвращается к самому себе. Хочется все же подвести итог странствованиям Гулливера в мире еху.
Но теперь Свифт не хочет быть серьезным: это все в прошлом, когда он еще предавался забавному занятию «совершенствования человеческого рода». Теперь же он будет только шутить, ведь и «Скромное предложение» – не более как шутка.
И в плане необычайно веселой шутки пишет он в ноябре 1731 года поэму «На смерть д?ра Свифта», стоящую на уровне самых сильных его прозаических произведений.
Пустяки! Никто даже глазом не моргнет, когда распространится весть о смерти старого декана. Дамы посудачат за картами, решат, что он был смешным чудаком, через год – не больше – забудутся и его произведения. А друзья? Что ж, бедный Поп погорюет с месяц, Гэй – неделю, Арбетнот – денек, а Сент?Джон вряд ли соизволит даже пролить слезу… Но вот собралась как?то в таверне компания, и случайно вспомнили о декане: тогда поднялся некто незнакомый и произнес о покойном Свифте целую речь…
В этой речи – она центральное место поэмы – Свифт отнюдь не хочет предаваться ложной скромности, тем более что поэма и не предназначалась для печати и была опубликована лишь в 1739 году, с ходившего по рукам списка, и то в изуродованном виде. Он хочет самому себе рассказать о себе – пусть и шутливо, но эта шутка должна быть правдивой… Он писал для исправления пороков человечества… разоблачал дурака и бичевал подлеца… не искал ничьей помощи… помогал обиженным… прекрасная свобода была его лозунгом, за нее он сражался в одиночестве, готов был погибнуть; дважды назначалась цена за его голову, но никто не осмелился предать его.
И дальше сильными в своей простоте стихами рисует он свой жизненный путь, проникнутый единым смыслом, и кончает поэму последней яростной шуткой, сообщая, что свое состояние декан завещал на создание госпиталя для идиотов и сумасшедших, ибо ни одна страна не нуждается так в этом госпитале, как Англия…
Проходит почти десять лет после смерти Стеллы. Какими длинными, пустыми должны они казаться Свифту!
Как и раньше, он много пишет. Из значительных вещей, помимо «Скромного предложения» и поэмы «На смерть д?ра Свифта», написано им неожиданное даже для Свифта произведение: «Полное собрание вежливых и остроумных разговоров в трех диалогах, согласно дворцовой и салонной практике».
Он один в своем строгом кабинете, этот сумрачный, одинокий старик, склонился над столом, сжал губы, тщательно выводит каждую букву своим, четким аккуратным почерком. После тридцати пяти лет литературного труда, давшего миру «Сказку бочки», «Письма Суконщика», «Гулливера» – а ведь он знает этому цену, – пишет он с обычным своим вниманием, старанием, чувством ответственности эти «Разговоры».
О чем они? В заглавии ясно сказано. Не о политике, не о морали, и если «для исправления пороков человечества», то каким?то совершенно новым методом. «Разговоры» – пародия, растянутая и утомительная, в отдельных фразах сверкающая вспышками язвительного остроумия… Какой?нибудь присяжный остроумец мог бы от нечего делать написать подобную пародию. Но Свифт! Тратить силы и время на такой пустяк! Да, но ведь тост Свифта, любимая его поговорка в эти годы (он произносил ее всегда по?французски) гласила:
– Vive la bagatelle!
– Да здравствуют пустяки!
Он произносил любимую фразу именно по?французски: так звучала она лучше.
Правда, было не только это, жизнь не только «в пустяках». Он написал за эти годы несколько яростных стихотворений?сатир против Уолпола, против английской администрации в Ирландии, против ирландского парламента, против общественного разврата и равнодушия «эпохи пудинга».
И некоторые из сатир – хотя они публиковались без имени автора – настолько жалили, что Свифту угрожала непосредственная опасность. В связи с одной сатирой осторожный Уолпол – при Георге II он стал почти диктатором страны – уже отдал распоряжение об аресте Свифта, о предании его суду. И лишь вмешательство ирландских агентов, тревожно сообщивших министру, что понадобится десять тысяч человек, чтоб арестовать в Дублине Свифта, спасло – не Свифта, а Уолпола – от неприятностей. И когда в другой своей сатире Свифт безжалостно высек видного дублинского чиновника Беттесуорта и тот во всеуслышание угрожал Свифту физическим воздействием, горожане Дублина образовали специальные бригады, охранявшие днем и ночью дом декана.
С каждым годом становился Свифт в Ирландии все более величественной фигурой. Современники рассказывают забавный, но правдивый анекдот. Среди дублинских низов распространился слух о предстоящем солнечном затмении и сопряженных с ним бедствиях. Толпа встревоженных, испуганных людей направилась к дому декана, ища утешения, совета, помощи. Декан вышел к ним, толпа стихла.
– Люди, – говорит Свифт очень спокойно и серьезно, – знайте, что я отдал приказ отменить затмение, оно не состоится.
Успокоенная толпа разошлась.
В эти же годы прочно установилась не только в Англии, но и на континенте его писательская слава. Отдельные его сочинения публиковались без его ведома, часто по неточным, искаженным спискам. С 1735 года крупнейший дублинский издатель Фолкнер приступает к изданию сравнительно полного собрания сочинений Свифта в нескольких томах, по подписке.
Свифт сначала негодующе протестует. Но авторского права в Англии нет, Свифт не может помешать Фолкнеру. И тот просит декана – в его же собственных интересах – проредактировать собрание сочинений, и в особенности «Гулливера». Нехотя, ворчливо он соглашается. И пишет Попу в 1734 году: «Издание моих произведений – зло, которое я не в силах предотвратить. Никаких денег оно мне не принесет. Мои друзья исправляют ошибки, а иногда я сам посвящаю этому делу несколько минут». В действительности же, по свидетельству Фолкнера, во время печатания «Гулливера» он являлся к декану каждое утро и читал ему корректуры, в которые Свифт вносил свои исправления, стремясь к тому, чтобы все темные места становились ясней. И когда это выходило, удовлетворенный Свифт, по словам Фолкнера, заявлял: «Теперь годится, ибо я пишу для простого народа, а не для ученых людей».
И действительно, дублинское издание «Гулливера» – Свифт написал к нему специальное предисловие – несколько отличается от лондонского по тексту. В 1727 году Свифт был разгневан тем, что рукой Мотте, а может быть, Эразмуса Льюиса в текст четвертой части «Гулливера» был вставлен параграф, посвященный достоинствам королевы Анны. В дублинском издании этот параграф опущен, и об этом сказано в предисловии…
Не «пустяками», значит, были заняты эти годы!
Со смертью Стеллы приемы у декана – Стелла была хозяйкой на приемах – хотя и стали гораздо реже, но все же продолжались. Домоправительница, миссис Брент, содержала хозяйство декана в строгом порядке. Сам он торжественно выполнял все функции, связанные с его постом. Руководил жизнью собора с его многочисленным персоналом, решал административные, хозяйственные и прочие дела, ревностно охранял свою независимость, фактически превратил свой деканат в самоуправляющуюся единицу – высшие церковные власти, зная характер Свифта, молча признали его авторитет, – принимал многочисленных просителей по делам, непосредственно и не связанным с его положением декана. Как некогда в Лондоне, имел своих опекаемых, способствовал их карьере; среди них были Томас Шеридан, Патрик Дилэни, священник Уоррэл…
Но с настойчивой подчеркнутостью избегал Свифт встреч со своими старшими коллегами, ирландскими епископами. Будучи сам англичанином, занимая важный пост в англиканской церкви, Свифт вместе с тем считал оскорблением для Ирландии тот факт, что все ирландские епископы были пришельцами из Англии. И с открытым вызовом любил он повторять мрачную и грубую шутку о том, что английское правительство посылает в Ирландию прекрасных епископов, но ни один из них до Ирландии не доезжает: по дороге разбойники убивают их, надевают их одежды, берут их документы, появляются в Дублине и выполняют епископские функции… Очевидно, эта шутка никак не могла способствовать популярности Свифта в высших церковных кругах.
Зато у него был свой собственный широкий круг, где он и властвовал безраздельно, – помимо друзей, в него входили все те, кому Свифт оказывал помощь. Он был благотворителем?организатором. Потому он и упорядочил выдачу милостыни своим нищим – среди них были главным образом старые, одинокие женщины, лишенные возможности работать, – их прозвали «свифтовский сераль». А для нуждающихся ремесленников, мастеровых, мелких торговцев он создал что?то вроде кассы взаимопомощи. Все эти расходы Свифт покрывал из собственных средств. Он разделил свой годовой доход, составлявший около полутора тысяч фунтов, на три части: одна часть шла на содержание деканата и личные расходы, другая откладывалась – она и образовала около двенадцати тысяч, завещанных им на устройство госпиталя для идиотов и слабоумных, а третья часть, наибольшая, составляла его благотворительный фонд. Свифт гордился созданной им системой и был очень доволен тем, что в высшем дублинском обществе его считали старым скупцом, и с наслаждением подчеркивал, что он экономит на бутылке вина для гостей…
Так шли годы – как будто спокойные, наполненные разумной деятельностью, насыщенные внутренним удовлетворением. Знаменитый писатель, популярнейший в Ирландии, независимый человек – чего мог он желать больше? Как же возникает эта странно легкомысленная, нарочито циническая формула: «Да здравствуют пустяки!»?
«Вот уже семь месяцев прошло со времени появления моей книги, а я не только не вижу конца всевозможных злоупотреблений и пороков, по крайней мере, на этом маленьком острове, как я имел основание ожидать, но и не слыхал, чтоб моя книга привела хоть к одному факту, который соответствовал бы моим целям».
Этому выводу предшествуют такие строки:
«…мне приходится пожалеть о собственной большой оплошности, выразившейся в том, что я поддался просьбам и ложным доводам… и, вопреки собственному убеждению, согласился на издание моих путешествий. Благоволите вспомнить, сколько раз просил я, когда вы ссылались на интересы общественного блага, принять во внимание, что еху представляют породу животных, отнюдь не способную, к исправлению под влиянием наставлений и примеров. Так оно и вышло».
И в заключение:
«…что касается еху, то, очевидно, что даже в нашем отечестве они исчисляются тысячами и отличаются от своих диких братьев из Гуигнгнмии только тем, что обладают способностью к бессвязному лепету и не ходят голыми. Я писал не для их одобрения, а для их исправления… Я должен откровенно признаться, что после возвращения моего из последнего путешествия пороки, свойственные моей натуре еху, ожили во мне… Иначе я никогда не предпринял бы нелепой затеи реформировать породу еху в нашей стране. Но теперь я навсегда покончил с этими фантастическими планами».
Так пишет капитан Лемюэль Гулливер в письме «к своему родственнику Ричарду Симпсону». Письмо это предпослано фолкнеровскому изданию «Гулливера», опубликованному в 1735 году.
Но если признать, что затянувшийся опыт «совершенствования человеческого рода», начавшийся «Сказкой бочки», кончившийся «Гулливером», был неудачен; что еху не способны к «исправлению»; что «нелепа» была сама «затея»; что с «фантастическими планами» пора «навсегда покончить»; если видит старый декан, что «Бедлам» торжествует; что трагикомической была жизнь «нормального» человека в окружающем «ненормальном мире»; что тюрьмою духа окончились скитания Гулливера; что не за горами горький финал – смерть одинокого, больного путника в тюрьме – «дыре», – если все это так, то лишь одно осталось: быть мужественным и честным. И, отказавшись от каких бы то ни было иллюзий, признать все оставшееся пустяками…
Упрочившаяся слава, продолжавшаяся по инерции литературная деятельность, общественное уважение, сознание своей власти над приближенными, помощь нуждающимся и беднякам, подчеркивание своей независимости – это не больше чем пустяки, побрякушки на цепях заключенного. Но заключенный продолжает жить, даже двигаться по своей камере, побрякушки на цепях звенят – что ж, да здравствуют побрякушки, да здравствуют пустяки! Чтобы не плакать над своей жизнью, Свифт смеется над ней…

старые картинки

Глава 19 Свифт согласен умереть

путешествие Гулливера

Дальше – тишина.
Шекспир

Жизнь! Как без смерти уйти от тебя?
Эзоп

Мэтью Пилкингтон, скромный дублинский священник, был весьма доволен: наконец?то он приглашен на обед к самому декану Свифту… Правда, Мэтью понимал, что добился лестного приглашения не он, а миссис Пилкингтон, его молоденькая, умненькая и очень деловитая жена, – недаром она послала недавно декану ко дню его рождения вежливые и приятные стихи (боже, с каким трудом она сочиняла эти двенадцать немощных строчек!).
Но все?таки приглашение получено; теперь остается только понравиться декану. Конечно, не так это просто. Супруги предупреждены: декан Свифт – чудак, трудный, капризный, неприятный человек.
Но Мэтью полагается на свою жену. А она ведь уже добилась через доктора Дилэни чести быть представленной декану, и тот даже сказал ей несколько ласково?шутливых слов. Потом были написаны стихи, и вот супруги приглашены на торжественный воскресный обед.
«Это было все?таки очень трудно, – пишет миссис Пилкингтон, неглупая, хорошенькая женщина, помогающая карьере своего мужа, в письме подруге. – Правда, старик был все время в хорошем настроении, но приходилось все время думать, как бы не попасть впросак. На Мэтью, сама знаешь, положиться нельзя, и он чуть не напортил в самом начале обеда. Вдруг он говорит декану, что ему очень нравятся проповеди декана в соборе. Старик сразу помрачнел, я так и замерла. „Не знаю, о чем вы говорите, – произносит старик этим своим противным, высоким голосом и смотрит на бедного Мэтью взглядом ну прямо василиска, – я предпочитаю проповедовать вне собора, памфлеты – вот мои проповеди!“ Тут доктор Дилэни – он сидел рядом – толкнул меня, я, к счастью, догадалась и спрашиваю: „А о чем были эти памфлеты, мистер декан?“ Ну, лоб у него разгладился, и он отвечает: „О вудовском пенсе, вот это были хорошие проповеди“. Я уж было открыла рот, чтобы похвалить их, но он, к счастью, успел прервать меня: „Только не говорите, что вы их читали, ведь вы их не читали!“ А я ответила: „Нет, я только хотела сказать, что обязательно их прочту“. Он тогда улыбнулся, посмотрел на меня даже довольно ласково и говорит: „Признавайтесь, каковы ваши недостатки, миссис Пилкингтон“. Я сумела вовремя покраснеть, а тут вмешался Дилэни: „А почему у нее должны быть недостатки, мистер декан?“ – „Видите ли, – говорит старик, – когда я замечаю в человеке какие?либо достоинства, я уверен в наличии у него недостатков, иначе нет баланса“. Я, конечно, поклонилась и сказала, что это очень лестно для меня. Обед кончился – кстати, очень скупой обед, всего три блюда, – и он спрашивает, какой я хочу десерт. Я говорю: „Вашу беседу, сэр!“ Он сморщился и говорит очень тихо, даже жалобно: „Я спрашиваю: какой десерт?“ Тут я вспомнила вовремя, что он любит готовить кофе, и смело отвечаю: „Чашку кофе из ваших рук, сэр“. И он действительно сам поставил кофейник на огонь и стал рассказывать глупейшую историю, что когда он был молод и беден, то был слугой в кофейне и, подавая знатным посетителям кофе, прислушивался к их разговорам, и от этого у него на всю жизнь испортился характер. Я не удивилась – ведь я уже знала, что он любит рассказывать про себя всякие небылицы. А за обедом он рассказал Дилэни, как он в университете провалился на экзамене. И когда Дилэни вежливо сказал, что это, наверное, потому, что он не хотел учиться, старик вдруг отвечает: „Нет, я просто был идиотом!“ Да, с ним очень трудно… Ну, мы выпили кофе, оно было сварено отвратительно, потом он пригласил меня в свой кабинет. Дилэни и Мэтью ушли, и он сказал, чтоб Мэтью зашел вечером за мной, и он разрешит нам поужинать с ним. В кабинете он сказал, что теперь он будет меня мучить целых два часа. Но я не испугалась и ответила, что согласна на все. Кабинет у него очень большой, и все страшно аккуратно, на стене его большой портрет, а на письменном столе много всяких интересных вещичек. Он вынул из стола толстую рукопись – она называется „История Утрехтского мира“ – и заставил меня читать вслух. Но все время он останавливал меня и спрашивал, понимаю ли я, „потому что, – говорит он, – я хочу, чтоб это сочинение было понятно самому недалекому человеку, и если вы – то есть, значит, я – это поймете, тогда все в порядке“. Я, конечно, не обиделась. Но читала я всего около получаса, он, наверно, увидел, что мне очень скучно, но не рассердился. Потом он спросил, не хочу ли я помочь ему привести в порядок его письма. Я очень обрадовалась, я решила, что вошла в его доверие. Он вывалил на стол целую груду писем и просил разложить их по отдельным кучкам. Очень много писем было от знаменитого поэта Александра Попа. Я держала одно в руке, и мне ужасно захотелось прочесть его. Я не посмела попросить, но он угадал, взял письмо, просмотрел его, вернул мне и говорит: „Если это нужно для вашего счастья – можете прочесть“. Я было начала: „Помилуйте, сэр, я и не думала…“ – но он прервал меня и крикнул по?настоящему страшным голосом: „Зачем вы лжете? Я запрещаю вам лгать, читайте!“ Я прочла. Письмо было очень смешное: Поп рассказывает в нем об очень большом успехе, которое имело сочинение его друга Гэя – „Опера нищего“, и все?таки по письму видно, что Поп этому не очень рад. Я сказала о моем впечатлении декану; тогда он странно улыбнулся и говорит: „Вы хорошенькая женщина, правда (я вовремя успела покраснеть), и вот – у вас подруга, такая же хорошенькая женщина, – конечно, вам будет неприятно, если ее будут хвалить в вашем присутствии“. Потом он помолчал и прибавил: „Писатели в этом отношении гораздо хуже хорошеньких женщин“. Тогда я совсем осмелела и спросила: „А вы сами, сэр?“ И он так крикнул, что я задрожала: „Не говорите глупостей, ребенок, я не писатель!“ И он швырнул на стол письмо и задел широким рукавом лежавшие на столе прекрасные золотые часы, они чуть не упали – я их успела подхватить. Старик очень обрадовался, видя, что часы целы, и говорит: „Стекло обязательно разбилось бы, и починка стоила бы не меньше шиллинга“. Я и подумала: „Значит, это верно, что он очень скуп“. Тогда он позвал домоправительницу, миссис Брент, дал ей шиллинг и сказал, чтобы она отдала его „номеру пятому“. Я не поняла, в чем дело. Но потом, когда он отдыхал, я разговаривала с миссис Брент, ожидая ужина и Мэтью. Она мне рассказала, что, когда декан экономит на каких?нибудь своих расходах, он отдает сбереженную сумму своим беднякам, он даже часто, когда обедает один, пьет пиво вместо вина и тогда дает ей полтора шиллинга для бедняков. А все бедняки, главным образом старые женщины, занесены в специальную книгу, под номерами. Она показала мне эту книгу, и оказывается, они записаны там не только по номерам, но и по именам, то есть не по настоящим, а которые он сам выдумал. Это очень смешные имена, я запомнила такие: Кансерина, Стимфа?Нимфа, Пуллагоуна, Флоранелла, Стумпантеа… А у имени Кансерина, сбоку, рукой декана было написано: „Как и предполагалось, умерла от рака, пришлось быть похороненной без гроба“. Миссис Брент объяснила, что декан строго ей заявил, что помогает людям, только покуда они живы. Ты видишь, он, пожалуй, и не скуп; Брент сказала мне, что он тратит не меньше пятисот фунтов в год на бедняков, подумай только – пятьсот фунтов! Но все равно – это ужасный старик! Ну вот. За ужином ничего особенного не произошло, но только он внезапно говорит Мэтью – тот, бедняжка, даже поперхнулся: „Вы все?таки глупы, Пилкингтон, зачем вы женились на этой даме? Гораздо разумней было бы обзавестись лошадью – она стоила бы вам гораздо меньше и доставила бы гораздо больше полезного упражнения и удовольствия… Неужели вы предпочитаете женщину лошади?“ Мэтью сидел весь красный, даже вспотевший – декан говорил так строго, не улыбаясь. А я немедленно вспомнила четвертую часть „Гулливера“ и говорю ему спокойно: „Сэр, если бы здешние лошади были как в стране гуигнгнмов, но ведь они совсем другие“. Тут он улыбнулся и даже похлопал меня по спине. А когда мы уходили, он проводил нас по лестнице и, увидев, что идет дождь, всунул мне в руку шиллинг и сказал: „Это на кеб, вы не должны нести из?за меня расходов“. В общем, я очень довольна. Еще несколько свиданий, и я сумею попросить у него рекомендательные письма для Мэтью. Он обещал посетить нас, придется сделать в квартире основательную уборку, – он просто сумасшедший насчет чистоты. Он высокого роста и худой; руки у него маленькие, красивые, горячие, лицо сумрачное, а глаза странные – такие пронзительные, – и все?таки как будто он ничего не видит, что кругом…»
Итак, Мэтью Пилкингтон и его супруга были очень довольны. Действительно, еще несколько визитов – и муж получил рекомендательные письма, а супруге удалось присоединиться к кругу тех коршунов, что кружились начиная с 1736 года над слабеющим Свифтом. Оррери. Эмори, Диен Свифт, Марта Уайтвей – последние два родственники декана – первые в этом сонме лживых биографов, сомнительных мемуаристов, собиравших сплетни, рывшихся в бумагах, подсматривавших, подслушивавших, чтобы в недалеком будущем, когда умрет старик, спекулировать на своей «близости» к нему.
В недалеком будущем – в этом все были уверены. Ибо с половины 1736 года значительно ухудшилась хроническая болезнь Свифта, начавшаяся в возрасте приблизительно тридцати лет. Это была необычная болезнь, точный диагноз которой был поставлен лишь в конце девятнадцатого века; так называемая «меньерова болезнь», или лабиринтин, выражающаяся в мучительных головокружениях и длительных приступах глухоты.
Сначала приступы длились день, два, неделю. С начала тридцатых годов они становились все длительней и злее. И Свифт с ужасом стал замечать, что они имели своим последствием потерю памяти. Правда, она возвращалась потом, но урывками, клочками, и все большее количество событий, имен, лиц отходило в небытие, погружалось во мрак. Это было страшно: жизнь умирала как бы частицами. И тогда?то возникло у Свифта убеждение, что последние годы жизни проведет он пораженный слабоумием. И от этой угрозы пытался он отгородиться воздвигавшейся им стеной «пустяков». Не он ли сам отчеканил когда?то формулу: «Забавы – счастье тех, кто не умеет думать». Теперь нужно внести многозначительную поправку: «Тех, кто не хочет, кто боится думать…»
Учащающиеся приступы болезни каждый раз выключают Свифта из мира. Уже раньше Свифт избегал встречаться с людьми, он стыдился своей глухоты. Теперь же он настаивает на полном одиночестве. Каждый новый приступ – новый тяжелый камень в воздвигаемой им самим стене, отделяющей его от мира. В тюрьме болезнь построила для него другую, внутреннюю тюрьму.
Друзья… Где они? Умер Джон Гэй, умер благородный Арбетнот, умерли Питерборо и другие… Все реже становится переписка с больным Попом, с Болинброком, который не может оправиться от нанесенного ему удара, торжество Уолпола – крушение всех его планов…
Только Томас Шеридан и Патрик Дилэни в какой?то мере могут поддержать с ним беседу, и то в стиле этой формулы: «Да здравствуют пустяки». А остальные? Разве Свифт не видит, что они друзья?коршуны… вот прилетел и молодой, хорошенький коршуненок, миссис Пилкингтон, и озабоченно хлопает крылышками…
В 1736 году Свифт работает над большой сатирической поэмой «Клуб Легиона» – об ирландском парламенте. Этот орган, представляющий англо?ирландских лендлордов и чиновников, провел законы, ущемлявшие и без того скудные имущественные права низшего духовенства в Ирландии.
Повод для Свифта был совершенно достаточным: богатые ограбили бедняков. Бешеная ярость охватила его, ярость против ирландского лендлорда – «угнетателя духовенства, мучителя арендаторов, спекулянта общественным достоянием, наглого, безграмотного…». Двести строк сатиры – сгусток гнева: «Дьявол их бог – пусть же проклянет их сам дьявол!» – вот последние строки памфлета.
Но сатира осталась неоконченной: небывало сильный приступ головокружения охватил Свифта. Приступ этот имел особо тяжелые последствия. Свифт уже не мог оправиться, промежутки между новыми приступами становились все реже. В конце 1737 года Свифт пишет в письме: «…годы и болезнь разбили меня окончательно; я не могу ни читать, ни писать, я потерял память и утратил способность вести беседу».
И действительно, в оставшиеся годы он не написал ничего сколько?нибудь значительного, если не считать неоконченного «Наставления слугам» – наставления о том, как должны вести себя слуги в порядочном барском доме: как надлежит им воровать, какими методами обманывать хозяев, как лицемерить, как ненавидеть друг друга…
Но нужно чем?нибудь заполнить оставшиеся годы.
Круг одиночества сомкнулся. Обширный дом декана пуст.
Ухаживает за ним помимо домоправительницы его дальняя родственница, Марта Уайтвей, самый хищный из коршунов; она в сговоре с Оррери и другими, она сумела отвадить от дома Шеридана, Дилэни, она ведет деловую переписку с лондонскими издателями; ведь столько неопубликованных рукописей разбросано повсюду в доме.
Свифт все это видит, знает – но не все ли ему равно!
Он молчит. Обедает в одиночестве. Из дома он почти не выходит. Врач требует физических упражнений, и несколько часов в день, быстрой походкой, он поднимается и спускается по внутренним лестницам своего обширного, пустого дома… Но в дне столько часов, но ведь есть и ночи. Читать он не может или не хочет. И он пишет – лихорадочно, жадно, – пишет письма, по большей части Шеридану. Своеобразные письма!
В стихах и прозе – на изобретенном собственном наречии – англо?латинском: начало слова английское, окончание латинское, или наоборот… Содержание писем шуточно?заумное.
Значит, судьба сжалилась над Свифтом – он наконец впал в слабоумие? Отнюдь нет. Если не считать потери памяти, разум его так же силен, как раньше. Но только… только он не знает, как истощить его, как заставить его замолчать.
…Не все письма он посылает Шеридану – тот не успел бы все прочесть; значительную часть написанного он сжигает, рвет.
Проходят годы: 1737, 1738, 1739. Все так же, все то же. Изредка Свифт берется за книгу, изредка промолвит несколько слов. К концу этих годов уходит из его жизни и Шеридан: хлопотливой Марте как?то удалось поссорить Шеридана со стариком. Но разве старику не все равно? Он может и не посылать англо?латинских сочинений Шеридану, он может все сжигать…
Но еще бодрствует его разум, жив неукротимый дух. В начале мая 1740 года он редактирует окончательный текст своего завещания: единственное за всю жизнь сочинение, подписанное именем Джонатана Свифта. Сочинение достойно подписи, ибо оно завещает потомкам «суровое негодование». Свифт согласен отдать «пустякам» свой могучий интеллект, но не свое суровое негодование.
Наступает 26 июля 1740 года: слабой рукой набрасывает он последние свои строки, последнюю жалобу в своей жизни, и по своей откровенности это первая и единственная жалоба!
«Всю ночь я невыразимо страдал и сегодня ничего не слышу и охвачен болями. Я настолько отупел и потерял разум, что не могу объяснить, какие муки унижения переживает мой дух и тело. Все, что могу сказать, – я еще не в пытке агонии, но жду ее ежедневно и ежечасно… Я уверен, что дни мои сочтены, они должны быть недолги и жалки…»
А дальше – тишина.
Дни агонии были долги. Они длились пять лет.
Но и за эти годы Свифт не лишился разума и сознания.
С 1741 года Свифт почти совершенно перестал говорить. Он не утратил дар речи, его состояние нельзя назвать афазией, изредка он все же произносил отдельные слова, фразы, и не бессмысленные. Но полное отсутствие памяти и глухота привели, очевидно, к утере механической способности составлять слова. Однако сумасшествия, в его клинической форме, не было – легенда о сумасшествии была пущена впервые в клеветнических мемуарах Оррери. Правда, в августе 1742 года специально образованная комиссия нашла, что Свифт «не в состоянии заботиться о себе и своем имуществе, как лицо слабого ума и лишенное памяти», но нигде в выводах этой комиссии не говорится о сумасшествии.
Тяжело об этом и подумать, но, очевидно, Свифт до последних дней понимал, что с ним происходит. Тем мучительней была его пытка.
За последние годы он меньше двигался и потолстел. Лицо его округлилось, в глазах застыло детски-жалобное недоумение… Последняя его фраза относится к 1744 году. Она очень проста: «Какой я глупец…»
19 октября 1745 года шарканьем ног, шумом голосов, почтительно приглушенных, наполнился обширный и пустой дом Джонатана Свифта, декана собора св. Патрика. Тело семидесятивосьмилетнего старика лежало, прикрытое, в его кабинете, на широкой софе.
Люди шли нескончаемым потоком. Жители Дублина, ремесленники, лавочники, бедняки, старухи, те, кто видели его на улице, в церкви, те, кто слышали постоянные толки о странном английском священнике, заступавшемся за ирландцев, помогавшем беднякам, о суровом декане, написавшем веселую книгу, о гневном человеке, ненавидевшем угнетателей и поработителей, о безумном старике, который был мудрецом… Подходили к телу, останавливались, вглядывались в спокойное лицо с закрытыми глазами и седыми прядями волос, свешивавшимися на высокий лоб, на котором разгладились морщины… Кто-то постоял у тела, наклонился, отрезал прядь волос и бережно спрятал у себя на груди. Шорох прошел по комнате, люди сгрудились у тела… Снова стало тихо, и в чинном, торжественном порядке образовали очередь к телу, и каждый получил маленькую прядь седых мягких волос.

Так простился ирландский народ со своим великим защитником. И если б мог знать об этом Джонатан Свифт, улыбнулся бы он перед смертью гордой, радостной улыбкой, какой так редко приходилось ему улыбаться в жизни…

Эпилог Свифт пишет завещание

средневековые картинки

…Свободный человек менее всего думает о смерти; в исследовании не смерти, а жизни состоит его мудрость…
Спиноза

…Меч вы должны возложить на мою могилу: ибо был я храбрым солдатом в войне за освобождение человечества.
Гейне

Так редко приходилось ему улыбаться в жизни. «Суровое негодование» не разрешало улыбки. Свифт прожил долгую и трудную жизнь. В ней было очень мало радости, солнца, смеха. Но зато в ней не было сомнений, шатаний, борьбы с собой. Если б спросить его – была ли его жизнь счастливой, он должен был бы ответить честно: «Нет». Но если б спросить его – была ли его жизнь правильной, с той же честностью он мог бы ответить: «Да». Правильная жизнь не должна быть счастливой, счастливая жизнь не может быть правильной… Такова стержневая форма «свифтианства»; таким хотел он видеть урок, назидание, завещание своей жизни…
С этим завещанием – оно провозглашено уже в «Сказке бочки» – начинает он «Путешествие в некоторые отдаленные – страны мысли и чувства Джонатана Свифта, сначала исследователя, а потом воина в нескольких сражениях»; об этом завещании рассказывает он в каждой своей книге, а особенно в той, которая называется: «Путешествия в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей».
В его веке, в его среде то были действительно путешествия в отдаленные страны. Конечно, нельзя сказать, что Свифт, подобно Гулливеру, был единственным, кто их посетил. Некоторые открыли подобные и схожие страны до него. Свифт, по?видимому, не знал о существовании Спинозы, не видел ни одной строчки, им написанной, хотя «Богословско?политический трактат» был опубликован в 1670, а «Этика» – в 1678 году. Но тем более разителен тот факт – несомненный, хотя и не замеченный ранее, – что оба путника странствовали в одной и той же стране, пили воду из одного ручья, обращали свой взгляд к одному и тому же солнцу мысли и познания. Не зная того, Свифт повторял и развивал в своих политических и церковных памфлетах многие положения «Богословско?политического трактата» (полемика с Гоббсом, отношение к государству и власти, роль и значение религии). И какое же количество схолий и теорем спинозовской «Этики» фигурирует, гениально воспроизведенное, в «Гулливере»… Стержень учения Спинозы – отождествление разума и добродетели – он же и лозунг Свифта; Спинозовская критика «страстей» воссоздается у Свифта яростной сатирой против одержимости, глупости, порока. Но Спиноза жил жизнью и счастливой и правильной: потому, конечно, что он не думал о «совершенствовании рода человеческого» в свифтовском смысле.
Но одиночество Свифта в его «путешествиях» было гораздо более подчеркнутым, непримиримым и принципиальным, чем одиночество всех тех, кто посетил «отдаленные страны» до него или в его эпоху. Не хотел или не умел он видеть тех, кто в его время, рядом с ним вступал на путь гуманистического познания жизни и человека, – Ньютон, Бойль, Толанд, Коллинз – большие, славные имена… Но к ним – подлинным его товарищам на пути гуманизма – не знает Свифт иного отношения, кроме гнева и насмешки.
А скольких из современников?спутников он просто не знал, не нашел… В 1721 году уже вышли «Персидские письма» Монтескье, и опять разительны совпадения между сатирой Монтескье и «Гулливером». Целых пятнадцать лет после выхода «Писем» жил еще Свифт полной умственной жизнью, но нигде в его работах, письмах, беседах нет и намека, что он не то что читал, а хотя бы слышал об этой книге.
Случай, печальный случай.
Но только ли случай?
Духовное одиночество Свифта, пребывание его вне гуманистического движения и Англии и Европы первой трети века обусловлено причинами, лежавшими вне воли Свифта. Но в какой?то мере он сам и намеренно создавал свое одиночество, особенно в дублинские годы. Ибо было это духовное одиночество важнейшим элементом правильной жизни, которая не могла быть счастливой.
Свифт хотел быть одиноким.
Одинокий и побежденный… Конечно, побежденный: другим он не мог себя чувствовать. «Теперь я навсегда покончил с этими фантастическими планами» – таково признание уставшего путника поздним вечером, признание о планах, рожденных на утренней заре, таков итог «путешествий». Нужно ли признание более четкое итог более красноречивый?
Одинокий и побежденный. Не примирившийся. Не пожалевший о счастливой жизни за счет правильной жизни. Оставшийся человеком «сурового негодования» – до последнего вздоха.
Есть у Свифта небольшая сатира?притча: «Судьба священника». Литературные достоинства ее невелики, и в ней как будто отсутствует целевая установка, свойственная всем его произведениям. Просто и бесстрастно Свифт рассказывает о двух приятелях, одновременно окончивших университет и вступивших в жизнь, но пошедших по совершенно различным путям. Один был в ладу с миром и людьми, и жизненный путь его был легок и блестящ, хотя нельзя его было назвать ни талантливым, ни честным человеком. Талантлив и честен был другой, но жизнь обошлась с ним сурово, ибо он не умел обходиться с ней. И все отчаянные его попытки найти достойное его место в жизни кончились плачевным крахом.
Надежды оказались разбитыми, и он окончил свой путь одиноким священником в глухой дыре…
Нетрудно заметить в этой притче несмелую попытку рассказать самому себе о своем будущем. Свифт знал, что его жизнь будет трудной жизнью, несчастливой жизнью. Но именно ею он гордился. В этой мужественной гордости пафос поэмы – «На смерть д?ра Свифта».
Побежденный, но не раскаявшийся.
И если б спросить его поздним вечером жизни: избрал бы он другой путь на утренней заре, – ответ был бы короток и односложен: «Нет!»
А потому

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ТЕЛО ДЖОНАТАНА СВИФТА, ДЕКАНА ЭТОЙ КАФЕДРАЛЬНОЙ ЦЕРКВИ, И СУРОВОЕ НЕГОДОВАНИЕ УЖЕ НЕ РАЗДИРАЕТ ЗДЕСЬ ЕГО СЕРДЦЕ.
ПРОЙДИ, ПУТНИК, И ПОДРАЖАЙ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ, ТОМУ, КТО РЕВНОСТНО БОРОЛСЯ ЗА ДЕЛО МУЖЕСТВЕННОЙ СВОБОДЫ.

Подражай мне, если можешь. Подражай, хотя был я побежден в борьбе. И я должен был быть побежден, и каждый, кто мне подражает, будет побежден, ибо такова участь нормального человека в ненормальном мире, такова судьба людей «сурового негодования». Я вышел в путь на заре, вооруженный любовью к разуму и свободе, долог и труден был мой день; и теперь, на пороге ночи, я знаю, что никуда не пришел, я знаю, что никуда не мог прийти в этом мире… мое сердце разодрано, но я не раскаиваюсь, я одинок, но не раскаиваюсь, я побежден, но не раскаиваюсь. Подражай мне, если можешь.
Свифт ошибся.
Он не был побежденным, он победил.
Победил потому, что теперь, спустя два века, именно теперь, как никогда раньше, Свифт воинствует, Свифт жив, и завещание его жизни читается как призыв к борьбе.
Весь земной шар стал ныне полем борьбы за разум, достоинство и свободу человека, за правильную и счастливую человеческую жизнь, и в этой борьбе совершенствуется человеческий род. Борьба идет до конца: до уничтожения омерзительных еху, оскверняющих звание человека, тех еху, против которых направлено и сейчас свифтовское слово?кинжал, которых и сейчас хлещет гневная сатира, которые именно сейчас сжигают на своих кострах сочинения Свифта. В рядах борющихся место Свифта: он жив, он воинствует, он с нами, с теми, кто победит.
И если б мог это знать и предвидеть Джонатан Свифт, одинокий путешественник в прошлом, боец в рядах теперь, – улыбнулся бы он перед смертью радостной, гордой улыбкой, которой так редко приходилось улыбаться ему в его долгой и трудной жизни.


.

Комментарии (1)
Обратно в раздел литературоведение












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.