Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Комментарии (1)

Московичи С. Машина, творящая богов

ОГЛАВЛЕНИЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. РЕЛИГИЯ И ПРИРОДА В ВОЗНИКНОВЕНИИ ОБЩЕСТВА

ГЛАВА ПЕРВАЯ. МАШИНА, ТВОРЯЩАЯ БОГОВ

ТЫ ДОЛЖЕН. Я ДОЛЖЕН

Такой машиной, конечно, является общество. Это можно утверждать без колебаний, но что оно собой представляет, как его распознать? Немедленно скажут, что его распознают по большому числу индивидов, которых оно объединяет, по определенному договору, который связывает одних с другими, по господству в нем человека над человеком, по обмену благами и т. д. И вы будете, определенно, правы. Обратитесь, однако, к вашему каждодневному опыту и спросите себя, нет ли в этих формах связей чего-то общего. Тотчас же вы заметите, что это «что-то», столь близкое и осязаемое, есть принуждение.
Принуждение существует, когда вы входите в класс или когда вы собираетесь вместе, чтобы сообща принять решение. Оно еще сильнее в отношениях с начальником или с администрацией, оказывающих давление на человека и навязывающих ему выбор, который часто противоречит его воле и его собственному выбору. Принуждение существует и в таких близких отношениях, как отношения двух влюбленных, родителей и детей, даже друзей: именем супружеской четы, семьи или дружбы навязываются определенные поступки и определенные мнения. Вы узнаете социальный факт в том принуждении, что оказывается извне на вашу жизнь и отличает ваши поступки, ваши мысли и чувства. Во многих отношениях оно похоже на другое принуждение, испытываемое нами, на принуждение физического свойства. Руководствуясь смутным инстинктом, наше тело чувствует предел своих сил, тот момент,

54 Московичи С. Машина, творящая богов

когда оно должно прервать свою активность, чтобы отдохнуть, накормить себя или поспать. И мы знаем, что должны легче одеться летом и теплее зимой, наклонить голову, чтобы не удариться о дверной косяк. Мы также должны покрывать голову, входя в место отправления израильского культа, и снимать головной убор в церкви, кланяться, приветствуя значительных персон, чтобы не подвергнуться порицанию или санкциям. Все эти действия кажутся нам неизбежными и даже необходимыми.
Однако социальное принуждение не тождественно принуждению физическому, хотя их результаты могут быть подобными. Если их различия и выглядят внешне очевидными, необходимо еще понять их существо. Не будем обольщаться простотой моих примеров и выражений. Она вызвана не стремлением проще объяснить то, о чем идет речь, а тем, что мы имеем дело с неким человеческим опытом, который, внешне представляясь элементарным, вовсе таковым не является. И который во все времена каждым переживался как вечная дилемма.
Если позволительно обратиться к роману как к зеркалу, отражающему общественные проблемы, то мы углубимся в типично человеческую драму, чтобы отыскать смысл этого принуждения. Ведь всякая драма рождается из намерения уклониться от того, чего избежать нельзя, из возможности не делать того, что делать необходимо. Одним из наиболее знаменитых романов всемирной литературы является, без сомнения, «Анна Каренина». Его героиня — женщина красивая, глубоко искренняя и великодушная. В совсем юном возрасте она выходит замуж за высокопоставленного русского чиновника, перед которым открывается блестящая карьера, и ведет счастливую жизнь. Она принята в высших кругах Санкт-Петербурга, охотно и без всяких усилий приноравливается к их правилам и этикету. Она обожает своего сына, любит своего единственного брата, уважает мужа. который старше ее на двадцать лет. Жизнерадостная и подвижная от природы, она пользуется всеми благами, которые дарит ей удобное окружение. Вплоть до того дня, когда, возвращаясь из путешествия в Москву, она знакомится с Вронским, аристократом и молодым офицером. Анна без памяти влюбляется в него. Эта любовь словно изменяет ее саму и все, что ее окружает. Люди и вещи предстают перед ней в другом свете. Ее страсть к Вронскому — это пожар, который охватывает ее старый мир и уничтожает его, как лава извергающегося вулкана сжигает все вокруг.
Анна Каренина — не просто влюбленная женщина. Это женщина цельная, одаренная глубоким моральным чувством, кото-

Московичи С. Машина, творящая богов

55

рое руководит ее действиями. И она не может принять, как, скажем, героиня Бальзака Дельфина де Нусинген, узаконенный в свете адюльтер. В отличие от Эммы Бовари, эта женщина не способна на компромисс ради сохранения приличного буржуазного существования и одновременно исполнения своей мечты о любви в постели со сменяющими друг друга любовниками. И Анна уезжает с Вронским в Италию, а затем в его поместье в Центральной России. Их совместная жизнь вовсе не приносит ожидаемого счастья. За границей, как и в деревне, они не приняты, можно сказать, деклассированны, их союз считается незаконным, а значит, презираемым. Устав от этого унизительного существования, они возвращаются в Санкт-Петербург. Но их окружение отвергает их, поскольку они оказались в ложном положении, не свободны и не связаны законом, другими словами, неприличны. На самом деле эта среда, как и в других случаях, прощает соблазнителей, но не терпит женщин, совершивших адюльтер. Анна Каренина вызывает на себя гнев — она оскорблена и освистана, люди ее осуждают и клеймят. Эта прямая женщина, которая осмеливается бросить им вызов, в глазах всех представляет собой верх развращенности и аморальности. Доведенная до отчаяния враждебным отношением своего окружения и запутанностью своих любовных дел, в один из воскресных дней мая она бросается под товарный поезд. Теперь Вронский осознает свое собственное легкомыслие и свою утрату. Он уезжает на войну, которую Россия ведет с Турцией, чтобы там найти смерть, подобающую людям его круга.
«Анна Каренина» — один из величайших романов о любви, которые были когда-либо написаны, и это не просто драма одной любви, прекрасной, несмотря на все, что ее омрачало. Мучимый религиозными и социальными проблемами. Толстой через своих персонажей ставит перед собой жизненно важные вопросы. Его героиня терзается проблемой: что может подлинная личность перед липом общества. Какова природа тех оков, из которых нельзя вырваться? Эта личность чувствует груз необходимости, которой она подчиняется в каждое мгновение своей жизни. Мы узнаем эту необходимость по тому, как она заявляет о себе с властностью долженствования: «Ты должен любить ближнего своего», «Ты должен повиноваться отцу и матери» или «Ты не должен убивать», «Ты не должен прелюбодействовать», короче, «Ты должен». Таким образом, жизнь и поступки в обществе отмечены этими предписаниями и этими запретами. И мы обновляем их, не отдавая себе в этом отчета, ежеминутно. Но симметрия

56 Московичи С. Машина, творящая богов

обманчива. Так как в целом запрещения доминируют. Из десяти библейских заповедей семь выражены в форме «Не делай...» А другие позитивны лишь на первый взгляд. Когда провозглашают заповедь: «Люби ближнего своего», вам предписывают: «Не ненавидь его», как если бы у вас было такое желание. Чаще всего родители воспитывают своих детей, приказывая им: «Не делай этого», «Не трогай того», прежде, чем они позволят им: «Ты можешь делать это», «Ты можешь трогать то». Есть основания сказать, что мы, по-видимому, обязаны выполнять наш долг, каковы бы ни были ограничения, вознаграждения и наказания, которые из этого следуют. Витгенштейн пишет по этому поводу: «Так вопрос, относящийся к последствиям поступка, не должен представлять интереса».
Нельзя сказать, что мы выполняем это охотно. Человек, который делал бы так, не имел бы никаких заслуг и не чувствовал бы никакого оказываемого на него принуждения. Напротив, принуждение существует лишь в той мере, в какой индивид сопротивляется долгу, навязанному группой. Или когда он жертвует чем-то, отказывается от ожидаемой выгоды или от надежды на счастье. Запрещая своим приверженцам есть свинину, Коран оговаривает это специально: «Не говори: я не люблю свинину. Скажи: я любил бы ее, но мой небесный отец запретил мне есть ее». Если мы чувствуем давление, а подчинение внушает нам отвращение, это именно потому, что существует некое принуждение, которое останавливает данное принуждение. Это чрезвычайное зло, против которого любое общество борется и должно бороться. Назовем его желанием, эгоизмом, грехом, интересом, инстинктом, отклонением от нормы или другим именем. Оно противопоставляет себя, а так как оно себя противопоставляет, давление всего того, что нас обязывает и чему мы должны уступить, признается таковым.
Анна Каренина была счастливой и внутренне спокойной женщиной, пока она выполняла свой долг по отношению к своему сыну, своему мужу, своей семье и обществу Санкт-Петербурга. Она сознательно платила за это своей молодостью, своей непосредственностью. Толстой это подчеркивает: существование Анны оставалось образцом довольства и душевного покоя, пока она шла на эти жертвы. Драма ее связи с Вронским рождается не тогда, когда она совершает адюльтер и поступает вопреки своему долгу. Она могла бы продолжать вести ту же жизнь, иметь одного или нескольких любовников, любить Вронского с согласия

57

Ты должен, я должен

всех, включая ее собственного мужа. В конце концов ситуации подобного рода были расхожими в ее окружении, и никто не требовал от нее выходить за рамки обычного. Достаточно было пойти на компромисс, как большинству людей, позволить себе быть обязанной по привычке, не беря на себя настоящих обязательств. Но цельная личность не может с этим согласиться. Она придает понятию «долг» полный и глубокий смысл. Подчиняясь обществу, своим близким, их ценностям, она желает подчиняться и себе самой. Драма Анны Карениной разыгрывается потому, что она не может больше этого делать. Именно в момент разрыва обнаруживают себя эти связи, именно в свободе проявляется внутреннее принуждение.
Выходя замуж, Анна Каренина обещала быть супругой Каренина, родив сына, она обещала быть хорошей матерью, а встретив Вронского, она обещала ему свою любовь. Конечно, глагол «обещать» и выражение «я обещаю» суть стереотипные формулы. Но имеющие тяжелые последствия. Когда их употребляют по отношению к себе самому и по отношению к другим, делают больше, чем просто заявляют о своих намерениях или дают какую-то информацию: этим берут на себя обязательство. Точнее, принимают обязательство совершить поступок, уважать связи, за которые ответственны перед обществом и перед совестью. В конечном счете мы можем уподобить его присяге. Тогда тот, кто обещает, подвергается зачастую тираническому влиянию своего «я должен». Не точно ли такое чувство испытывает тот, кто считает себя наделенным какой-то миссией, кого отличают сильные убеждения или кто, подобно художнику или святому, верит, что отвечает призыву, следует призванию? Сам по себе, абсолютно добровольно, он чувствует себя обязанным подчиняться правилам и, чтобы доказать их истинность, отказываться в случае необходимости от своего комфорта, даже от своей жизни.
Без сомнения, вы испытали на себе, что императив «ты должен» становится гораздо более властным, когда внутренний голос вторит ему, как эхо, и приказывает «я должен». Анна Каренина не может не услышать его. Она не обладает необходимой силой лицемерия, чтобы отказаться от своих обещаний и свести их к шутке или уловке, как это делают ее приятельницы. Она убивает себя не из-за того, что совершает грех против таинства брака. Все бы простили ей этот пикантный грех. И не из-за того, что она плутует с правилами общества, не очень придирчивого на самом деле. Она могла бы к этому приспособиться, используя один из тех светских пируэтов, которые спасают положение.

58 Московичи С. Машина, творящая богов

Толстой подчеркивает это на примере одного из персонажей романа — княгини Бетси, которая безмятежно существует между мужем и любовником, так, что ни у кого не находится повода для критики. Но натура Анны Карениной такова, что пренебрежение своим долгом по отношению к мужу и близким напоминает ей о ее собственных обязательствах. Обнаруживается истинная причина ее самоубийства, лежащая в основе завязки и развязки драмы: она нарушила клятву, она предала свое обещание. Какое-то время длится борьба между двумя обязательствами, которые она пытается мало-мальски примирить. Но эта борьба истощает все: и ее любовь, и ее желание жить.
Когда Анна убивает себя, она выступает не против общества, протестуя своей гибелью. Она выступает против себя самой, выбирая смерть грубую и публичную. Это единственный свободный поступок, который ей дозволен, пожалуй, единственный моральный поступок — единственный, за который она берет на себя ответственность: я должна. В каком-то смысле она возвращается к прежнему состоянию, к невинности, к моменту, предшествующему ее встрече с Вронским. Не тогда ли завязывается интрига, когда офицер узнает, что какой-то железнодорожник попал под поезд? И Анна говорит: «Это зловещее предзнаменование». Интрига развязывается, когда героиня сама бросается под поезд. Можно предположить, Толстой видит в нем символ современного общества, притесняющего личность, будь то великосветская дама или рабочий. Мы знаем, что в первую очередь интересует романиста. Для него любовь не может быть ни исключительно плотской, ни полностью эгоистичной, противоречащей высшим ценностям. В этом случае она была бы нежизнеспособной или искусственной. Любовное существование совместимо с моралью и подлинным обществом лишь тогда, когда индивид уважает то, что он обещает, и обещает то, что обязуется уважать. Для сопоставления Толстой иллюстрирует это историей образцовой любви и женитьбы княжны Щербатской и Левина, выражающего мысли автора.
Углубленное исследование этого персонажа романа открывает нам тот отличительный признак, который мы ищем. Очевидно, именно ограничения и сопротивление, которые мы встречаем в том, что мы можем и чего не можем сделать, позволяют распознать физическое принуждение. Так, мы никогда не сможем построить машину, которая производила бы больше работы, чем потребляла энергии, ни изобрести средство, которое позволило бы избежать смерти. Но именно обязанность, которая навязы-

59 Московичи С. Машина, творящая богов

Ты должен, я должен

вается нам другими и которую мы навязываем самим себе, придает принуждению социальный характер и отличает его. Она указывает на то, что мы должны или не должны делать. Случается, что запрещается невозможное, например, кровосмесительные отношения между очень молодыми братьями и сестрами, или разрешается возможное — есть животную пищу, запрещенную в другой группе. И тут наблюдается разница между физическим и социальным: первое вынуждает, второе велит и запрещает. Природа того, что запрещено или ведено здесь и там, не играет роли. Главное состоит в том, что отношения между людьми определены смыслом, который они вкладывают в формулы «ты должен» и «я должен», и объектами, к которым они их применяют. Эти формулы делают из общества творение моральное.

ЕСТЬ В РЕЛИГИИ ЧТО-ТО ВЕЧНОЕ

Отчего же выбор долга как отличительного признака удивляет нас? Оттого, что сегодня для нас политические и экономические интересы ближе к реальности, так же, как и проза нам кажется более соответствующей реальности, чем поэзия. Однако социальные связи подкрепляются авторитетом иного рода. Это ощущение не иллюзорно. Оно предполагает твердую, хотя и подспудную, уверенность в том, что давление, оказываемое на нас, всегда идет изнутри. Оно — одна из двух первопричин этих связей, — второй является природа, — которая подчиняет эти связи себе и единственная может внести окончательные штрихи в их смысл. Если такое давление существует и обладает моральным эффектом, предписывая нам делать то или приказывая не делать этого, нужно, чтобы оно казалось нам потусторонним. Иначе, каким бы образом оно имело ту ценность, которая одинаково навязывается всем, почти без исключения, и которую никто не может принять или отринуть по своему усмотрению. Более того, каждый должен выступать в качестве его гаранта и ощущать удовлетворение от того, что чтит его совместно с другими, действуя в унисон, особенно в моменты волнений, катастроф и опасности. Когда он слышит коллективный голос, говорящий ему: «Ты должен», человек отвечает эхом: «А что произойдет, если я этого не сделаю?», и ответ приходит сам собой.
Религия — синоним этого давления. Она парадоксальна постольку, поскольку состоит из чего-то, во что невозможно поверить: слова, жесты, камни, куски дерева и т. п. Или из чего-то, что должно представлять вещи, в которые нельзя поверить: конец

60

света, воскрешение мертвых, союз с небесами. Но, непрерывно заставляя нас верить в абсурд или, что сводится к тому же, в неосязаемые силы, она наглядно показывает нам мощь существующих между нами связей и повышает их прочность, — открытая рана религии, но в то же время и бальзам, заживляющий ее. Дюркгейм предпринял решительный шаг, сделав выводы из того факта, что религия есть неотделимая составляющая образа жизни, присущая ему как таковому. Ф. Шадель назвал Дюркгейма «подлинным основателем современной социологии».
Трудно быть просто интерпретатором какой-то мысли. На каждом шагу, вместо того, чтобы оживлять мир, изобретенный другим, пытаешься найти свой собственный. И находишь его какимто образом, конечно, прежде всего — через убеждение в том, что представления, которые мы разделяем, мифы, религии, мировоззрения, термин здесь роли не играет, суть ткань наших общих связей. Главное в этом отношении нам предложено Дюркгеймом в «Элементарных формах религиозной жизни». Я не воспользовался этим замечательным трудом в моей предыдущей работе'1 <<Век толп»1, посвященной скорее гипотезам Фрейда, содержащимся в «Тотеме и табу». Обе книги близки по сюжету и были опубликованы примерно в одно и то же время. Оба автора, Дюркгейм и Фрейд, были вдохновлены одним и тем же английским антропологом Робертсоном Смитом. Они исследуют одну и ту же проблему, проблему происхождения религии, и объясняют ее через психологию масс. Примечательно, что и один, и другой рассматривают религию как матрицу связей между людьми в обществе. Но если для первого — это матрица, в рамках которой общество себя скрывает, себя не признает, то для второго — оно себя и признает, и прославляет. Как по-разному сложилась судьба этих двух работ! «Тотем и табу» стала одним из мифов западной культуры — кто не слышал об убийстве отца? В сравнении с ней «Элементарные формы» — книга почти доверительная, хотя это одна из наиболее завершенных работ Дюркгейма. Она написана в непроницаемом и суровом стиле, свойственном социологии, который обескураживает читателя. Однако, если вдуматься глубже, то колдовская музыка наполняет весь текст, как подземная речка, журчание которой сопровождает вас в лесу. Это приводит в замешательство. Язык ученого раскрепощается, возвышается, чтобы превратиться в язык пророка и мечтателя. Я понял, почему он не уставал по-
* См. русск. пер. этой книги: Московичи С. Век толп Пер. с фр. Т. П. Емельяновой — М., 1996.

61

вторять своим близким: «Не нужно забывать, что я сын раввина». В любом случае его теория религии лучше раскрывает нам уравнение между социальным фактом и моральной, даже психической властью. Эта теория является вершиной социологии. Все его предшествующие работы в сравнении с этой великой книгой, как гаммы пианиста или наброски художника.
Религия есть условие жизни в обществе во все времена и в любых широтах. Она, на взгляд Дюркгейма, — «нечто вечное, предназначенное пережить все частные символы, за которыми религиозная мысль последовательно скрывалась. Не бывает общества, которое не чувствовало бы потребности регулярно поддерживать и укреплять коллективные чувства и идеи, составляющие его единство и его индивидуальность» . Религия есть совокупность представлений и практики, которые воспроизводят мировой порядок, позволяют репродуцировать и поддерживать нормальное течение жизни. Бесспорно, можно заметить, что она выполняет политические функции на службе у государства и экономические функции, такие как накопление богатств в руках класса священнослужителей или королей. А различные слои общества, массы и элита, аристократия и буржуазия имеют верования и обряды, соответствующие их собственным интересам .
Однако при этом разнообразии ситуаций и отношений существует символическая форма коммуникации и взаимопонимания, объединяющая людей между собой и моделирующая их коллективную личность. Другими словами, религия дает индивидам возможность жить сообща и сознавать себя обществом — вот загадка, занимающая Дюркгейма. Остальное он полагает, справедливо или нет, вторичным. Более того, он об этом не говорит. Что такое религия? Нет, подождите, позвольте задать вопрос другим образом. Как распознать религиозного человека? Как отличить представления и практику, которые имеют этот признак, от тех, которые его лишены? И, особенно, магические представления и практику. Великий французский социолог излагает свою теорию, стремясь прежде всего определить тот феномен, который нас занимает. Действовать таким образом присуще его манере: вначале предложить категории, затем уточнить понятия и, наконец, упорядочить факты. Целое выстраивается именно через поиск оппозиций, противоположных сущностей. Истинную путеводную нить этих оппозиций Дюркгейм не объясняет сразу. Откуда происходит сила, отделяющая внутри общества религиозное начало от того, что таковым не является? Первое изолировано и защищено запретами и предписаниями. Оно в повседневной жизни распространяется на

62

63

второе, нерелигиозное. Среди всех запретов один господствует над остальными, а именно, запрет контакта. Этот запрет универсален. Он запрещает касаться определенных объектов и определенных личностей, считающихся нечистыми, под страхом в свою очередь стать нечистым: «Прежде всего, — признает Дюркгейм, — есть запреты контакта: это первичные табу, и все другие запреты являются лишь их частными случаями. Они базируются на принципе, что мирское не должно касаться священного»4.
Трудно вообразить страх, более острый, чем страх дотронуться до священного предмета или взглянуть на священное существо. Когда Саламбо замечает священную вуаль, похищенную Мато, она испытывает ужас, а затем — отчаяние. В то же время, — говорит нам Флобер, — «она испытала что-то вроде радости, тайной гордости». Это гордость пренебрежения разделением и созерцания того, что очаровывает именно потому, что запрещено.
Всякая порча через объект или существо, считающиеся нечистыми, переживается как серьезное посягательство и кощунственное нарушение порядка. В определенных случаях тот же характер серьезности отмечает отношения с человеком, которого нельзя касаться, например, во время менструации или болезни. В число неприкасаемых людей нужно зачислить посторонних по отношению к племени или клану, вождей и личности, одаренные чрезвычайными способностями. Это ощущение не исчезло полностью, ведь оно сопровождает наше отношение к людям с физическими недостатками, психическими расстройствами, к инфекционным больным. Я не акцентирую ни правил, которые учат, как избежать такого заражения, ни обрядов, предназначенных очистить тех, кто нарушил запреты и осквернился. Их диапазон простирается от простого пожертвования до смерти виновного. Чем больше изучаешь эти запреты, тем больше замечаешь их родство с определенной двойственностью человеческой природы. Ее можно встретить у всех народов, во все времена. Она выражается в старой оппозиции души и тела, бессмертного и смертного, души мыслящей и души растительной и т. п. Эти состояния или эти инстанции всегда понимаются как сущностно различные, первые — как превосходящие вторые, как своего рода более чистые и идеальные.
Итак, эта двойственность приобретает религиозный характер, когда она противопоставляет два класса вещей или сил, одни
называемые священными, другие — мирскими. Первые вызывают уважение, а в некоторых отношениях и страх, и люди стараются избежать всякого контакта с ними. Однако при этом выявляется что-то живительное, что сплачивает людей и оказывает на них влияние, естественно, моральное. Вторые остаются в сфере повседневности и не требуют никаких специальных предосторожностей с нашей стороны. Отличительный признак, по которому их распознают, — отсутствие, исключение. Читаем в «Зогоре*»: «То, что является мирским, не участвует в священном, а целиком принадлежит другой стороне, стороне нечистого». Тот, кто хочет перейти из мира мирского в мир священный, должен подвергнуться ритуалам, будь то очищение или инициация. Последняя в особенности касается молодых. По достижению определенного возраста они, после успешно выдержанных испытаний, продиктованных религией, допускаются к участию в деятельности социальной и религиозной группы.
Вот такова великая идея Дюркгейма, значимость которой мы теперь обсуждаем. Итак, что же заставляет нас признать какието действия или верования религиозными? Речь идет не об их отношении к божеству, хотя оно проявляется в большинстве случаев. Не об их связи с какой-то силой или сверхъестественным существованием, которые одушевляют явления природы и придают им потусторонний характер. Но именно присутствие этого фундаментального различия в человеческом мышлении противопоставляет священное мирскому. Это разделение распределяет вещи между двумя исключающими друг друга и антагонистическими мирами. Кроме того, оно служит для формирования рамок, в которых мы размышляем о том, что такое пространство или время, сила или движение. Здесь обнаруживаются начала принципов философии и науки, если восходить к их корням. Объекты и представления, наделенные званием священных, по существу, превосходят объекты и понятия мирские. Им приписывается значительно большее влияние, особенно на людей, которые раболепствуют перед ними и приносят различного рода жертвы — от материальных благ до самой жизни. Некоторые делают вид, что смеются над ними и презирают их. Они обращают свой гнев против идолов, которые не помогли им или причинили какое-нибудь несчастье. Однако это ничуть не мешает им верить в них и преклоняться перед ними. Именно таким образом

* Зогар — иудейский каббалистический комментарий к первым пяти книгам Библии — прим. пер.

64 Московичи С. Машина, творящая богов

превосходство священного становится превосходством общества над индивидами, принадлежащими к нему. Священное воплощает коллективное сознание, представленное реальным и видимым. Или, если хотите, оно есть его творение, материализованное в действиях, формулах или предметах: «Религиозная форма, — пишет Дюркгейм, — лишь чувство, которое общность внушает своим членам, но спроектированное вне сознании, которые его испытывают, и объективированное. Чтобы объективироваться, оно фиксируется на объекте, который становится священным»3.
Можно легко заметить, в чем именно проявляются его эффективность и его динамика. Чем больше сплоченность общества, чем сильнее близость его членов друг к другу, тем более выражено противоречие между священным и мирским, между верованиями и практикой. Появляющееся при этом религиозное воздействие будет оказываться на каждого, препятствуя ему смешивать одно с другим и нарушать их границы. Запрет, таким образом, усугубляется укоренившимся разделением между двумя мирами, взаимно исключающими друг друга. Дюркгейм указывает на это: «Так как в человеческом мышлении понятие священного всегда и повсюду отделено от понятия мирского, так как мы ощущаем между ними что-то вроде логической пустоты, ум испытывает непреодолимое отвращение к тому, чтобы соответствующие предметы смешивались или просто вступали в контакт, потому что такое смешение или даже непосредственное соприкосновение слишком резко противоречат состоянию разъединенное™, в котором находятся эти идеи в сознании. Священная вещь есть преимущественно та, которой мирское не должно, не может безнаказанно касаться» .
Так, сколь ни была бы обнажена абстракция, в которой социолог выражает полярность священного и мирского, эта полярность составляет рамки нашего существования. Запрет на их контакт обозначает нечто прочное и неприкосновенное. В нем можно увидеть логическую невозможность, но он не исключает и присутствия эмоциональной, конкретной нагрузки. Примечательно, что в основном именно идея священного, а не идея бога, сверхъестественного и всемогущего существа, определяет религиозное. И если даже она содержит известное число исключений или требующих подтверждения моментов — понятие священного почти отсутствует в Библии, — никто не оспаривает ее важ-

Естъ в религии что-то вечное

65

ности. Она предлагает рамки, в которых можно классифицировать и осмысливать явления веры в их совокупности.
От Дюркгейма не могло ускользнуть, что определение, которое я сейчас бегло воспроизвел, так же хорошо применимо к магии, как и к религии. Обе они разделяют одни и те же категории, противопоставляют священные реалии мирским. Как их различать? Можно ли приписать их различие специфичным практическим и интеллектуальным операциям, так, как мы это делаем, чтобы отделить науку от магии, химию от алхимии? Успех здесь не гарантирован. Кажется определенным лишь то, что нет религии без Церкви. Что на это сказать? Согласитесь, что, с одной стороны, магия это деятельность индивидуальная, а религия — творение коллективное и заметное. Это утверждал уже Паскаль: «Религия не есть неосязаемое и неразличимое сообщество предопределенных для нее людей, это собственно говоря, тело иерархии, в совокупности всех окрещенных». С другой стороны, она предполагает сообщество верующих, разделяющих ее кредо и исполняющих ее ритуалы. Никто не может учредить Церковь по своему желанию или по команде. Тот, кто желал бы этого и пытался бы сделать из нее нечто личное, свое, не понимал бы основного условия религиозной жизни и ее действенности. Идея священного, соединенная с идеей Церкви или сообщества верующих, определяет занимающий нас феномен: «Религия, — заключает Дюркгейм, — есть внутренне связанная система верований и действий, относящихся к явлениям священным, так сказать, отделенным, запрещенным, верований и действий, объединяющих в одно моральное сообщество, называемое Церковью, всех примкнувших к нему. Второй элемент, занимающий место в нашем определении, не менее важен, чем первый; так как, показывая, что идея религии неотделима от идеи Церкви, он заставляет понять, что религия должна быть вещью в высшей степени коллективной»'.
Писали, что это определение обнаруживает древнееврейские корни его автора8. Даже разделение священного и мирского имеет якобы такое же происхождение, как не без некоторого пренебрежения замечает Эванс-Причард: «Я думаю, что здесь Дюркгейм обобщает, исходя из своего семитского происхождения ». Это скорый, но не ошибочный вывод. Однако Церковь включает светское крыло, которое оказывает принуждение на своих верующих и не зависит от их согласия. Формула, которая

66 Московичи С. Машина, творящая богов

была в ходу до настоящего времени, показывает, что это согласие не содержит ничего добровольного. Тем не менее, на взгляд Дюркгейма, внешнее принуждение, иерархия, которая его поддерживает, суть аспекты вторичные. Они не смогли бы навязать себя без внутренней, моральной власти, придаваемой ей верующими. Главное для Церкви — это объединить людей вокруг одной святыни. Придавая силу запрету на контакт, она огораживает физическими и психологическими барьерами какую-то общность, внутреннюю связность которой она обеспечивает. Я не обсуждаю здесь ценность этого повсеместно принятого определения религии. Но я остаюсь убежденным в том, что именно запрет на контакт и является ее истинной сутью. Без понимания этого, признаем прямо, теории недостает надежной точки опоры и убеждающего воздействия.

БОГ — ЭТО ОБЩЕСТВО

«Для Фрейда Бог — это отец, для Дюркгейма Бог — это общество», — пишет Эванс-Причард.
«Бог мертв» — таков девиз века, а также отправной пункт философской и научной рефлексии. Мы убили Бога в два этапа. Вначале, выдворив его за пределы мира и человеческих поступков, лишив атрибутов и могущества, которые позволяют ему обнаруживать свое присутствие и свою власть. Он парит вечно, но больше не правит. Затем, лишив его существования как такового, для того, чтобы господствовать над миром и вести дела по своему усмотрению. Но что представляют собой люди, которые, как они считают, могут без него жить? Как возможно общество без Бога? Определение, которое мы только что привели, дает ответ: такое общество невозможно. В эпоху, когда мы даем себе отчет в том, что многомиллионная человеческая лава катится вслед за папой, а взрыв ислама расшатывает устои Африки и Азии, ответ уже перестает быть академическим. Он соответствует тому, что мы видим в данный момент. В конце концов всякая попытка определить, академична она или нет, всегда связана с некоторой бесцеремонностью. Поскольку, что значит определить, как не лишить объект его исключительного состояния и не совершить насильственный акт, посредством которого его топят в обычном целом? Акт тем более насильственный, что определение всегда ограниченно и нестерпимо наивно. Оно никогда в достаточной степени не учитывает реальность. Если бы вы возразили,

Бог — это общество

67

что определению, данному выше, недостает нюансов, вы обратили бы на себя замечание Дюркгейма: «О! Нюансы! Это излюбленное слово людей, которые не желают думать»1 . В любом случае, религия, определенная таким образом, с одной стороны, теряет ауру необычности, которую она имеет в глазах верующих, а, с другой стороны, она приобретает легитимность в глазах здравого смысла. Вот оно, сакральное, помещенное в сердцевину коллективной жизни. Без него, без этого иррационального элемента, внешне бесполезного, никакое общество не удержалось бы как единое целое . Теоретически общества ведь располагают всем, что нужно, чтобы в каждую эпоху поставлять себе тех богов, которые им необходимы. И, похоже, вообще не наступит то время, когда наука сможет от них освободиться или создать чтонибудь взамен религии.
Пока все, что мы знаем, это то, что она существует и стоит продвигаться дальше в ее описании и анализе ее внутренних пружин. Как же действовать иначе, если не обратившись к самому простому, самому архаичному и, в этом смысле, самому изначальному, к тому, что, как нам казалось, известно. Мы надеемся там найти общие и фундаментальные компоненты, лежащие в основе великих религий, созданных совсем недавно. Не этим ли занимаются физики, когда ищут элементарные частицы материи или естествоиспытатели, когда изучают наиболее примитивные формы жизни, а также космологи, которые исследуют почву планет, чтобы понять эволюцию Земли? И мы тоже отвлеченно предполагаем существование связей между верованиями и священными ритуалами, с одной стороны, и обществами, с другой. Дюркгейм так подходит к этой идее: тотемизм содержит в себе зачатки любой религии. Некоторые из них, например, христианство или буддизм, затем их развили и заставили приносить плоды. Достаточно тщательное исследование этих зачатков под мысленным микроскопом позволяет прийти к некоторым общим заключениям. Вот в каких выражениях он формулирует эту идею: «Мы ведь не будем изучать совсем древнюю религию, интерес к которой состоит только в удовольствии поговорить о ее причудливости и своеобразии. Если мы ее сделали объектом нашего исследования, то только потому, что она нам показалась более пригодной, чем любая другая, для того, чтобы сделать понятной религиозную природу человека, то есть раскрыть перед нами важнейшую и постоянно присутствующую черту человечества» .

68 Московичи С. Машина, творящая богов

И двумя страницами дальше: «По сути дела не существует таких религий, которые были бы ложными. Все они по сути дела истинны; все отвечают, хотя и по-разному, данным условиям человеческого существования... Все они равным образом являются религиями, как все живые существа равным образом живые от самых простейших пластид до человека.»13
Никто не сможет с легкостью представить себе, как такой скачок может быть совершен. Отсюда и интерес к нему. Что может быть на первый взгляд более простого, чем австралийское племя? Это родственная группа, сформированная не из отношений кровного родства. Она более или менее постоянно занимает какую-то территорию, поглощена охотой и собирательством, признает одного вождя и пользуется своим диалектом. Ее можно было бы рассматривать как атом или социальный изолят, если бы она не поддерживала многочисленных связей соседства и обмена с другими подобными ей племенами. Каждая из них идентифицирует себя со своим тотемом и почитает его. Люди, составляющие племя, чувствуют себя объединенными этим тотемом. Он служит им эмблемой или гербом в такой же степени, как нам трехцветное знамя или галльский петух. Эта связь ощущается сразу. Ценности и эмоции всегда имеют тенденцию порождаться каким-то объектом. Если этот объект не будет легко доступным, его заменят другим знаком или символом этого объекта. Именно поэтому нас так волнует вид знамени и мы объединяемся вокруг этого символа родины. Вплоть до того, что забываем, что это знамя не более чем субститут и знак. Именно цвета знамени, а не представление о родине выходят на первый план сознания при объединении. Для племени эту роль выполняет тотем. Он является одновременно внешней, видимой формой бога и символом этого типа общества. К нему восходят рвение и привязанность, которые испытываются по отношению к племени как таковому. Итак, если он воспринимается как представитель божественного и социального, не означает ли это, что божественное и социальное составляют единое целое?
Как выбираются тотемы? Австралийцы делают эмблемами своих племен самые простые существа, обитающие вокруг них — животных или растения. Уточним, что тотем представляет собой не единичное существо, а скорее вид животных или растений. Предполагается, что он заключает в себе отличительные черты

69

Бог — это общество

племени и в этом качестве его окружают определенными ритуалами и запретами. Помимо прочего, ему стараются не причинять зла и не есть его. Таким образом племя выражает свою идентичность, связывая себя с каким-то видом — кенгуру или лягушкой, бамбуком или шпинатом. На самом деле, оно поклоняется скорее изображению этих видов, чем животным или растениям как таковым. Их воссоздают из больших кусков камня или дерева часто в форме челнока, чуринги, некоторые из которых гравированы символическими обозначениями или же просверлены. Относящиеся к ним ритуальные действия напоминают те, которые можно наблюдать в отношении самих тотемических существ. Можно даже сказать, что племя очень настойчиво требует такого почитания изображений или материальных предметов. Похоже, не так страшно было бы в случае необходимости дотронуться до тотема или использовать его для чего-либо, чем уничтожить его дубль и субститут14. Никто не сравнится с ним по могуществу, никто не может не повиноваться ему, какова ни была бы его природа, реальная или символическая.
При ближайшем рассмотрении тотем обнаруживает свой религиозный характер.
«Эти тотемические украшения, — замечает Дюркгейм, — позволяют предполагать, что тотем — это не только имя и эмблема. Именно в ходе религиозных церемоний они играют роль тотема, в то время как он является коллективным ярлыком и имеет религиозный характер. В самом деле, именно в связи с ним вещи классифицируются на священные и профанные. Он и является самим этим типом священных вещей»1".
Итак, для австралийцев таким же святотатством было бы повредить тотем, нарушить запреты, касающиеся его (съесть его, если это животное, сорвать, если это растение), как для нас порвать или сжечь знамя, поломать символы Республики. Этот запрет не распространяется на книги — их можно рвать или сжигать, поскольку они не являются священными предметами.
Наконец, помимо самого тотема и предметов, которые его представляют, качества святости приписываются третьей категории существ: это члены племени. Они образуют что-то вроде сообщества верующих, объединенных настоящей родственной связью.
«Каждый член племени, — уточняет по этому поводу Дюркгейм, — наделяется неким священным свойством, ничуть не уступающим

70 Московичи С. Машина, творящая богов

тому, что мы только что обнаружили у животного. Причиной этой личной святости является то, что человек считает себя в одно и то же время человеком в обычном смысле этого слова и животным или растением тотемического вида. Он на самом деле носит это имя; при этом тождественность имени заключает в себе, как считается, природную тождественность»' .
Итак, человек сам по себе не может быть священным, это происходит благодаря тотему, с которым он себя связывает. Отсюда — невыполнение предписаний, религиозных обрядов чревато не только физическими репрессиями. Оно безусловно влечет за собой суровое порицание, навлекает на виновного месть богов, суровую и неумолимую. Всякий, кто вознамерился бы это сделать, был бы удержан страхом неизбежного наказания.
Что же именно почитают и увековечивают через тотем? Это принцип, упорядочивающий универсум. Анализируя материалы, которыми он располагал на примере австралийских племен и коренных племен Америки, Дюркгейм утверждает, что они, в отличие от нас, не делают такого различения между миром человеческим и внечеловеческим. Для них элементы природы составляют часть общества, а члены племени составляют часть природы. Всякий раз явление, происходящее на земле, или небесное тело приписываются какому-то отдельному племени. Они принадлежат той же сфере и имеют тот же тотем, что и члены племени. Какое-то другое явление на земле, другое небесное тело достаются в удел другому племени и обладают тотемом последнего. Таким образом, солнце и луна, например, имеют разные тотемы. Искушенные в этом искусстве австралийцы классифицируют все, что их окружает: предметы, растения, животных подобно группированию людей в обществе. Таким образом, они располагают совокупным мировосприятием, в котором все слаженно и все объясняется. Не восходят ли они в создании этого мира к какому-то далекому прародителю и событию, о котором повествуют мифы? Из этих рассуждении явствует, что тотемический принцип выводит космологию к понятию, превращает язык в инструмент классификации и придает действительности ясный смысл. Можно пойти еще дальше. Выстроив из разрозненных человеческих и материальных элементов систему, тотемизм сделал возможными философию и науку. Здесь, по крайней мере, обнаруживаются начала нашей логики отношений и классов, как и основы наших представлений. В этом долгое время не же-

Бог — это общество

71

лали видеть ничего, кроме груды заблуждений и экзотических суеверий. Между тем, в ходе своих описаний и исследований, Дюркгейм трансформирует то, что считалось то ли «кучей диковин или наблюдений, то ли пережитком прошлого»1', в связную картину верований, понятий и действий. Этого достаточно для того, чтобы область, которую он изучал, впервые раскрылась как форма жизни полностью социальная и целиком религиозная. Таковы, каковы они есть, эти примитивные классификации и эти древние понятия в его глазах представляют собой первую философию природы.
Мы говорили, что австралийцы видели природу целиком как место, где проявляют себя религиозные силы. Священное, однако, исходит не от тотемического объекта, растения или животного. К тому же, чувства, которые он вызывает, разделяются членами племени, так же как и представления, которые они себе о нем составляют. Их религиозный характер берет источники в общности какого-то элемента. Он им сообщает духовную силу, не утрачивающую своей единичности. Австралийские верования не отделяют ее от предметов (людей, животных, растений), в которые она воплощается. Более поздние общества в Меланезии называют ее люка". Мака представляет собой диффузную энергию, анонимную и безличную, которая одушевляет человеческую общность и психологическое влияние которой высвобождается и интенсифицируется в ходе ритуалов. От нее также зависит успех или неудача какого-то предприятия. Человек, который ею обладает, побеждает своих врагов на войне, его стадо и его посевы процветают. Стрела, достигающая цели, плывущее каноэ наполнены мана.
Речь идет о тотемическом принципе, представленном в человеке как бы его душой, которая распространяется на принадлежащие ему предметы, когда он с ними контактирует. Мы должны осознать, что этот принцип и есть племя, и есть само общество. Воображение персонифицирует его и придает ему наглядные черты тотема-животного или тотема-растения. Общество репрезентирует себя повсюду: в каждом имени, в каждом изображении и каждом биологическом виде, которому люди поклоняются. Оно на самом деле имеет все необходимые атрибуты, чтобы пробуждать у людей чувство божественного: «Поскольку оно для
Мана — в верованиях народов Меланезии и Полинезии сверхъестественная сила, присущая некоторым людям, животным, предметам, духам — прим. пер.

72 Машина, творящая богов

своих членов является тем, чем бог является для верующих в него»18. Оно обладает абсолютным влиянием на тех, кто становится зависимым от него и внушает им цели, которые ему присущи. Оно умеет требовать жертв а временами, объединения всех, что и обеспечивает возможность жизни в сообществе: «Идет ли речь о сознательной личности, как Зевс или Ягве, или же об абстрактных силах, что задействованы в тотемизме, верующий считает себя обязанным действовать так, как они ему велят посредством священного принципа, с которым он чувствует себя связанным. Между тем и общество тоже поддерживает в нас ощущение постоянной зависимости. Поскольку оно обладает присущей ему природой, отличной от нашей индивидуальной природы, оно преследует цели, специфичные для него; но, поскольку оно может их достичь только посредством нас, оно повелительно требует нашего содействия» .
Итак, общество обладает теми же привилегиями и оказывает такое же тираническое давление, как боги в религиях. Другими словами. Ветхий Завет, который приняли евреи, и Новый Завет христиан на самом деле являются союзами не с одной сознательной и совершенной личностью, а с конкретным и свойственным ей сообществом. Если бы ему недоставало того морального авторитета, который придает священное, оно не пробуждало бы у людей этого единодушного повиновения. Не к нему обращались бы люди всякий раз, когда они чувствуют себя брошенными или подвергающимися угрозе. Постижение его как внешнего для них, всемогущего и абсолютного, требует значительного цикла превращений. Поскольку ни материальное принуждение, ни внешняя сила не обеспечат подчинения правилам поведения и мышления, — здесь нужна моральная преданность и внутреннее влияние.
«Однако, — также утверждает Дюркгейм, — если бы общество добивалось от нас этих уступок и жертв только материальным принуждением, оно смогло бы пробудить в нас лишь представление о физической силе, которой нам по необходимости приходится уступать, а не моральное влияние, которое обожествляется религиями. Но в действительности воздействие, которое оно оказывает на сознания, в гораздо меньшей степени держится на физическом верховенстве, в котором оно обладает преимуществом, чем на моральном авторитете, заложенном в нем. И

Бог — это общество

73

если мы уступаем его приказам, это не просто потому, что оно вооружено так, чтобы побеждать наше сопротивление; а прежде всего потому, что оно является предметом истинного почтения»20.
Религия потому оправдывает себя, что она в глазах всех оправдывает и превозносит общество. Но я настаиваю на мысли о том, что если она и цементирует жизнь людей, то не в качестве совокупности верований, а как неотъемлемая принадлежность сообщества. Она обеспечивает его членам жизненные силы. Она возбуждает рвение и энтузиазм, необходимые каждому для выполнения его задач. Верующий не только знает то, что неверующему неведомо, он способен на большее. Он чувствует себя окруженным высшими силами, которые господствуют над ним и поддерживают его, а он причастен к их всемогуществу. Он считает себя способным побеждать трудности существования, сообщать свою волю миру и заставлять его отвечать своим желаниям.
«Он находит в себе больше сил для сопротивления испытаниям существования; он способен на большее, и он доказывает это своим поведением. Именно это, придающее энергию, влияние религии объясняет ее непреходящий характер»21.
И именно посредством ее общество передает составляющим его индивидам часть своего всемогущества и своей индивидуальности. Частица его ауры излучается через каждого из них.
Я не знаю, легко ли испытать такое исключительное ощущение и имеет ли оно результаты, которые ему приписывают. Тем не менее последуем логике этой гипотезы. Вы замечаете, что тотемизм, как его понимает Дюркгейм, является, если вспомнить идею Бергсона, религией, стоящей на службе сохранения группы. Через своего посредника группа обеспечивает себе единство, сохраняет присутствие в сознании своих членов. В то же время, она очерчивает границы, внутри которых они должны существовать. Однако необходимо заметить, что тотем, устанавливающий родственную связь между членами племени, отличает их от остального человечества. Он отмечает их той коллективной индивидуальностью, которая идентифицирует всех тех, кто составляет какую-либо ее часть — людей, животных, растения — тем самым, исключая всех прочих. К этим последним можно чувствовать омерзение и ненавидеть их, поскольку они не обладают

74 Московичи С. Машина, творящая богов

тем же самым наследием верований и богов. Таким образом, священное связывает и собирает вместе, с тем, чтобы тормозить связи, разделять и противопоставлять.
«Постольку, — с полным основанием заключает Раймон Арон, — поскольку культ адресуется обществам, существуют лишь племенные и национальные религии. В этом случае сущностью религии будет внушение людям фанатичной преданности отдельным группам и закрепление преданности каждого на сообществе, а тем самым, враждебности к другим»22.
Действительно, ни одна религия не может быть любовью, не являясь ненавистью. Разве что в ходе истории проявилось бы нечто совершенно иное. Религии, которые не содержали бы в себе призвания предохранять общество и сообщать ему исключительную власть над людьми. Тогда тотемизм не был бы больше этой простой формой, связанной с зарей человечества, по отношению ко всем, появившимся впоследствии веровалиям и священным обрядам. Очевидно, что в этом смысле ничто не позволяет нам рубить с плеча в вопросе о преемственности или нарушении непрерывности. Бергсон склонялся в пользу прерывности. Он отказывал тотемизму в привилегии содержать в себе, так сказать, генетический код религий, данных в откровении — ислама или христианства. Выбор, не имеющий больше для нас той важности, которой он облекался когда-то.
Гипотеза Дюркгейма задевает. Она предполагает, что все религии священны с того момента, когда им соответствуют социальные условия. Она упраздняет различие между, так сказать, истинными религиями и теми, в которых другие видят лишь странности и предрассудки. Кроме того, она предполагает однородность религиозных фактов и их определяющую роль в ходе истории. Для того, чтобы поверить в реальность группы и ее целей, нужно предварительно поверить в силу ее иллюзии, эмблемы или символа, которые ее представляют. Общество, не соблюдающее этих правил, уклоняющееся от них, ослабляется, распыляется, теряет влияние на своих членов. Ничто не появлялось в ходе нашей истории такого, что не создавало бы священных предметов и не стремилось бы во что бы то ни стало их навязать. Несмотря на свои предубеждения и враждебность к культам, Французская революция должна была установить культ Высшего существа и богини Разума. Люди, проникшиеся философией

75

Бог — это общество

Просветителей, разбивали алтари, изобретали символы и устраивали праздники в честь этих новых божеств. Досадно, что естественный отбор действует в отношении богов так же, как и в отношении смертных. И они, эти боги, практически не пережили тех событий, которые им дали жизнь.
Эта гипотеза шокирует еще и потому, что она утверждает: мы обожествляем то, что большинство религий считает кощунственным. Если, поклоняясь священным существам, люди делают не более того, что поклоняются своему собственному обществу, преображенному и персонифицированному, надо было бы признать, что они либо идолопоклонники, либо безбожники. С другой стороны, недостаточно просто обладать верой, нужно еще обладать ею вместе с другими, в недрах сообщества. Согласно Дюркгейму, человек в одиночку не сумел бы верить в бога или почитать его. Конечно, он мог бы ему молиться, стоять перед ним на коленях, склоняться перед ним. Но эта ситуация ослабляет воздействие священного. Чтобы проиллюстрировать это, стоит сказать, что если сегодня мы стали менее религиозными, если мы не так часто, как раньше, заполняем церкви и храмы, то это не потому, что мы стали неверующими, просвещенными современной наукой и цивилизацией. Напротив, потому что современная наука и цивилизация изолировали нас, сделали одинокими и индивидуалистичными, мы стали неверующими. Дюркгейм выражает это как нельзя более определенно: «Итак, (об обществе) можно повторить то, что выше было сказано о божественном: оно обладает реальностью лишь в той мере, в которой оно сохраняет свое место в человеческих сознаниях и это именно то место, которое мы. ему отводим. Теперь мы можем предположить причину, из-за которой боги не могут обходиться без своих верующих, как и верующие без своих богов — это именно общество, а боги являются не более, чем его символическим выражением, не может обходиться без индивидов, как и они без него»23.
Невозможно лучше выразить это ощущение не просто родства, но и взаимной зависимости между божественностью и социальностью. И особенно этот способ представлять богов как проявление человеческой потребности в общности. Ни мое мнение об этой потребности, ни мое суждение значения не имеют. Несомненно существуют и более древние люди, чем австралийцы, которые не знали тотемизма. А он не является исключительно

76 Московичи С. Машина, творящая богов

племенной религией и самой простой из религий. Дюркгейм блистательно не заметил фактов, которые не укладываются в его теорию. То, что мы уяснили, окончательно лишает ее всякого правдоподобия. При всем том, она совершает неожиданный поворот, ставящий общество на место бога в пантеоне религий. Зададимся вопросом: что это означает для самой науки? Что происходит, когда она отбрасывает свой предмет изучения, посредством теории религии, в сердцевину священного? В результате такого странного поворота этот предмет становится в каком-то смысле божественным и спасительным. Ему должно поклоняться, как поклонялись бы когда-то растениям, животным или духам. Он превращается в эмблему и мана, которая господствует над нашей реальностью. Эта истина уже обнаруживала себя в ироническом высказывании Реми де Гурмона, современника рождения социологии: «Святая Социология, — пишет он в «Парадоксах гражданина». —
трактует эволюцию через поколения группы метафор: Семья, Родина, Государство, Обшество и т. д. Эти слова именно те, которые называют общими и которые сами по себе не имеют никакого значения, история во все времена использовала их. а социология с помощью лукавых определений ясно выражает их ничтожность, вовсю насаждая их культ. Поскольку любое обшее слово и, прежде всего слова из социологического словаря, являются объектом культа».
Я раньше думал, что своей теорией религии Фрейд сумел придать свойство постоянства и святости семье. Сейчас мы видели, что Дюркгейм такую же услугу оказал обществу. Таким образом, каждый обеспечивает авторитет науке, создателем которой он является.

БЕЗ ПСИХОЛОГИИ МАСС РЕЛИГИИ НЕ ОБЪЯСНИТЬ

Чтобы сделать голос канарейки более мелодичным, достаточно обжечь ей глаза раскаленным железом. Эта операция аналогична той, которой подверглась мысль Дюркгейма. Прижигая его психологическое видение религиозных явлений, предполагается придать его социологии более гармоничное звучание. Это видение, однако, было ему очень по душе. В противном случае, как объяснить то, что ему было уделено столько места и времени? Оно обладает экстравагантностью и оригинальностью труда, ко-

Без психологии масс религии не объяснить

77 Московичи С. Машина, творящая богов

торый не поддается напору специалистов. К этому видению приходишь естественно и чувствуешь себя обязанным принять его в расчет. Пытаясь определить, что такое религия, мы начали с того, что установили основополагающее разделение вещей на священные и профанные, с одной стороны, и существование сообщества верующих. Церкви, с другой. Вместе взятые, они устанавливают границы системы верований и религиозных обрядов, которые ставятся выше всех других.
Затем, вооруженные этим определением, мы проследили за описанием и анализом тотемизма. Бесполезно было вдаваться в их подробности, поскольку сегодня они по большей части устарели. К тому же многие современные антропологи отказывают австралийскому тотемизму в том, что он представляет собой пример религии. Однако описания и исследования подтверждают гипотезу, согласно которой люди поклоняются, в случае священного, в том числе и тотема, своему собственному обществу, улучшенному и идеализированному. Страшнейшие кары обещаны в Апокалипсисе тем, чье чело не отмечено «божественной печатью». Пощадят всех, кроме них. Отсюда следует, что люди, живущие в обществе, которое они не почитают и которое не отмечает их «печатью священного», терпят муки уже на этой земле. Она становится для них адом.
«Поскольку боги, — пишет Дюркгейм, — являются всего лишь коллективными персонифицированными идеалами, то всякое ослабление веры свидетельствует о том, что сам по себе коллективный идеал ослабляется: а он не может ослабляться иначе, как если оказывается пораженной сама социальная жизнеспособность. Одним словом, народы неизбежно умирают, когда умирают боги, если боги являются ничем иным, как народами, мыслимыми символический4.
Вы можете усомниться по поводу причин и следствий, но вы не сможете отрицать логики. Именно она ставит нас перед новым и последним вопросом: почему общество персонифицируется, становясь объектом верования или культа? Этот вопрос может трактоваться иначе: почему религия придает обществу такую энергию и жизненную силу? Решение проблемы было дано психологией толп или масс.
Стивен Лукес, автор лучшей книги, которой мы располагаем о Дюркгейме, справедливо пишет: «Утверждение о том, что

78

некоторые социальные ситуации, такие, как ситуации коллективного возбуждения, порождают и воссоздают религиозные верования и чувства, было решающей идеей для теории религии Дюркгейма ввиду ее социальной обусловленности»25. Эта идея, добавляет он, была ему подсказана урожаем работ по психологии толп, которые появились в то время. Источник вдохновения, который не ускользнул от его современников. Один из них, Гольденвейзер, имел основания написать по поводу «Элементарных форм» в 1915 году: «Несмотря на колоссальную значимость, которая ему была придана, общество для Дюркгейма не более, чем сублимированная толпа, в то время, как социальные рамки — это ситуация психологии толп»26. Эту идею, примитивно сформулированную, нельзя, однако, назвать неверной.
Это факт, что, уточнив, чем является религия в целом, и проанализировав австралийские общества, Дюркгейм пришел к своей важнейшей гипотезе: общества персонифицируются в своих богах. Но, чтобы завершить эту линию, ему нужно было еще прояснить вопрос о глубинных силах. Как объяснить это самоотречение, которое совершается одновременно с притяжением к воображаемым существам? Откуда происходит влияние этих безличных сил и культа, который им посвящают? Ключ для разгадки секрета этой связи каждого человека с сообществом в его совокупности предлагает психология толп. Рискуя повториться, я подчеркиваю: эта теория религии определяет и описывает социальные факты, объясняемые ею психологическими причинами. Или, используя слова великого английского антрополога: «От явления психологии толп Дюркгейм приходит к социальному факту»27. Это обращение не случайно: модели, которые позволяют нам соединять какие-то явления и объяснять их, редки. Во всяком случае, гораздо менее многочисленны, чем теории, которые обязаны это делать. Между тем, психология толп составляет часть этого немногого числа моделей, рожденных науками о человеке. Нравится это или нет, психология толп является неизбежным переходом для всякого, кто хочет понять то, что имеет отношение к верованиям и идеологиям в целом'8.
Если приведенное заявление Стивена Лукеса и верно, то почти невозможно с ним согласиться, когда он добавляет: «Дюркгейм был последним, кто рассматривал Лебона как ученого». Кроме того, он якобы отошел от своей психологии толп, поскольку он «не рассматривал поведение толп как патологическое, нежелательное, как аргумент против демократии» 29 . Нет ничего более неверного и более наивного. Это суждение делает из Дюрк-

79

гейма ограниченного специалиста, закованного в латы предрассудков по отношению к такому журналисту и дилетанту, каким был автор «Психологии толп». И почему он должен был бы принимать его всерьез в меньшей степени, чем Вебер, Фрейд, Адорно или Михельс? Я расхожусь в этом вопросе с английским социологом, несмотря на то уважение, которое мне внушает его труд, по двум мотивам. Прежде всего потому, что свидетельства того времени, если есть нужда к ним обращаться, говорят нам об обратном. Даже если существуют критика и сдержанность в адрес психологии толп, Эссертье (близко знавший школу Дюркгейма) пишет: «до какой степени мало принималось во внимание, что анализ феноменов толпы играет в его последней работе * решающую роль; такие книги, как те, что принадлежали перу д-ра Лебона, справедливо попадавшие под огонь критики, которую Дюркгейм адресовал психологическому объяснению в социологии, странным образом, явно или неявно, имели влияние в этой школе»30.
Затем, недооценка психологии толп, допускающая столь лапидарные формулировки, ведет к ошибочным утверждениям. В качестве примера хотелось бы только привести утверждения Эванс-Причарда, которые превращают теорию религии Дюркгейма в карикатуру на саму себя. «Он испытывал глубокое презрение, — можно прочитать у английского антрополога, — ко всем, кто объясняет происхождение религии через галлюцинаторный механизм, но я настаиваю на том, что именно это он сам и делал. Он легко жонглирует словами «напряженность», «возбуждение», «побуждение», и ему не удается скрыть того, что он выводит тотемическую религию Blackfellows ** из эмоционального возбуждения людей, собравшихся вместе и испытывающих чтото вроде коллективной истерии»31.
Впрочем, подводить все эти явления под вывеску коллективной истерии, значит обращаться к весьма популярному понятию, которое, однако, наука пыталась упразднить. Несомненно, она продолжает настаивать на своем и ничего не изменилось в ее уничижительной язвительности по отношению ко всем коллективным движениям. Но, в конце концов, в данном случае использование его как своего рода аргумента ad homlnem *** означает отказ от попытки уловить объяснение Дюркгейма и понять, почему
* Элементарные формы религиозной жизни*. — С. М. ** Blackfellows (англ.) — чернокожих — прим. пер. *** Ad hominem (лат.) — к человеку — прим. пер.

80 Московичи С. Машина, творящая богов

оно так ему необходимо. И принижение его логики, как всегда очень ясной, до простого жонглирования словами. Можно ее отвергать или оставлять ее без внимания, но она имеет смысл. Лучше уж согласиться со сдержанностью Раймона Арона, который в своем проницательном исследовании теории Дюркгейма в самом деле подытоживает его объяснения. Перед тем как сделать лаконичный вывод, он несколькими штрихами представляет толпу, которая собирается, танцует, горланит: «Эти явления возбуждения как раз и являются примером того психо-социального процесса, благодаря которому рождаются религии»32. Так и пойдет: от ошибки к критике, в этом фундаментальном труде по социологии будут обнаруживать и его переменчивость, и его могущество.
Добавлю, что все это представляется мало интересным, поскольку речь меньше идет о том, чтобы узнать, действительно ли Дюркгейм был увлечен психологией толп, чем понять, что он из нее сделал и почему. Между тем эта психология обеспечила ему ясную картину того, чем было человеческое сообщество на самом начальном этапе своего зарождения, и указала, каковы причины этого сообщества. Но на заданный вопрос эта ясная картина ответа не дает. Из-за того, что данная психология рассматривает поведение толп как «нежелательное» или патологическое? Дюркгейм знал этих авторов, Лебона и Тарда, из первых рук, а не по слухам, как большая часть наших современников, потому что с ними спорил3 . И он прекрасно знал, что ни тот ни другой не высказывал подобных нелепостей.
Есть более серьезные причины, которые отдаляют Дюркгейма от существующей в психологии толп теории, и именно они побуждают его предложить нечто иное. Конечно, можно увидеть много таких причин, но две из них кажутся мне наиболее существенными. Прежде всего, и это предмет глубокого убеждения Дюркгейма, его, я бы сказал, постулат, что изолированному индивиду недостает жизненной энергии. Он следует навыкам, еле двигается и, подобно неврастенику, апатично, с безразличием реагирует на себе подобных. Одиночество и беспомощность сопутствуют ему. Только общество может его от этого избавить, и человек тогда становится больше, чем индивид. Оно стимулирует его, укрепляет его силы и побуждает ко всякого рода деятельности. Он становится способным выйти за чувственные пределы, получать удовольствие объединяясь, размышлять об иной реальности, которой нет; короче говоря, он становится способным по-

Без психологии масс религии не объяснить

81

нимать и переживать идеальное. То есть божественное, пространство, время и другие категории ума, которые символизируют общество в наиболее возвышенной форме.
Затем, и это более специфическая причина, перед религией стоит задача объединить и обеспечить коммуникацию между членами общества, снабдить их энергией в высших целях. Она для них является основным, если не единственным, источником связи и взаимодействия. Дюркгейм не останавливается на движении социальных групп (различиях возраста, пола, отношений власти), которые упорядочивают отношения между ними. Любые коллективные ситуации для него характеризуются связью индивида с группой. Он задает себе вопрос, каким образом она становится гомогенной или гетерогенной, приобретает или теряет влияние на своих членов. Можно попытаться определить эти причины, сказав, что, с одной стороны, мы видим, как социальное обнаруживает себя в недрах психического, а, с другой, психическое в недрах социального. Их привычно противопоставляют и рассматривают как исключающие друг друга. Но ведь их можно рассматривать как две дополняющие друг друга точки зрения на реальность, так же, как волна и частица являются взаимодополняющими точками зрения на один и тот же физический объект. Поражает то сходство, которое обнаруживается между подходами Дюркгейма и Фрейда, также освещавшего проблему сакрального. Их исследования приводят обоих к одной и той же психологии: один требует от нее объяснительных средств, другой ее ими обеспечивает. Они достигают своих целей, растягивая ее в противоположных направлениях: Дюркгейм — к полюсу сознательного, которого она не признает, а Фрейд — к полюсу бессознательного, которое она открывает. Конечно, сравнение это не довод. Чтобы уловить, как Дюркгейм понимает эту психологию, нужно остановиться на коллективных религиозных действиях, называемых ритуалами.

ЛЮДИ, ПОДОБНЫЕ БОГАМ

Как люди представляют себе. что создают богов? Я постараюсь прокомментировать это древнейшее из всех искусств. Мое изложение не претендует на полноту, оно имеет лишь просветительский характер. Мы остановились на верованиях и символах. Чтобы добраться до сути религии и понять ее связь с обществом, мы должны теперь исследовать ритуалы или церемонии, которые она предписывает. Мы обычно относимся с недоверием к тому,

82

что нужно было бы вслед за Флобером назвать «балом-маскарадом воображения», каковыми и являются эти ритуалы — что бы мы без них делали? Их существование можно засвидетельствовать практически повсюду. С терпением энтомолога Дюркгейм их классифицирует и именует. Так, он различает ритуалы позитивные и негативные. Первые образуют существо ритуала. Австралийские племена, например, празднуют в соответствующее время года праздники intichiuma. Их предназначение в том, чтобы подтвердить, что растительность цветет, животные размножаются, а природа в целом изобильна. Они разворачиваются в два действия. Первое действие посвящено ритуалам, во время которых наблюдают, с целью подтверждения их процветания, за животным или растением, служащим тотемом этому племени. Затем это празднование прерывается, при этом в антракте накал религиозного возбуждения не падает. Наступает второй акт: праздник возобновляется ритуальным употреблением какой-то части тотема. Оно сопровождается песнями, прославляющими подвиги предков племени, людей и других существ. Некоторые видели в такой церемонии прототип жертвоприношения, которое играет такую важную роль в более развитых религиях. В самом деле, жертвоприношение способствует объединению человека с божеством. Люди, совершающие его, приобретают сакральные свойства бога, плоть которого они употребляют.
Негативные ритуалы, с другой стороны, устанавливают табу и запреты, очерчивающие границы между предметами священными и профанными. Они имеют своей задачей подготовку человека к доступу в религиозную сферу. С этой целью он покидает обычную жизнь, облачаясь в особые специально приготовленные одежды и украшая себя. Он также должен подвергнуться тяжелым испытаниям, поститься в течение определенного времени. Наконец, нельзя забыть о специальных траурных ритуалах, важность которых засвидетельствована почти во всех культурах. Действительно, люди терзаются страхом, что после их смерти этими ритуалами могут пренебречь, а они, тем самым, будут исключены из сообщества. В них преобладают печаль и скорбь. У австралийцев траурные церемонии достигают степени пароксизма, и в этом случае можно говорить о «панике». Ведь речь идет о целостности общества. Здесь также правилом являются воздержание и запреты. Так, после смерти близкого родственника в течение определенного времени запрещается произносить его имя. Или же члены его семьи должны воздерживаться от охоты или рыбной ловли, своих привычных видов деятельности. Кроме

83

того, им запрещается удаляться от места, где произошла смерть. Проливаемые слезы и произносимые фразы предназначены для выражения оттенков скорби и уважения по отношению к членам семьи и племени. Таковы группы ритуалов, которые могут показаться недейственными или иллюзорными. Однако они тысячелетиями осуществляли свое воздействие на людей и придавали ритм их существованию. Но это не все.
По сути дела, каждый ритуал кажется нам двойной операцией. Если посмотреть с лицевой стороны, он пускает в ход правила поведения, которым приписывается обеспечение особой задачи: плодородие, успех в охоте, инициация или траур. Он также отличается от всех других последовательностью действий, словесными формулами, которые их связывают и особым моментом, когда он разворачивается. Церемонии и собрания, которые его стимулируют, опираются на верование. Оно придает ему смысл и объясняет его действенность. Так, культ мертвых основывается на убеждении, что покойные сохраняют связи с живыми; культ плодородия предполагает родство людей с животными видами. В этом отношении ритуалы воплощают привитые воспитанием расхожие представления, которые населяют сознание.
С изнанки, совокупность этих религиозных обрядов имеет только одну единственную настоящую функцию: прославлять племя, вызывать у его членов сильную привязанность к нему. Она вырастает до пароксизма, когда людей провоцируют изъявлять коллективные чувства в тотемической форме. Тем самым связь между соблюдаемым правилом, производимым действием и достигаемой целью остается произвольной. Ритуал делает эффективным не его содержание. Не важно, был ли он посвящен трауру или плодородию, излечению или обоготворению: важно то, что через этот ритуал общество наращивает свою энергию и оживляет контакты. Если для ритуала нужна причина существования, не важно, какая причина сыграет роль, лишь бы она согласовалась с существующим верованием. Эти религиозные обряды являются позвоночным столбом и идеалом всех коллективных движений и всех союзов. Они объясняют существование социального порядка, а также его устойчивость на фоне обычных дел и повседневной жизни. То, что объясняет ритуал и его необходимость, объясняет и все остальное.
В каждый напряженный период, когда готовится значительный церемониал, люди собираются и ожидают. По истечении некоторого, более или менее долгого времени, они принимаются действовать все вместе. Ни один из них по отдельности не привносит

84

сюда своих суждений, воли, кажется, все они слились воедино. В такой момент каждый включается целиком и ощущает себя вновь связанным тесными узами с группой. Потом эта связь поддерживается даже по окончании церемоний. Действенность ритуала состоит не в том, что он исполняет, а в самом факте, что его исполняют, в том, что каждый погружается в эту благотворную атмосферу, которой является собравшаяся вместе группа.
Мне кажется, здесь можно прийти к идее, положившись на одно сравнение с олимпийским спортом. Каждый вид олимпийской программы, плавание, ходьба, прыжки или метание, объединяющий разное количество людей, требует различных физических способностей и осуществляется по соответствующим каждому из них правилам. Внешне состязания имеют целью улучшить результаты, определить чемпионов и возбудить дух соперничества, который вдохновит смену. Но их действительная роль будет совсем другой: собрать публику, оживить в ней чувство принадлежности к нации и утвердить, если представится случай, превосходство своей страны над другими. Необходимость в них заключается не столько в самих этих упорядоченных играх, которые являются установленными, имеют признанные цели — рекорды, оценку человеческих возможностей и т. д., — сколько в энергии и страсти, которые они приводят в действие, в общении людей, для которого представляется случай. Возвращаясь к ритуалам, я соглашусь с Дюркгеймом, что они благоприятствуют определенному состоянию души, предрасполагая к религиозным переживаниям: «В самом деле, мы видели, — пишет он, — чтао коллективная жизнь, когда она достигает определенной степени интенсивности, пробуждает религиозное мышление, именно потому, что она предопределяет состояние возбуждения, которое изменяет условия психической активности. Ментальные силы распаляются, страсти оживают, ощущения усиливаются; такое происходит только в подобные моменты. Человек сам себя не узнает; он чувствует себя преображенным и, тем самым, он преображает все вокруг себя»34.
Итак, мы обратим внимание на то, как культ вызывает эту умственную и аффективную предрасположенность по причине того, что клан или племя собираются вместе. Мотивы, по которым они собрались, не так важны. А их члены, которые в то же время являются верующими, объединяются в одной и той же

85

мысли, в одном и том же действии. Повод играет незначительную роль, главное, что они извлекают из этого одинаковое утешение и наслаждение. Ритуалы скорби и утраты, которые требуются в случае смерти, — не исключение. Находиться вместе с себе подобными и принимать участие в траурных церемониях — значит укреплять уверенность в себе и в жизни как таковой. Горе каждого участника преобразуется в странную эйфорию. Именно таково мнение Дюркгейма, когда он утверждает: «Но когда эмоции обладают такой живостью, они могут даже быть горестными, но при этом не депрессивными; напротив, они вызывают состояние возбуждения, которое предполагает мобилизацию всех действующих сил и даже прилив сил извне»33.
Все это нас сегодня удивляет. У нас почти нет живого и постоянного опыта веры. Но тем не менее остается справедливым то, что в результате двойного эффекта: повторения и группирования, церемонии вызывают у их участников единое для всех психическое состояние. Возникают такие понятия и идеи, которые не нуждаются в обосновании. Им достаточно быть принятыми и укрепить энтузиазм, чтобы стать священными в глазах всех. Вспоминается то, что об этом написал Г. Батай: «То, что я сейчас назвал священным, употребив это чисто педантское слово, по существу есть не более, чем разгул страстей» . Мы могли бы попытаться распознать в этом второе состояние: общность, которая оказывается погруженной в происходящее, изобретает богов и символы так же, как она восстанавливает доверие к уже существующим. Если взглянуть глубже, общность обнаруживает себя в самой себе и занимает на время место священного.
Подведем итог. В основе состояния возбуждения, о котором мы только что вспоминали, мы нашли весьма различные ритуалы, выполняющие одинаковую функцию. Они имеют целью приобщить людей, объединить их воедино и обновить их чувство принадлежности к обществу. С другой стороны, оно становится творцом религиозных обрядов и верований. Но для того, чтобы понять, что обусловливает выполнение им такой задачи, нужно обратиться к психологии масс. Истина, доказанная непосредственным наблюдением, заключается в том, что люди, собирающиеся вместе, объединяющиеся или смешивающиеся с другими, видоизменяются. Общение, обмен идеями, все то, о чем говорят, что слышат, действует на чувства и на сознание. Приливы и отливы впечатлений и эмоций будоражат мозг и сердце вплоть

86

до образования группы или массы. В этой ситуации все происходит так, как если бы человек приобрел новые качества и стал другим. Поскольку в группе или в массе он чувствует, думает и действует иначе, чем если бы он был в одиночестве. Уже отмечалось, что, даже не отказываясь от рассуждении, он позволяет эмоциям захватить себя. Им владеет своего рода экзальтация, и границы его существа стираются. Он становится другим и не узнает себя. Без всякого намерения с его стороны в его памяти возникают образы и впечатления прошлого. Особенно воспоминания о великих коллективных событиях, фигуры персонажей, которые сыграли выдающуюся роль и с которыми каждый идентифицирует себя. У француза в таком случае возникнет воспоминание о взятии Бастилии или о 6 июня 1944 года, как если бы он был современником этих событий, о Надолеоне или де Голле, как если бы он их знал. Между тем, все это имеет результатом, как мы видели, укрепить связи между членами группы, которая становится высшей сущностью для каждого из них.
То, что массы являются носителями идей, отличных от тех, что имеются у отдельных индивидов, их составляющих, и более интенсивных эмоций, что здесь осуществляется влияние психологической природы, — разделяется всеми, кто писал по этому поводу. Включая Дюркгейма, который положил эти мысли в основу своих теорий. Обратимся к тому, что разделяет его с традиционной психологией толп и придает оригинальность его собственной теории. Если следовать этим понятиям до логического конца, то окажется, что массы неспособны что-либо создать в искусстве и науке или разрешить проблемы, с которыми они встречаются. На это способны только отдельные личности, элитные специалисты в процессе вдумчивой и уединенной работы. Но, однако, языки, поэзия, мифы, песни и религии, так же, как охота и сельское хозяйство, были открыты коллективно. Дюркгейм отказывается от выводов Лебона и Тарда. Психология масс, как он ее понимает, это психология «толпы, которую объединяет идеал» и которая способна на интеллектуальное и религиозное творчество. Этот принцип — его отправная точка. Он будет теперь и нашим.
Что же происходит, когда индивиды образуют массу? Согласно психологии толп, существует феномен регрессии, в соответствии с которым сознание каждого ослабляется. Оно возвращается к состоянию, которое напоминает сознание примитива, ребенка или невротика. В то же время высвобождается субстрат атавистических ценностей и привычек, составляющий основу группового бес-

87

сознательного. Группа, следовательно, обладает худшим и более поверхностным интеллектом, чем ее члены, взятые по отдельности. Они объединяются, становясь подражательными, внушаемыми, импульсивными, а также жестокими. Когда Дюркгейм обращает внимание на то, что имеет место в процессе такого собрания, он отмечает, что вначале каждый человек, изолированный или нет, представляет собой огороженный участок со своим миром, как монада, неспособная непосредственно общаться с другими: «Действительно, — пишет он, — индивидуальные сознания закрыты одно для другого; они могут общаться только посредством знаков, выражающих их внутренние состояния. Для того, чтобы торговля, которая возникает между ними, могла привести к общению, то есть синтезу всех отдельных чувств в общее чувство, нужно, чтобы знаки, которые их выражают, сами приходили к слиянию в единственной и единой равнодействующей»37.
Что же позволяет отдельным сознаниям открыться, их внутренним мирам встретиться вовне и объединиться? Психология Дюркгейма должна объяснить это превращение, этот переход из состояния общества, в котором индивиды обращены к себе самим, в состояние, в котором они общаются и объединяются, а не смешиваются и растворяются в толпе. Но ведь то, что делает объединение возможным — это феномен одержимости. В результате влияния, которое они оказывают друг на друга, заметно, как индивиды выходят из своих ментальных ячеек, преодолевают фобию общения, согласуют чувства и представления. В экзальтации они ведут себя так, как если бы они были пронизаны необыкновенной силой, которая удесятеряет их физическую энергию и их интеллектуальное рвение. Внешне все происходит так, как если бы они были вынесены за пределы реальности, нечувствительные ко всему, что не является группой, действующей в них и на них. По правде сказать, большинство из них часто достигает внутренней ясности и более высокого, по сравнению с обычным, уровня сознания. Очень хорошо известно, что одержимость связывается повсюду с религиозным и магическим церемониалом, из которого она черпает свою силу. «Эти правила зафиксированы традицией, — замечает Леви-Стросс, — ценность санкционирована коллективным участием» .
Там мы имеем дело с действительным содержанием уже упомянутых «коллективной истерии», «возбуждения» или «психосоциального процесса». Речь идет о моменте, когда страсть к

88

обществу и существование в обществе выражают себя пароксизмом. Тогда мы начинаем жить не в одном только сознательном плане, и мы понимаем, что каждый из нас обладает двойственной натурой. Каждый является одновременно существом индивидуальным и коллективным. Одержимость объединяет людей и придает им новые силы.
Чтобы передать это, Дюркгейм использует совершенно нейтральное слово, скорее общее, но неопределенное: возбуждение. Уже известно, что оно обозначает особое состояние, которое ритуалы создают в обществе, поднимая его тонус и приводя его в движение. Его члены принимаются все вместе вести себя более рискованным образом, ставя на карту свои интересы и свою репутацию, даже нарушать правила, установленные ими самими. Отношения, которые они завязывают, вовлекают их в моральную и физическую близость, которую они не могли бы поддерживать в повседневной сдержанности. Именно в ситуации такого возбуждения создаются боги, изобретаются религии и их сила становится признанной. Это объяснение вновь возвращается к объяснению истоков тех и других. Но если мы хотим ясно представить себе возбуждение, увидеть его в истинном свете, то нам необходимо обратиться к установлению и практике одержимости. Она является шокирующей психологической и социальной реальностью. Она шокирует еще больше, когда ей придается такое решающее значение, несмотря на то, что в разные времена пытались от нее освободиться как от дьявольской или болезненной. Между тем, кто смог бы отрицать связь между возбуждением и одержимостью, о которой все свидетельствует, отрицать явления, которые Дюркгейм выбирает, роль, которую он им приписывает, вплоть до слов, которые он использует, чтобы об этом сказать?
В счастливой одержимости, по-настоящему религиозной, верующий сознательно стремится к трансу. То есть к восторгу упоения, для достижения которого обожаемое существо вводится в свое тело. Различие между миром внешним и внутренним исчезает. Я и другой взаимно проникают друг в друга, сообщаются. Здесь есть что-то удивительное, даже таинственное. Это великая тайна, которая встречается во всех религиях в ходе собраний, прославляющих толпы и свою веру. Так, в Библии молодой царь Саул слышит предсказание: «После того ты придешь на холм Божий, ...встретишь сонм пророков, сходящих с высоты, и пред ними псалтирь и тимпан, и свирель и гусли, и они пророчествуют;

89

и найдет на тебя Дух Господень, и ты будешь пророчествовать с ними и сделаешься иным человеком» (1 Цар., 10, 6-б)'1. Выражение «совершать наби* означает отдаваться. Его эквивалент можно найти в праздниках Дионисия в Греции. Увлекаемые музыкой и танцами вереницы верующих объединяются с богом. Различия между классами в культе стирались, каждый погружался в этот процесс, подчиняясь священным словам: «Забудь разницу и ты найдешь подлинность, присоединись к группе и ты сегодня будешь счастлив». Во время транса люди как бы преображают свою натуру. Бог, дух, гений, предок овладевают его телом. Он занимает их место и действует за них.
Одержимость широко распространена по всему миру. Христианство знало ее в своих шествиях и культах, посвященных святым39 . В случае этих слияний высвобождались спонтанные чувства братства. Верующие находили утраченную общность, социальные барьеры уменьшались, вера внушала им свой пыл. В Африке существуют многочисленные объединения, ориентированные на одержимость. В ходе церемоний их члены сообща ощущают неизбывное присутствие особого божества.
«Что поражает, — пишет французский антрополог Ф. Лаплантин, — когда попадаешь в такие группы, это активное участие верующих, их бурное рвение, их пыл, по большей части несоответствующий времени, когда сдержанность и почти трупная холодность наших повседневных отношений возведены в ранг поведенческих моделей, и, наконец, именно их определенно харизматический характер настойчиво напоминает рвение первых христиан»40.
Это очевидно в случае маскарадов, церемоний, праздников, пиршественных и сексуальных оргий. Каковы бы однако ни были обстоятельства, одержимость перемешивает людей разного положения, преображает их, делает их открытыми к взглядам или ощущениям, отличающимся от обычных. Они демонстрируют чрезмерную общительность и активность, как если бы они прорвали плотину. Вместо того, чтобы погружаться в самих себя, их можно видеть доходящими до необъяснимого вдохновения и творческих порывов. Это явление должно было привлечь внимание
а Во французском оригинале автор, приводя эту цитату, берет за основу древнееврейский текст Ветхого Завета, где слово «наби» означает «пророк» — прим. пер.

90

91

Дюркгейма и сформировать структурную основу его мысли. Как идея, так и предмет были хорошо знакомы Европе со времен греков. Подумать только, с каким постоянством они приписывали вдохновение поэтов и оракулов божественному участию и одержимости. Платон, если остановиться только на одном единственном примере, приписывает исступлению, внушенному богами, дар поэта, прославляющего в своих одах и эпопеях возвышенные деяния города. Но равным образом и благоприятные эффекты ритуалов очищения и искупления. Он пишет в диалоге «Федр»: «Между тем величайшие для нас блага возникают от неистовства, правда, когда оно дается нам как божий дар. Прорицательница в Дельфах и жрицы в Додоне в состоянии неистовства сделали много хорошего для Эллады — и отдельным лицам и всему народу, а будучи в здравом рассудке, — мало или вовсе ничего. И если бы. мы стали говорить о Сивилле и других, кто с помощью божественного дара прорицания множеством предсказаний многих направил на верный путь, мы бы потратили много слов на то, что всякому ясно и так»".
Я тем более ничего не буду растягивать. Эти психические и коллективные проявления засвидетельствованы в большей части религий. У нас наблюдается тенденция видеть в них кратковременное безумие, чувство реальности, уступающее под натиском страсти. Каждый из моментов, когда эмоция ускользает от нашего контроля и мешает нам трезво уяснить наше истинное положение, кажется нам признаком, предвещающим безумие, или, по крайней мере, знаком ненадежности нашего рассудка. Дюркгейм, однако, придает этим проявлениям смысл общего механизма, который встречается повсюду, где люди, собравшиеся вместе, образуют массу. Просто механизма общественной жизни, наиболее элементарного из всех. Необходимый и желательный, поддерживаемый ритуалами, он не содержит ничего болезненного или аномального, разве, что внешне. Всякий раз, его можно распознать по двум основным моментам: прежде всего, по экстазу каждого, кто бежит от себя — в буквальном смысле этого слова экстаз означает, что вы выходите из себя. Затем, восторг, средство доступа к иному миру, миру божественному, который мы носим в себе. Л. Жерне так резюмирует это: «Экстаз — это «выход»; восторг — это «одержимость»» . Антропологи, иссле-

Перевод А. Н. Егунова

довавшие аналогичные факты в различных культурах, описывают их приблизительно одними и теми же терминами.
Абсолютно достоверно то, что именно у них Дюркгейм нашел эту идею, уловил то полезное, что можно было извлечь и, как известно, дал ей широкое толкование. Не отступая ни перед какими ее следствиями. Включая такое из них, как признание того, что, когда религиозная жизнь достигает определенной степени интенсивности посредством психической экзальтации, она переходит в исступление. Он, однако, уточняет: «Яо если по этой причине можно сказать, что религии не бывает без какого-то исступления, нужно добавить, что это исступление, если существуют те причины, которые мы ему приписали, имеет под собой основу. Образы, из которых оно складывается, это не иллюзии < >, они соответствуют чему-то в реальности. Несомненно, естественно для существа моральных сил, которые они выражают, что они не могли бы влиять сколько-нибудь заметно на человеческую психику, не выходя за ее пределы, не погружая ее в состояние, которое можно квалифицировать как экстатическое, если только употребить это слово в его этимологическом смысле: но из этого не следует, что они воображаемые. Совсем напротив, психическое возбуждение, которое они порождают, свидетельствует об их реальности» .
Я мог бы продолжать дальше цитировать в таком роде. Это непременно приведет вас к абсолютной убежденности в том, в чем был убежден Дюркгейм — в стимулирующих свойствах любого экстатического общения. Действительно, именно это позволяет так живо представить себе этот тайный сговор между индивидуальной психикой и психикой коллективной под самым повелительным давлением группы. Больше ничего не нужно для того, чтобы убеждения религиозного характера, магические верования, которые ей приписываются, становились действенными. Стоит ли удивляться, если в состояние одержимости вносят свой вклад искусства и они становятся поддержкой согласия, которое во все времена было генератором смысла и даже реальных фактов. В этом плане для нас ценны наблюдения Мосса, оживляющие сцену, в которой члены племени, ('смешавшись в порыве танца, в лихорадке своей ажитации представляют собой единое тело и единую душу. Поистине именно в этом одном проявляет себя социальное тело <~...~••. В подобных

92 Московичи С. Машина, творящая богов

условиях •- ...> всеобщее согласие может творить реальные вещи. Все эти даякские женщины", танцующие и держащие сабли, они действительно присутствуют на войне; они таким образом соз дают ее и именно поэтому они верят в успех своего ритуала. Законы коллективной психологии нарушают в этом случае законы индивидуальной психологии. Весь ряд обычно последовательных явлений: волевой акт, мысль, мускульное движение, удовлетворение желания становится совершенно свернутым во времени. Магическое верование навязывает себя потому, что общество производит определенные телодвижения, а общество совершает эти телодвижения из-за магического верования»43.
Таково непременное следствие принципа, который под различными наименованиями всегда его за собой влечет: преобразование прерывистого в непрерывное, объединение в определенный момент того, что в другое время дробится на части.
Подытожим, что же здесь происходит. Вдохновленная зрелищем толп, на первый взгляд, иррациональной жестокостью революционных масс, психология толп увидела в них регрессивное явление. Сознание и критический разум индивидов слабеют и тем самым искажаются. Имея в виду ритуалы и религиозные шествия, Дюркгейм акцентировал явление одержимости, при котором каждый член общества проецируется вовне самого себя, чтобы обрести себе подобных. Обновляющаяся таким образом жизнь обостряет их видение, их возможности действовать, превышая обычный уровень. Но связь с реальностью не прерывается ни на мгновение. Благодаря притоку энергии, мир одержимости дополняет и делает возможным существование мира морали и мира религии. Он сближает желания индивида с нуждами общества, которые мир разума постоянно удаляет друг от друга. Эти предварительные замечания были необходимы для того, чтобы утвердить новый взгляд на религию: прежде, чем стать верованием, догмой, оно является страстью и пылом, которые объединяют верующих.
Если бы ученые когда-нибудь изобрели машину времени, было бы интересно перенестись в то время и в ту среду, которая вдохновила эту концепцию. Такая разведка несомненно позволила бы нам убедиться, действительно ли написанное Дюркгеймом соответствует его собственному религиозному опыту и тому, что

а Даяки — группа народов Индонезии — прим. пер.

93 Московичи С. Машина, творящая богов

он прочитал у Платона. Платонический элемент бесспорно присутствует у него: в первую очередь, присутствие верования в предметах, идеи, которые, может быть, более реальны, чем сами предметы, и несут за них ответственность. Если для него важна одержимость, то все дело в воплощении идей в массы и придании им действенности. Я бы даже сказал, здоровья, поскольку, для него, как и для Итало Свево в «Самопознании Дзено», социальная жизнь, как и жизнь вообще, «немного похожа на болезнь: она также проходит через кризисы и депрессии».
Какова же та коллективная психология, которую имеет в виду Дюркгейм для объяснения этого всплеска энергии, позволяющего людям создавать священное? По ходу состояния возбуждения прежде всего можно наблюдать, как сосредоточиваются действия, верования и движения. Все они становятся одновременно чрезмерными и более похожими. Собравшиеся люди кричат, вопят, предаются ритуальной жестикуляции, неистово выражают свою скорбь или радость. Их внимание одновременно привлекается одними и теми же вещами, одними и теми же образами и персонажами. Происходит своего рода непреодолимое заражение словами, мыслями и эмоциями, которые канализируются в одном направлении: к самому тотему или служителю культа. Впрочем, по мере того, как каждый включается все больше и больше, масса сплачивается, индивиды сближаются и начинают действовать в унисон, плечо к плечу, в едином порыве. Вплоть до кульминационного момента, пароксизма эмоций, рушащего и сами запреты. Это и есть парадоксальный эффект, когда временное прекращение действия правил и запретов становится своего рода условием их влиятельности и уважения к ним.
В неоднократных возвращениях к этой теме Дюркгейм настаивает на радикальном характере изменения собравшихся вместе индивидов: «При их сближении образуется своего рода электрический разряд. который их быстро доводит до чрезвычайной степени экзальтации. Любое выраженное чувство без сопротивления воспринимается всеми сознаниями, широко распахнутыми к внешним впечатлениям: каждое из них становится эхом других и они ему отвечают тем же. Первичный импульс нарастает по мере того, как он отражается, как лавина увеличивается по мере своего движения»44.

94

В другом месте Дюркгейм высказывает свою завороженность наблюдаемыми изменениями, которые
«не отличаются только нюансами и мерой; человек становится другим. Страсти, которые его будоражат, приобретают такую интенсивность, что они могут разрешиться только посредством чрезвычайно жестоких поступков, актов нечеловеческого героизма или кровавой жестокости. Именно это объясняет, скажем, крестовые походы так же, как величественные или дикие сцены Французской революции. Под влиянием всеобщей экзальтации можно увидеть, как самый умеренный буржуа превращается то в героя, то в палача. И все эти психические процессы являются именно тем, что лежит в основе религии, которую люди сами представляли себе в умышленно религиозной форме, это страсть, которой они тем самым уступали»43.
Картины, нарисованные Дюркгеймом, отличаются большой живостью, даже если его взгляд временами не отличается большой глубиной. Я, со своей стороны, не стремлюсь объяснить этот аспект одержимости, который приводит людей к участию в сообществе и заставляет их притягиваться друг к другу. Я лишь хочу показать, что она соответствует тому, что можно наблюдать в моменты ритуального возбуждения. К тому же она содержит раздвоение личности. Принимая участие в церемониале, каждый одновременно является самим собой и другим, он живет в двух мирах: священном и профанном. Это замечание не ново. Одержимому кажется, что другой человек говорит его устами, внушает ему его поступки, диктует его чувства и наделяет его энергией, которая ему не свойственна. Он не отождествляет себя с конкретной персоной — его отец, бог и т. п. — и не говорит о себе: «Я — это другой». По большей части он имеет к нему отношение в том смысле, который придавал этому Леви-Брюль: «Я есть и не есть другой». Его существование разворачивается во многих планах. Он обращен к внутреннему пространству, к царству фантастических существ и богов, которые придают ему черты лица или голос. Это не мешает тому, что по ходу самого транса острота его чувств усиливается. Он не утрачивает ощущения реальности, прекрасно знает, где он находится и что он должен делать, вплоть до завершающего и фантастического кружения. Доказательством тому то, что он выполняет ритуалы с большой точностью и учитывает физическое окружение в своих ритмизованных движениях танца и пения.

95

Между тем, это раздвоение позволяет каждому принадлежать к двум мирам, оказываясь за пределами себя самого, как змея, сбрасывающая старую кожу, когда ее пытаются поймать.
«Все происходит так, как если бы он действительно бы перенесен в абсолютно иной мир, чем тот, в котором он обычно живет, в среду, заселенную исключительно мощными силами, которые его захватывают и преображают. Как же переживания, подобные этим, особенно, когда они повторяются ежедневно в течение недель, не убедят его в том, что действительно существуют два разноплановых и несопоставимых между собой мира? Один — тот, в котором он вяло проводит свою обыкновенную жизнь; и, наоборот, он не может проникнуть в другой, немедленно не вступив в связь с необыкновенными силами, воспламеняющими его вплоть до неистовства. Первый — это мир профанный, второй — мир сакральных вещей»46.
Таким образом, общество едино и могущественно. И каждый из его членов раздваивается на существо физическое и существо идеальное, если угодно, божественное, освященное.
Наконец, в состоянии одержимости можно видеть то, что я назвал «возрождением имаго»47, эмблем и символов, которые пробуждаются и действуют в глубине. В обычном ходе существования они принижены до ранга условных значений или артефактов: тотем, например, — тривиальный предмет, слово «родина» — это слово, как и всякое другое, или знамя — это разноцветная тряпка, обернутая вокруг палки. На торжествах и праздниках они возвращают себе сакральное значение и становятся, можно сказать, иннервированными. Их власть мгновенно восстанавливается, когда соки общественной жизни начинают снова циркулировать, как вода в русле пересохшей реки, а глубины памяти приходят в движение.
«Общая вера. — пишет Дюркгейм, — вполне естественно оживляется в недрах воссозданного сообщества; она возрождается, поскольку обнаруживается в тех же условиях, в которых она существовала в примитивном состоянии. Однажды восстановленная, она без труда торжествует над всеми частными сомнениями, которые могли бы прояснить умы. Образ сакральных вещей получает достаточно силы, чтобы, суметь противостоять внутренним или внешним причинам, которые стремятся его ослабить. Вопреки их внешнему упадку, невозможно поверить,

96

что боги умрут, поскольку их возрождение ощущается глубоко внутри себя»48.
Трудно убедительнее выразить ту идею, что, если отдельно взятые люди хиреют, теряют доверие к своим убеждениям и знакам, которые их представляют, то однажды собравшись вместе, они вновь обретают свою изначальную мощь.
Можно ли остаться равнодушным к этим волнующим текстам, которые, напоминая об истине, кажутся живой частицей души автора? Они проливают тревожный свет, подобный тому, что бросает прожектор, пронизывающий поверхность моря, на предположения, которые следуют друг за другом, страница за страницей с намеренной, почти завораживающей монотонностью. Как если бы однообразие было единственным блеском, допустимым в науке, так же, как однообразие черного или серого цвета на полотне Ротко является единственным блеском его живописи. Пробегая эти страницы, чувствуешь, что их автор считает негодным и даже мрачным только апатичное существование и безразличие повседневных дел. Сквозь его социологию слышно эхо мысли Паскаля: «Для человека нет ничего более невыносимого, чем существование в состоянии полного бесстрастного покоя, в безделии, без развлечений, без старания».
Но, заметьте, что одержимость, сосредоточивая верования группы, раздваивая личность и ее универсум, вновь вызывая в памяти символы и эмблемы, делает человека общительным, а существование — переносимым. Именно напор ритуалов и активизация возможностей в ати особые моменты вызывают и порождают творения ума. Творения, которые мы, кроме того, связываем с другими формами духа, особенно с наукой и искусством. Действительно ли Дюркгейм так видел эти вещи? Во всяком случае, мы их такими видим сквозь призму его многочисленных произведений. Специалисты, смешивающие его описания, определения и таксономии с конечной целью его теории, которую еще нужно пояснить, почти не останавливаются на психологии, которая лежит в ее основе. Это происходит с большинством из них. Авторы не дают себе труда ее изучить, как если бы это было не более, чем многословием и болтовней. А не распознать в этой психологии теорию того, что такое для Дюркгейма человек и жизнь в сообществе, значит обманывать и самообманываться. Эта жизнь всегда присутствует, каковы бы ни были моральные, производственные или политические факты, которые он трактует. То, что она просто необходима, следует из того, что разум был

97

лен цементировать связи между людьми и подпитывать их деятельность. Дюркгейм упрекает в этом одного немецкого социолога, который требовал все строить на разуме: «Что же тогда сделает толпа? Как вы добьетесь от нее, чтобы она посвящала себя общим интересам? Несомненно, нам неприятно допустить существование антиномии между сердцем и разумом. Но, с другой стороны, чувство нам кажется чем-то слишком сложным для того, чтобы быть всеми осознаваемым без опасения. Возьмите обыкновенного человека и посредством научного образования освободите его от инстинктов и привычек; дайте ему возможность полностью осознать себя самого; сделайте из него чистый разум. Преобразованный таким образом, он уже не поймет ни величия патриотизма, ни красоты жертвы и бескорыстия»49.
И общество не сможет тогда достичь тех вершин энергии и мощи, где оно выходит из своего русла и творит себя как художественное произведение.
Вернемся к австралийцам. Вот как их описывает знаменитая экспедиция Хорна, которая проникла в центр Австралии в 1894
году: «Централъноавстралийский абориген это живой представитель каменного века; он обычно изготавливает наконечники копий и ножи из кремня и песчаника и выполняет посредством них самые рискованные хирургические операции. Его истоки и история теряются в густом мраке прошлого: нет летописей и мало устных традиций. Внешний вид его — это вид косматого и голого дикаря с теми чертами, которые порой точно напоминают иудейский тип <...>. Религиозных верований у него нет, но он крайне суеверен, постоянно живя в страхе перед злым духом, который, как предполагается, притаился ночью около его лагеря. У него нет благодарности, разве что корыстного свойства, и он такой же предатель, как Иуда»3^
Как и любой чужак, этот знаменитый абориген, на плечах которого нами построено столько собственных карьер, воспринимается не как человек, а как представитель расы или культуры. Взгляд на него всегда дистанцирован и сравнивает его с тем, кто к нему ближе всего, с чужаком. Движение Дюркгейма в этом

98 Московичи С. Машина, творящая богов

смысле, я бы сказал, противоположно и состоит в сближении с нами этих австралийцев. Он трактует их личностно, как крепких и несчастных, во всяком случае почтительных. Их жизнь в рамках племени пребывает в двух состояниях, как жизнь любой деревни в то время. Находясь в первом, люди занимаются своими делами, охотятся поодиночке или маленькими группами или ловят рыбу. Они ведут очень простую и монотонную жизнь, прикованные к своим собственным инстинктам и занятые по большей части домашними делами. В этом рассредоточенном состоянии жизнь остается «однообразной, вялой и тусклой»01. И, наоборот, оказываясь во втором состоянии, население концентрируется. Благоприятное или неблагоприятное событие собирает людей вместе, даже когда это не отправление культа. В частности, в периоды, когда рыбная ловля и охота невозможны, этим пользуются, чтобы отпраздновать свадьбы, заключить сделки. Это как раз случаи для великих скоплений народа. Тогда можно видеть, как люди стекаются, возбуждают друг друга, активно общаются, мечутся вплоть до того, как движение упорядочивается и ритуализируется. Группа восстанавливается и проявляет себя с необыкновенной силой под видом духов тотемов. Бумеранги стучат друг о друга, крутятся и верещат трещотки.
«Возбуждение, — пишет Дюркгейм, — возникает внезапно, так, что приводит к неслыханным поступкам. Разбушевавшиеся страсти приобретают такую порывистость, что их ничем не сдержать. Такое пребывание вовне от повседневных условий жизни и такое полное осознание ее может служить доказательством потребности выйти за пределы и подняться над повседневным миром»32.
Вы узнаете здесь все видимые результаты вступления в состояние одержимости вновь соединенной массы племени. В этом случае у них, как и повсюду, наблюдаются смешивания и излияния, сексуальные оргии и основанные на инцесте союзы, отмечающие религиозные празднества. Все, что общество осуждает, все, что оно запрещает, и все то, что оно провоцирует, сливается в общем порыве. Нетрудно понять, что силы, объединенные и усиленные таким образом, превосходят силы каждого и навязываются ему без его ведома. Для достижения этого ликования и этого единодушия, нужно, чтобы люди ощущали, что в каком-то смысле они одержимы. Они возбуждаются и воспламеняются в состоянии транса, который осуществляется в единст-

99

Люди, подобные богам

венном направлении к соединению со священным. Неважно, было ли поводом празднество или траур. В последнем случае также «это то же исступление, охватывающее верующих, та же склонность к сексуальным буйствам, определенный признак нервного перевозбуждения»33. Распространяющиеся горячность и вдохновение отмечены этим перевозбуждением. Это признак возбуждения, спровоцированного ритуалами, которое вызывается религией и которое вызывает религию. Активность, которую оно порождает и которая ее творит, в Австралии «почти полностью сконцентрирована на моментах, когда происходят эти сборища»54 . Сильнее, чем в любую другую эпоху, общие верования и общие традиции формируют чувства каждого.
Можно определить характерную черту любых состояний одержимости: человек считает себя ведомым внешней и высшей силой. Также в этом случае собравшиеся на празднество люди испытывают могущественную силу своего тотема и убеждены, что он внушает им их слова и руководит их поступками.
«Они ощущают ее присутствие и действие в них. Поскольку именно она возносит их к высшей жизни. Вот каким образом человек верил, что в нем заложен принцип, сравнимый с тем, который заключается в тотеме; каким образом в этой связи он приписал себе свойство священного, но менее заметное, чем свойство эмблемы, именно эмблема является важнейшим источником религиозной жизни; человек имеет к ней только косвенное отношение, осознает ее; он дает себе отчет в том, что сила, переносящая его в круг сакральных вещей, не является для него неотъемлемой, а приходит к нему извне»55.
По правде сказать, она приходит к нему из собравшегося сообщества. Умножая контакты и делая их более близкими, она изменяет содержание сознания и делает возможными поступки, к которым человек, ограниченный только своими собственными силами, был бы неспособен. Образы и формулы вновь обретают жизнь и силу. Неясные воспоминания связывают настоящее с прошлым, реальные существа с нереальными. В этих экстазах и восторгах существует определенный порядок. Он отвечает некой потребности и нацелен на эффективность. Сейчас я это уточню. Пока люди остаются разрозненными и пребывают в состоянии расслабленности, лишенные какого-либо живого чувства, сообщество им кажется далеким. Оно мало вмешивается в их суждения и их поступки. Вновь возникшее в какой-то момент этих

100

периодических движений, оно становится вездесущим и могущественным. Религиозная жизнь тогда достигает глубины, которая доводит верующих до вербальной экспансивности, близкой к бреду. Коллективные представления, рождающиеся в этих условиях, сохраняют их печать не потому, что они религиозные, а потому, что люди творят их вместе в таком напряженном состоянии. Можно даже сказать, что это обычное свойство всякого представления.
«Впрочем, — утверждает Дюркгейм, — и это главное, если назы ватъ бредом всякое состояние, в котором дух добавляет к непо средственным данным чувственную интуицию и проецирует свои ощущения и свои впечатления на вещи, то, вероятно, не существует коллективного представления, которое в каком-то смысле не было бы бредовым; религиозные верования составляют лишь частный случай этого общего закона. Социальное окружение в своей целостности кажется нам как бы населенным силами, которые в действительности существуют только в нашем собственном сознании»56.
По подобным причинам я заметил когда-то, что социальное представление представляет нас и представляет себя так же. как оно представляет нечто. Каким образом оно могло бы быть объективным и логическим отражением, в формальном смысле этого слова, тогда как мы в нем репрезентируем себя? Если бы оно таковым было, оно не было бы социальным0'. Нельзя сказать, что собравшись вместе, мы размышляем менее разумно. И это тем более не потому, что коллективное мышление наивно или конкретно, как может показаться. Но потому, что такое представление рождается в особых обстоятельствах и имеет свои собственные цели.
Пойдем дальше. Спросим себя, действительно ли эмоциональная окраска этого состояния возбуждения оказывает влияние на представления, создаваемые при этом и объясняет их. Часто говорят, что тревога и страх являются причинами, из-за которых люди держатся за религии. Однако формула primus in orbe deus fecit timor" не резюмирует того, что можно наблюдать во время ритуалов и церемоний австралийцев. Это скорее экзальтация от
а Primus in orbe deus fecit timor (лат.) — «Богов первым на земле создал страх» (из поэмы римского поэта Публия Папнния Стация »Фиваида», III, 661) — прим. пер.

101

встречи после разлуки, поддерживаемая песнями, танцами и упорядоченная сценическими представлениями. Затем, надо ли напоминать, что божество живет в той же самой среде, что и люди? И что оно их пронизывает, становится неотъемлемой частью их самих? Таким образом, согласно Дюркгейму, эта формула ложна. Источник тотемизма скорее нужно искать в «счастливой уверенности» и в энергичном излиянии. Боги не являются ни завистливыми, ни грозными. Тем более, они не сокрушают своей силой членов племени.
Есть ли у тотемизма какое-нибудь особое свойство? Возбужденное состояние собравшихся людей, песни и танцы, жестикуляция и экстаз, все то, что, согласно Дюркгейму, характеризует религиозную жизнь австралийцев, можно точно так же наблюдать в дионисиях или других случаях58. Он сам мог это видеть совсем близко, в сектах пиетистов, а еще лучше у хасидов. Я, со своей стороны, нашел огромное сходство между описаниями Дюркгейма и некоторыми местами из сочинений Исаака Башевис Синджера, напоминающими о польских деревенских сообществах с их раввинами и «юродивыми».
Итак, все склоняет нас к мнению о том, что объяснение Дюркгеймом мотивов, по которым люди создают себе богов, относится не столько к своеобразию австралийской религии, сколько к психической констелляции общности, которая ее порождает. Между' тем, эта констелляция, праздники и церемонии, которые ее культивируют, могут продолжаться лишь ограниченное время. После достижения своего апогея напряженные силы ослабевают, движения замедляются и каждый участник отходит, чтобы вернуться к своим полезным занятиям. Австралийцы рассеиваются и дела племени или рода уходят из сознания. Они теперь больше интересуются непосредственным и близким: домом, охотой и рыбной ловлей, которые, как они надеются, будут как можно успешнее.
'•Когда австралиец выходит из религиозной церемонии, представления, которые общественная жизнь пробудила и возбудила в нем, не уничтожаются мгновенно. Фигуры великих предков, героические подвиги, память о которых знаменуют ритуалы, великие события всякого рода, в которых культ заставляет его принимать участие, продолжают жить в его сознании через эмоции, связанные с ними, через влияние, производимое ими; они резко отличаются от заурядных впечатлений, создаваемых у него повседневными связями с внешним миром»59.

102

В этом отношении мне очень нравится слово «заурядный». Оно возвращает к прозе жизни. В то время, когда австралиец пребывает в состоянии одержимости, с душой и телом, охваченными обществом, разукрашенный и воодушевленный, он в тот момент больше, чем человек. Это то, что обнаруживает священное. Вновь спущенный на землю повседневности, которая тянется изо дня в день и делает его медлительным, он может спросить себя, как он позволил себе дойти до этих жестикуляций, сумасбродств, экстатических и восторженных действий. Но он сохраняет о них ностальгическое воспоминание и ждет возвращения в недра возрожденного сообщества. Так же, как «сердечные перебои» у Пруста, «перебои священного»60 у Дюркгейма влияют на общественные отношения. Набожности австралийца знакомы состояния, когда «полная инертность» чередуется с «перевозбуждением», а всякое общественное существование проходит через такие же колебания. В этом можно узнать психологический и коллективный ритм, размечающий жизнь других обществ, пока религия остается составляющей отношений между их членами. В другом смысле я бы сказал, что тотемизм австралийцев это временная религия, которая колеблется, как и сам род, между священным и профанным. Для того, чтобы религии стали постоянными, нужна организация, квалифицированные священники, которые совершают ритуалы на протяжении года и, наконец, Церковь, хранящая монополию на возбуждение и делающая его своей специальностью. Но первым этапом остается общность, создающая богов и ритуалы, покровительствующая этому чудесному дару освящать и идеализировать неважно что, включая само общество.
Психология Дюркгейма стремится заставить нас понять почему. Я вспомнил ее относительно кратко, учитывая то значительное место, которое он ей отводит . Когда расширяют поле рассмотрения, то замечают, в чем психология Дюркгейма отличается от психологии его современников. Большинство теоретиков психологии толп, желая этого или нет, имеют в виду массовые состояния, как состояния, близкие к коллективной истерии, скопированные с индивидуальной истерии, описания которой дают клиническая психология и психоанализ. Или еще так же, как знаменитое «божественное безумие» вождя и массы. Дюркгейм, это очевидно, имеет в виду манию, характеристику состояния, в котором находятся люди, в процессе церемоний обладания, описанного древними философами и драматургами. Состояние, являющееся следствием одиночества, вялости, даже неясной деп-

103

рессии. Он, таким образом, рассматривает социальную жизнь как чередование настроений и отношений в соответствии с циклом, движущимся от мании к меланхолии и обратно. Мосс говорит об этом, по необходимости замечая, что Дюркгейм
«уже использовал, по сути дела, эти понятия стении и астении, энергии и слабости в отношении жизни... в своих «Элементарных формах религиозной жизни»62.
Не известно в полной мере, где коренится основа такой последовательности и к чему она ведет. Зато существует заметное согласие, хотя и формулируемое в разных терминах, по поводу наблюдения переходов, имеющих место внутри каждой последовательности, своего рода цепной реакции. Когда над этим размышляют, в голову приходят вовсе не абсурдные гипотезы. Я остановлюсь на одной из них, подсказанной предыдущими рассуждениями и моими работами по психологии толп . Можно с уверенностью сказать, что большая часть решающих связей в жизни обществ, — например, между управляющими и управляемыми, пророками и учениками или между торговыми партнерами на рынке, — происходит посредством чередования стении и астении, экзальтации и апатии. Они бы страдали непоправимой недолговечностью, если бы не существовало постоянного колебания между наслаждением, которое приносит возрождение группы, при необходимости воплощенное в Боге или знамени, и трауром, который налагает временную отчужденность. Качание между чередующимися состояниями сознания: экстазом, одержимостью и теми, которые заставляют вернуться к нормальному, здравому сознанию, является основополагающим. Изначальные импульсы обостряются, потом остывают и канализируются в соответствии с требованиями реальности. Тогда, как писал Вольтер госпоже Деффан, «грустно, рассудительность внушает к себе доверие». По мере того, как отстраненная рефлексия завоевывает позиции, эмоции отвергаются, связи между людьми становятся более безличными, а поведение каждого следует правилам. Серость повседневных занятий, машинально выполняемых обязанностей, управления делами — вот колорит существования общества в целом. Нет ничего необычного в приливах и отливах обоих состояний сознания и отношений, которые им соответствуют.
Отсюда можно заключить, что это универсальное явление, подтвержденное наблюдением в психологии масс, религий, властных

104

и экономических устройств, имеет кое-какую связь с нашими кризисами, с тем, как мы их переживаем. Между тем, ему уделяется так мало внимания, как если бы оно и не существовало. Или как если бы наша цивилизация составляла исключение. Может быть, напротив, нужно было бы принять его во внимание, поскольку, именно пытаясь не признавать неизбежное, мы увеличиваем его влияние. Обращаясь к глубинам истории, мы замечаем, и именно это хотел сказать Дюркгейм, что культуры, предшествовавшие нашей, и сейчас еще составляющие большинство, преуспели в институционализации безумия. Она у них, так сказать признана, укрощена с помощью всех этих ритуалов одержимости и экстаза, которые разворачиваются периодическим образом, следуют прочно установленным правилам и располагают своими специалистами. Любые приемы излечения, охоты и повышения плодородия несут на себе ее печать. Достаточно бегло просмотреть исследования, посвященные праздникам, церемониям, медицине и астрономии огромного числа народов, чтобы в этом убедиться. Невозможно придумать лучшей иллюстрации этому, чем лечение душевных заболеваний в Африке или дионисийские культуры и католические процессии в Европе. И вообще, все явления, которые завершаются сакральным и на него опираются.
Зато наша современная культура старается и преуспевает в направлении институционализации меланхолии. Волей-неволей забота о секуляризации верований и обрядов, рационализации экономики и управления с помощью расчета и количественных величин ведет к этому. Я не знаю, нужно ли возводить истоки к протестантам или к капиталистам-буржуа, чтобы обнаружить причины этого. Но, каковы бы они ни были, вы понимаете, что пренебрежение к церемониалу и ритуалу, борьба, ведущаяся со страстями во имя интереса и с коллективными восторгами во имя организации, могли привести только к такому результату. Это состояние активного безразличия логически проистекает из жизни, которая становится эгоцентричной и одинокой, из отношений, которыми управляют нейтральные законы. В мире. который желает быть профанным и авторами которого мы были, все должно быть разочарованным, приговоренным к неизлечимой слабости, чтобы быть понятым и подчиненным. II вовсе не случайно, что науку, которая, как предполагается, объясняет множество общественных явлений, предвидит этапы истории и направляет наши действия, я имею в виду экономику, англичане окрестили «унылой наукой». Выражения, обозначающие безу-

105

мие, экстаз и ритуалы в этом случае играют роль излишка, который должен быть изгнан, подавлен, спрятан, поскольку иначе общество снова слилось бы с религией.
Нет смысла дальше углубляться в это. Вы догадываетесь, чем объясняется воздействие священного и профанного на восприимчивость, каким аффективным нуждам они должны отвечать. Также и в отношении обоих состояний сознания, которые установились различным образом в двух периодах истории, прежде всего в качестве культуры безумия, а затем — культуры меланхолии, в частности нашей. Во всяком случае, гипотеза такого плана заставляет думать о переплетении характеристик психического и социального, индивидуальных и коллективных ритмов, чему имеется множество свидетельств.
Что сказать в заключение? Жизнь в обществе, как ее понимает психология толп, является результатом регрессии и содержит значительный истерический элемент. Это одна из многочисленных причин наличия архаического и галлюцинаторного. Эта же самая жизнь, в трактовке Дюркгейма, обусловленная одержимостью, оказывается маниакально-депрессивной. Какое же различие здесь наиболее заметно? И нет ли в этой аналогии моментов, проясняющих дело? Она заставляет понять, что разделительная черта проходит не между теми, кто считает поведение толп патологическим и теми, кто его оценивает как нормальное. Одно это противопоставление не имело бы большого смысла. Нет, эта разделительная черта проходит, по-видимому, между теми, кто делает акцент на беспорядочности в истории, и теми, кто настаивает на цикличности безумия. И Дюркгейм относится к последним.
Впрочем, его объяснения, может быть, имеют значение, выходящее за рамки собственно религиозных явлений. Говоря об австралийцах, обрабатывающих свой сад, готовящихся к сражению или плывущих на лодках, английский социолог Б. К. Малиновский отмечает сходное возбуждение, к тому же полностью секулярного типа 64. Кроме того, доказано, что массовая психология составляет наиболее значительную часть этой эмоциональности. Согласно Леви-Строссу, источник священного находится не там, куда его помещает Дюркгейм, теория которого содержит логическую ошибку: «Не реальные эмоции, — пишет Леви-Стросс, — ощущаемые в случае собраний и церемоний, порождают и упрочивают ритуалы, а ритуальная активность вызывает эмоции»65.

106

Все это правильно, но не так разрушительно, как можно было бы предположить. В чем состоит слабость этой теории? Она напрасно не идет дальше, за пределы великих ритмов и общих причин, чтобы поинтересоваться содержанием ритуалов и сакральных представлений. За неимением этого оно сводится к тому, что в них есть наиболее абстрактного и объективного. Между тем, является ли это содержание таким произвольным и так мало связанным с внутренней жизнью тех, кто его творит и разделяет? Психология Дюркгейма, в этом смысле, довольствуется поиском признаков там, где существует смысл. Вы меня спросите, в чем разница?
Вернемся к тем праздникам плодородия Intichiuma, на которых собравшееся вместе племя сообща съедает свой тотем. Фрейд исследует смысл, который это могло бы иметь для участников, специфические эмоции, возникающие при этом. И благодаря такой интерпретации, он приходит к своему знаменитому мифу убийства отца. Дюркгейм дает себе труд расшифровать грамматику ритуала для того, чтобы установить, что в нем содержится неспецифического и общего с другими. Он доказывает, что это маневр, позволяющий племени вернуться к периодическому возбуждению. Как если бы он изучал формулировки и жесты не для того, чтобы понять, что люди говорят и делают, а как они это делают и как говорят. Или, что мне кажется еще ближе к истине, он лишь рассматривает частные случаи сквозь призму категорий, а не категории сквозь призму частных случаев. Обожествив общество, приписав ему непомерное могущество, он таким образом снижает ценность своего открытия и сковывает свою дерзость. Все это впечатляет, не производя шока. Струна, которая могла бы отозваться в нас, осталась незатронутой.

РЕЛИГИИ НЕ УНИЧТОЖИТЬ

Единственный спектакль: общество без религии. Таково было безусловное новшество, которое Французская революция выставила людям на обозрение. Уже видели, как на этом континенте буржуазия торжествует над абсолютизмом, как в Англии монархия тонет в разбушевавшихся волнах народного восстания. Но нация, ставящая права человека на место божественного правления и следующая принципам философии вместо почитания догматов веры, — этого еще никогда не видели. Не было мыслителя или политического деятеля, который бы не задал себе вопроса:

107

возможно ли, чтобы такое общество существовало долго? Может ли оно учредить общественный договор, который бы имел единственным основанием свободную волю граждан? Это то, что историк Кинэ называет «жизнью народного тела без всякой религии» . Как человек науки, Дюркгейм задает себе тот же вопрос, но с другой стороны: почему общество существует долго? Этот вопрос вдохновляет его на книгу и его ответ очевиден: это верования и священные ритуалы. Без них ни одно общество не сможет сохраняться и внушать своим членам согласие и уважение, необходимые ему6'.
Тогда проблема заключается не в том, чтобы узнать, нужна или нет религия: речь идет о том, какая именно. Один человек наедине с самим собой не сможет создать никакой религии, каков бы ни был его гений. Чем бы она могла быть иным, как не скоплением воспоминаний и изощренных идей наподобие того, о чем говорил Огюст Конт? Или нарциссическим культом пророка, пришедшего ниоткуда, химерой которого был, вероятно, сверхчеловек Ницше? В любом случае, такая религия обладала бы холодностью философского и отстраненного предмета, которую никакая коллективная горячность не разогрела бы и не посетила бы никакая страсть: «Поскольку вера — это, прежде всего, пыл, жизнь, энтузиазм, экзальтация всей психической активности, способ поднять человека над самим собой. Между тем, как он мог бы, не выходя за пределы самого себя, добавить еще энергии к той, которая у него уже есть? Как он смог бы превзойти пределы своих индивидуальных сил? Единственный очаг жара, у которого мы могли бы морально согреться, это очаг, образуемый обществом подобных нам; единственные моральные силы, которыми мы могли бы себя подпитать и поднять наши собственные — это силы другого... верования, что становятся активными только когда они разделяются»68.
Однако, если религия не может возникнуть из медитации одного человека, должны ли мы реставрировать одну из религий прошлого, христианство, например? Эта идея выдвигалась со времен Французской революции, она продолжает поддерживаться и сейчас. Дюркгейм считает, что это уже невозможно. Кто проникнется страстью к нему и найдет в нем вдохновение? Оно было причастно к слишком многим несправедливостям и больше не отвечает запросам современной эпохи. В отношении него уже

108 Московичи С. Машина, творящая богов

не допускают возможности поддерживать доверительные отношения и тонус в секуляризованном мире. Вспомним вопрос Шатобриана: «Какова же та религия, которая заменит христианство?» У Дюркгейма не было полностью готового ответа. Он, однако, знал некоторые вещи, которые указывали путь. Скажем для начала, что она могла бы быть задумана сверху, группой специалистов и распространена посредством коллективного внушения и насилия. Это была бы одна из тех религий, которые я назвал профанными 69 , они принуждают личность регрессировать в угоду толпе и ими так богата современная история. Для нее необходим харизматический вождь, с которым себя отождествляют, эмоционально выразительные и содержащие древние значения верования, наконец, соответствующая организация. Эти религии, разумеется, редко бывают долговременными, но собирают огромное количество людей, объединяют их и побуждают действовать в четко определенном направлении.
Не они грезились Дюркгейму. Он и не мог о них мечтать, поскольку они были почти неизвестны в его время или же их считали невозможными. В целом же, и такова его точка зрения, сакральные религии были произведены на свет общественными массами в момент творческого порыва и экстаза. Те, которые будут подобным образом рождаться, станут подбирать людей, относящихся к разряду посредственности, в которой они вязнут: «Настанет день, когда наши общества снова узнают минуты творческого возбуждения, в ходе которых возникнут новые идеи, появятся новые формулы, которые на какое-то время будут служить человечеству руководством; и однажды пережив эти минуты, люди непроизвольно испытают потребность время от времени мысленно возрождать их к жизни, то есть поддерживать воспоминания с помощью праздников, которые регулярно воскрешают их плоды... Нет евангелий, которые были бы бессмертны, и нет основания считать, что человечество впредь будет неспособно придумывать новых»70.
Известно, что смерть неотвратима, но никто не может сказать, ни как, ни когда она придет. То же самое происходит с религией. Дюркгейм предсказал ей будущее, находясь в интеллектуальном климате, в котором с ней боролись и считали ее чем-то из прошлого. Он тем самым примиряет теологическое утверждение ее непреходящего характера с позитивистским пафосом ее обновления. Я не знаю другого текста, где эта точка

109

зрения проявилась бы с такой убежденностью и защищалась бы с таким жаром71.
Есть ирония в том, что большая часть авторов, следующих сегодня за Дюркгеймом, акцентируют чопорную сторону его мысли, посредством которой она довольно точно имитирует всю систему. Они приводят в качестве основного аксессуар — противопоставление священного и профанного, а в качестве аксессуара — основное, а именно: противопоставление возбуждения и учреждаемого в обществе. Они неустанно занимаются, кроме того, интеллектуальными аспектами — как говорят, когнитивными, — которые соответствуют структурам общества. Несомненно забывая, что религия для Дюркгейма является изначальным источником любых форм познания. То же самое объяснение остается в силе для любых форм, без этого нарушается единство теории Дюркгейма. Очевидно, что эта сторона больше подходит здравомыслию людей, живущих в упорядоченном и развивающемся обществе. Они упускают, однако, что он писал в обществе, находившемся в возбужденном и потрясенном состоянии. А вернее, они позволяют бить ключу свежих мыслей до тех пор, пока они не становятся плоскими и пошлыми.
Я упоминаю об этом отклонении от его теории именно потому, что оно не беспричинно. Дюркгейм предчувствовал его. И усилия, которые он предпринимал для того, чтобы это предотвратить, не раз вынуждали его уклоняться от пути, намеченного заранее. Поэтому в его книге существует другая книга. В ней вырисовывается видение человека одновременно верующего и рационального, рационального, потому что верующего. Временами вы слышите вдохновенный голос одного из создателей религий, для которого не существует религии иной, кроме науки, одного из творцов бога, имя которого он не отваживается произносить, разве, что заменив его другим, более привычным — общество. Раймон Арон с горячностью упрекал его в этом: "Мне, по правде говоря, кажется немыслимым определять сущность религии через поклонение людей группе, поскольку, по крайней мере на мой взгляд, поклонение социальному порядку является сущностью безбожия".
Именно потому, что теория показывает нам, как религия возникает и длительное время существует в безбожии, она тоже оказывает на нас своего рода завораживающее воздействие. Во все времена философия ставила перед собой задачу найти дока-

110

зательства существования Бога, или сакрального, если угодно. Социология делает это в наше время. Но, заменяя это высказывание обратным: не человек представляет одно из доказательств существования Бога, а именно Бог представляет одно из доказательств существования человека. Если существует безбожие, то оно как раз в этом.

Комментарии (1)
Обратно в раздел социология











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.