Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Токвиль А. Демократия в Америке

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть четвертая

О ТОМ ВЛИЯНИИ, КОТОРОЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ИДЕИ И ЧУВСТВА ОКАЗЫВАЮТ НА ПОЛИТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО

Книга моя не достигнет цели, если, показав, какие идеи и чувства внушаются равенством, я не укажу в заключение, каким образом эти же чувства и идеи способны непосредственно воздействовать на формы правления человеческим обществом.

Для этого мне придется часто обращаться к уже высказывавшимся прежде мыслям. Надеюсь, однако, что читатель не откажется последовать за мной, если знакомые пути могут привести его к новым истинам.

Глава I

РАВЕНСТВО ВЫЗЫВАЕТ В ГРАЖДАНАХ ЕСТЕСТВЕННУЮ СКЛОННОСТЬ К СВОБОДНЫМ ИНСТИТУТАМ

Равенство, делающее людей независимыми друг от друга, вырабатывает в них привычку и склонность руководствоваться в частной жизни лишь собственными желаниями и волей. Та полная независимость, которой они постоянно пользуются как в отношениях с равными себе, так и в личной жизни, вызывает в них недовольство любой властью и вскоре формирует у них понятие политической свободы и приверженность ей. Люди, живущие в такое время, следовательно, самым естественным образом предрасположены к восприятию идеи свободных институтов. Возьмите любого из них, и, если вы сможете добраться до его инстинктивных чувств, вы обнаружите, что из разных форм правления он более всего признает и уважает то, главу которого он избрал сам и действия которого находятся под его контролем.

Из всех политических последствий, порождаемых социальным равенством, именно это стремление к независимости прежде всего бросается в глаза, устрашая малодушных, и не без оснований, ибо в демократиях анархия обретает более ужасные качества, чем в любом другом обществе. Ведь если граждане лишены возможности воздействовать друг на друга, то в случаях, когда сдерживающая их государственная власть ослабляется, быстро наступает политический хаос, и поскольку каждый отдельный гражданин предпочитает держаться от всего в стороне, здание социального устройства мгновенно рассыпается в прах.

Тем не менее я убежден, что анархия — это не основное, а наименьшее из зол, которых нужно опасаться в век демократии.

На самом деле равенство порождает две тенденции: первая ведет людей к независимости и может внезапно подтолкнуть их к анархии; вторая тенденция проявляется не столь быстро и не столь наглядно, но она значительно более целенаправленно ведет людей к закрепощению.

31-1385

481

 

Люди быстро распознают первую тенденцию и всячески ей противодействуют, позволяя, однако, увлечь себя в другом направлении, поскольку не видят его опасности. Поэтому о нем необходимо поговорить более подробно.

Ни в коей мере я не порицаю равенство за то, что оно порождает непокорность; как раз за это я его и хвалю. Меня охватывает восхищение, когда я вижу, как оно формирует в умах и сердцах людей некое смутное представление о политической независимости и инстинктивное стремление к ней, вырабатывая таким образом лекарство от болезни, им же порождаемой. Именно этим привлекает меня равенство.

Глава II

О ТОМ, ЧТО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ГРАЖДАН ОБ УПРАВЛЕНИИ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВАХ ЕСТЕСТВЕННЫМ ОБРАЗОМ СПОСОБСТВУЮТ КОНЦЕНТРАЦИИ ВЛАСТИ

Идея промежуточных институтов власти, находящихся между монархом и его подданными, представлялась вполне естественной в аристократическом обществе, где эта власть оказывалась в руках отдельных лиц или семейств, которые в силу своего происхождения, образования и богатства не имели себе равных и были как бы призваны управлять другими. В век равенства эта идея, естественно, отсутствует в умах людей по причинам обратного свойства; внедрить ее в сознание можно лишь искусственно и удерживать в нем — лишь с большим трудом. Вместе с тем граждане, практически не раздумывая, принимают идею единой и централизованной власти, которая сама управляет ими.

Впрочем, в политике, так же как в философии и религии, демократический народ с радостью воспринимает простые и общие идеи. Сложные концепции не воспринимаются разумом, и людям нравится чувствовать себя великой нацией, все граждане которой соответствуют одной модели и управляемы единой властью.

Вслед за идеей единой и централизованной власти в эпоху равенства в умах людей почти непроизвольно зарождается идея единого законодательства. Поскольку каждый человек мало чем отличается от своих соседей, он не понимает, почему закон, применимый к одному из них, не может быть распространен на всех остальных. Самые незначительные привилегии вызывают у него отвращение. Малейшие различия в политических институтах одного и того же общества порождают недовольство его граждан. Поэтому единообразие законов представляется людям важнейшим условием хорошего правления.

Я уверен, что то же понятие единого закона, равным образом распространенного на все социальные группы, было чуждо человеческому сознанию в века аристократии. В то время оно не могло прийти к этой идее или же отвергало ее.

Эти противоположные устремления разума в конце концов превращаются в такие слепые инстинкты и столь прочные привычки, что они начинают руководить поступками людей вне зависимости от особенностей личности. Несмотря на бесконечное разнообразие средневековой жизни, и тогда встречались совершенно похожие индивидуумы, однако это не мешало законодателю наделять каждого из них различными обязанностями и разными правами. И напротив, в наше время правительства изнуряют себя в попытках навязать одни и те же обычаи и законы группам населения, которые еще имеют между собой мало общего.

По мере уравнивания у того или иного народа условий существования отдельные индивидуумы мельчают, в то время как общество в целом представляется более великим, или, точнее, каждый гражданин, став похожим на всех других, теряется в толпе, и тогда перед нами возникает великолепный в своем единстве образ самого народа.

Все это, естественно, порождает у людей эпохи демократии очень высокие представления об общественных прерогативах и чрезмерно скромное — о правах личности. Они легко соглашаются с тем, что выгода первого из них — это все, а интересы личности — ничто. Они охотно мирятся с тем, что власть, олицетворяющая собой все общество, несет в себе больше мудрости и знания, чем любой из людей, составляющих это общество, и что вести каждого гражданина за руку есть не только право, но и обязанность власти.

482

 

Если бы мы захотели лучше изучить наших современников и добраться до истоков их политических воззрений, мы увидели бы там многие из тех идей, которые я только что воспроизвел, и, вероятно, удивились бы, обнаружив так много общего у народов, столь часто воевавших между собой.

Американцы полагают, что в каждом штате верховная власть должна устанавливаться самим народом. Однако, как только органы власти сформированы, американцы не помышляют их в чем-либо ограничивать, охотно соглашаясь с тем, что власть имеет право делать все.

Американцы не могут себе представить, чтобы отдельные города, семьи либо отдельные граждане пользовались особыми привилегиями. Они твердо убеждены в том, что любой закон должен одинаково применяться в разных частях одного и того же штата по отношению ко всем гражданам, живущим в нем.

Эти взгляды все шире и шире распространяются сейчас и в Европе, проникая даже в сознание тех наций, которые наиболее яростно отвергают догмат народовластия. Эти нации исповедуют иные убеждения относительно природы власти, чем американцы, однако они рассматривают ее под тем же углом зрения: у тех и у других стирается и исчезает представление о необходимости промежуточной власти. Из сознания людей быстро выветривается идея права как неотъемлемой принадлежности лишь ограниченного круга индивидуумов, ее место занимают представления о всемогущем и едином для всего общества законе. Эти представления укореняются и усиливаются в сознании по мере того, как люди уравниваются в своих правах и условиях существования. Идеи эти порождаются равенством и в свою очередь ускоряют процесс установления равенства.

Во Франции, где данные революционные преобразования носили более решительный характер, чем в любой другой европейской стране, эти воззрения полностью овладели сознанием граждан. Если внимательно прислушаться к тому, что говорят лидеры наших различных партий, мы убедимся, что нет никого, кто не разделял бы этих воззрений. Большинство считает, что правительство действует неудовлетворительно, но все сходятся во мнении, что оно должно действовать еще активнее и все брать в свои руки. Даже те, кто ведет между собой настоящую войну, по этому вопросу придерживаются единых взглядов. Централизация, вездесущность, всемогущество общественной власти, единообразие ее законов — вот наиболее характерные черты всех зарождающихся сегодня политических систем. Эти черты мы обнаруживаем в основе самых причудливых утопий. Они преследуют человека в его мечтах.

Если подобные представления непроизвольно возникают в умах простых смертных, они тем более легко овладевают сознанием сильных мира сего.

В то время как старое общественное устройство Европы приходит в упадок и разваливается, монархи приходят к новым убеждениям относительно своей власти и своих обязанностей. Они наконец-то поняли, что центральная власть, которую они воплощают, может и должна лично, в соответствии с единым планом управлять всеми делами и всеми гражданами в государстве. Эти воззрения, которые, смею утверждать, никогда ранее не разделялись монархами Европы, сегодня все глубже проникают в их сознание и не желают уступать место иным концепциям.

Таким образом, сегодня люди менее разделены, чем это можно было бы себе представить; они постоянно спорят друг с другом по вопросу о том, в чьи руки будет передана верховная власть, но легко подчиняются правам и обязанностям этой власти над собой. Все воспринимают правительство как олицетворение единой и естественной власти, которая все предвидит и все может.

Любые другие политические идеи кажутся второстепенными и преходящими, и лишь эта остается незыблемой, нерушимой, ни с чем не сравнимой истиной. Публицисты и государственные деятели безоговорочно ее принимают, толпа с жадностью хватается за нее; управляемые и власть имущие с одинаковым жаром следуют ей; она вездесуща, кажется, что она существовала всегда.

Следовательно, эта идея предстает не случайным порождением человеческого разумения, а выступает естественной предпосылкой современного состояния человеческого общества*.

3i.

483

Глава III

О ТОМ, ЧТО ЧУВСТВА ЛЮДЕЙ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВАХ СООТВЕТСТВУЮТ ИХ ИДЕЯМ О КОНЦЕНТРАЦИИ ВЛАСТИ

Если в эпоху равенства люди легко воспринимают идею сильной центральной власти, то лишь потому, что признавать и поддерживать эту власть людей заставляют их обычаи и чувства. Постараюсь пояснить это несколькими словами, так как основные соображения на этот счет уже были высказаны ранее.

Люди, живущие в демократическом обществе и не видящие вокруг ни начальников, ни подчиненных, лишенные привычных и обязательных социальных связей, охотно замыкаются в себе и полагают себя свободными от общества. Мне уже пришлось довольно много рассуждать на эту тему, когда речь шла об индивидуализме. Люди почти всегда с трудом отрывают себя от личных дел, чтобы заняться делами общественными, поэтому естественно их стремление переложить эти заботы на того единственного очевидного и постоянного выразителя коллективных интересов, каким является государство.

Они не просто теряют вкус к общественной деятельности, но часто у них просто не хватает на нее времени. В демократическом обществе частная жизнь принимает столь активные формы, становится столь беспокойной, заполненной желаниями и работой, что на политическую жизнь у человека почти не остается ни сил, ни досуга.

Мне бы не хотелось думать, что упадок интереса к общественной деятельности непреодолим; борьба с ним и является главной целью моей книги. Просто я утверждаю, что сегодня эта апатия неустанно заполняет души под воздействием каких-то таинственных сил и, если ее не остановить, она охватит людей полностью.

У меня уже была возможность показать, что крепнущая тяга людей к благосостоянию и неустойчивый характер собственности заставляют демократические народы опасаться социальных неурядиц. Склонность к стабильности общественной жизни становится у них единственной политической страстью, возрастающей по мере отмирания других политических устремлений; это естественным образом располагает граждан к тому, чтобы постоянно передавать центральной власти все новые и новые права, ибо они считают, что только она одна, предохраняя самое себя, заинтересована и располагает необходимыми возможностями защитить их от анархии. Поскольку в эпоху равенства никто не обязан оказывать содействие ближнему, так же как никто не вправе рассчитывать на значительную поддержку со стороны, каждый индивидуум является одновременно и независимым, и беззащитным. Эти два состояния, которые не следует ни смешивать, ни разделять, вырабатываютучеловекадемократического общества весьма двойственные инстинкты. Независимость придает ему уверенность и чувство собственного достоинства среди равных, а бессилие дает ему время от времени почувствовать необходимость посторонней поддержки, которую ему не от кого ждать, поскольку все, окружающие его, одинаково слабы и равнодушны. В своем отчаянии он невольно устремляет взоры к той громаде, которая в одиночестве возвышается посреди всеобщего упадка. Именно к ней обращается он постоянно со своими нуждами и чаяниями, именно ее он в конце концов начинает воспринимать как единственную опору, необходимую ему в собственном бессилии'1.

В демократическом обществе лишь центральная власть занимает прочное положение и последовательна в своих действиях. Жизнь граждан подвержена там постоянным изменениям. Известно, однако, что любая власть естественным образом стремится к расширению сферы своего влияния. И в конечном итоге она этого добивается, неустанно и целенаправленно воздействуя на людей, чьи мысли, желания и общественное положение каждодневно меняются.

Часто граждане работают на эту власть, сами того не желая.

Эпоха демократии — эпоха экспериментов, новых идей и авантюр. В это время всегда найдется множество людей, втянутых в трудные начинания, которыми они занимаются, не обращая внимания на других членов общества. Люди эти легко соглашаются с общим принципом невмешательства властей в частные дела, однако тяждмй из них желал бы, чтобы правительство, в виде исключения, именно ему оказало помощь в его конкретном деле, и он активно ищет этой поддержки, всегда за счет интересов других граждан. Поскольку огромное множество людей одновременно придерживаются этой точки зрения, влияние центральной власти мало-помалу распространяется на все сферы их жизни, хотя каждый в отдельности желал бы ограничения этого влияния. Таким образом, любое демократическое правительство расширяет круг своих прерогатив самим фактом длительного пребывания у власти. Время работает на него; из всех несчастий оно извлекает выгоду, находясь в плену своих страстей, люди помогают ему, даже не догадываясь об этом. Поэтому можно сказать, что чем старше демократическое общество, тем более централизовано в нем управление.

484

 

Все это позволяет нам понять, что нередко происходит в демократических обществах, где люди, столь болезненно относящиеся к любым начальникам, спокойно воспринимают власть хозяина и могут быть одновременно и гордыми, и рабски угодливыми.

Ненависть людей к привилегиям возрастает по мере того, как сами привилегии становятся более редкими и менее значительными. Можно сказать, что костер демократических страстей разгорается как раз тогда, когда для него остается все меньше горючего материала. Я уже указывал на причины этого феномена. Неравенство не кажется столь вопиющим, когда условия человеческого существования различны; при всеобщем единообразии любое отклонение от него уже вызывает протест, тем больший, чем выше степень этого единообразия. Поэтому вполне нормально, что стремление к равенству усиливается с утверждением самого равенства: удовлетворяя его требования, люди развивают его.

Постоянная и все возрастающая ненависть, которую испытывают демократические народы к малейшим привилегиям, странным образом способствует постепенной концентрации всех политических прав в руках того, кто выступает единственным представителем государства. Государь, возвышающийся обязательно и безусловно над всеми гражданами, не вызывает ничьей зависти, при этом каждый еще считает своим долгом отобрать у себе подобных все прерогативы и передать их ему.

Человек времен демократии с крайним отвращением подчиняется своему соседу, которого считает равным себе; он отказывается признавать его более просвещенным, чем он сам; он не верит в его справедливость и ревниво относится к его власти; он его опасается и презирает; ему нравится постоянно напоминать своему соседу об их общей подчиненности одному и тому же хозяину.

Любая центральная власть, следуя этим естественным инстинктам, проявляет склонность к равенству и поощряет его, поскольку равенство в значительной мере облегчает действия самой этой власти, расширяет и укрепляет ее.

Можно также утверждать, что любое центральное правительство обожает единообразие. Единообразие избавляет его от необходимости издавать бесконечное количество законов: вместо того чтобы создавать законы для всех людей, правительство подгоняет всех людей без разбора под единый закон. Таким образом, правительство любит то же, что любят граждане, и ненавидит то же самое, что и они. Это единство чувств, которое у демократических народов выражается в сходстве помыслов каждого индивидуума и правителя, устанавливает между ними скрытую, но постоянную симпатию. Правительству за присущие ему склонности прощаются его ошибки; доверия народа оно лишается лишь в периоды эксцессов и заблуждений, однако это доверие быстро восстанавливается при очередном обращениинароду. Граждане в демократическом обществе часто испытывают ненависть к конкретным представителям центральной власти, но они всегда любят саму эту власть.

Итак, двумя различными путями я пришел к одной и той же цели. Я показал, что равенство утверждает в людях идею централизованного, единого и сильного правительства. Я показал, что оно вызывает в людях склонность к такому правительству. Именно к такой форме проявления стремятся сегодня народы. К этому их ведет естественная потребность душ и сердец, поэтому если они сами не будут себя сдерживать, то обязательно к нему придут.

Я считаю, что в грядущие века демократического развития личная независимость и местные свободы всегда будут искусственно поддерживаться. Естественным способом правления станет централизация*.

Глава IV

О НЕКОТОРЫХ ЗАКОНОМЕРНЫХ И СЛУЧАЙНЫХ ПРИЧИНАХ, КОТОРЫЕ ВЕДУТ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ НАРОДЫ К ЦЕНТРАЛИЗАЦИИ ВЛАСТИ ЛИБО ПРЕПЯТСТВУЮТ ЭТОМУ

Все демократические народы непроизвольно стремятся к централизации власти, однако стремление это у разных народов различно. Оно зависит от своеобразия условий, .

485

 

могущих ускорить либо замедлить естественное развитие общества. Условия эти весьма многочисленны, поэтому остановлюсь лишь на некоторых.

У людей, которые, прежде чем стать равными, имели длительный период свободного развития, инстинкты свободы в определенной степени заглушают инстинкты равенства. Поэтому, несмотря на то что центральная власть расширяет свои привилегии, в этом обществе частные лица никогда полностью не теряют свою независимость.

Когда же равенство начинает развиваться в стране, народ которой либо вовсе не знал свободы, либо слишком долго хил вне ее, как это имеет место в странах Европы, то давние привычки народа быстро и самым естественным образом соединяются с привычками и доктринами нового общественного устройства, и тогда централизация власти происходит сама собой. Государство с поразительной быстротой аккумулирует власть и разом достигает крайних пределов своего могущества, в то время как граждане его моментально становятся в высшей степени беззащитными.

Англичане, которые три века тому назад в безлюдных просторах Нового Света основали демократическое общество, еще у себя на родине приобрели навыки участия в общественной жизни: они знали суд присяжных, свободу слова и прессы, индивидуальную свободу, они были знакомы с идеей закона и знали, как к нему прибегнуть. Институты свободы и мужественные нравы, перенесенные в Америку, помогли им отстоять независимость нового государства.

У американцев, следовательно, свобода старше равенства, которое относительно , молодо. В Европе, напротив, равенство, порожденное абсолютной властью и находившееся под контролем монархов, вошло в обиход народов намного раньше, чем они познакомились с идеей свободы.

Я утверждал, что в демократических обществах правительство естественным образом представлялось человеческому разуму в виде единой и централизованной власти и что понятие промежуточной власти не воспринималось ими. Это в особенности относится к тем демократическим нациям, в которых принцип равенства одержал победу в результате насильственной революции. Когда классы, управлявшие местными делами, были внезапно сметены революционной бурей, растерянная масса народа, не имевшая еще ни организации, ни опыта, необходимых для управления этими делами, обратила свой взор на государство, доверив ему все дела и бразды правления. Централизация стала в какой-то степени необходимостью. Нет надобности ни восхвалять, ни порицать Наполеона за то, что он сосредоточил в своих руках всю административную власть: с исчезновением дворянства и высшей буржуазии она перешла к нему сама собой. Наполеону было бы столь же трудно отказаться от власти, как и' взять ее. Американцы никогда не сталкивались с подобной необходимостью; не испытав революции и имея изначальный опыт самоуправления, они никогда не чувствовали необходимости даже кратковременно возлагать на государство функции опекуна. Таким образом, у демократических народов централизация власти есть следствие не только развития равенства, но и того процесса, в результате которого это равенство устанавливается.

На начальном этапе любой великой демократической революции, когда война между различными классами еще только зарождается, народные массы стремятся к централизации общественной власти в руках правительства, с тем чтобы вырвать у аристократии управление на местах. На завершающем этапе революции, напротив, уже повергнутая аристократия, как правило, сама пытается передать государству управление всеми делами в страхе перед мелочной тиранией народа, который стал равным ей, а подчас и ее хозяином.

Следовательно, к расширению прерогатив власти не всегда стремится один и тот же класс граждан. В ходе демократической революции в стране всегда находится класс, превосходящий другие своей численностью либо богатством, который в силу особых пристрастий или собственных интересов желал бы централизации государственной власти, несмотря на то что испытывает отвращение к власти своего соседа — чувство всеобщее и постоянное у демократических народов. Можно отметить, что сегодня в Англии именно низшие классы изо всех сил пытаются уничтожить независимость местных органов власти и перевести управление из периферии в центр, в то время как высшие классы стараются удержать местное управление в границах его

486

 

прежних полномочий. Смею предположить, что придет день, когда ситуация изменится на прямо противоположную.

Все изложенное выше хорошо объясняет, почему государственная власть должна быть более сильной, а индивидуумы более слабыми в демократическом обществе, которое пришло к равенству путем долгого и трудного социального развития, чем в том, где граждане были равны изначально. Американцы — яркий тому пример.

Люди, населяющие Соединенные Штаты, никогда не были разъединены какими-то привилегиями, они никогда не знали взаимоотношений, устанавливающихся между подчиненным и господином, и, поскольку они не испытывают ни страха, ни ненависти друг к другу, у них никогда не возникало потребности в правителе, который вникал бы во все их дела. На долю американцев выпала редкая удача: они заимствовали у английской аристократии идею прав личности и склонность к свободному самоуправлению на местах, они сумели сохранить и то и другое потому, что им не нужно было сражаться против аристократии. Во все времена просвещение помогало людям сохранять независимость. Это утверждение особенно справедливо в эпоху демократии. Легче всего учредить единое и всемогущее правление, когда граждане мало чем отличаются друг от друга: для этого достаточно их инстинктов. А вот для того, чтобы в этих же условиях создать и сохранить второстепенные органы власти, а также свободные ассоциации, способные в условиях независимости и индивидуального бессилия граждан противостоять тирании, не разрушая порядка, людям необходимы особая мудрость, знания и умения.

Таким образом, концентрация власти и личное закрепощение в демократическом обществе будут усиливаться не только пропорционально нарастанию равенства, но также и благодаря невежеству граждан.

Известно, что в непросвещенные времена у правительств часто недоставало знаний, чтобы совершенствовать деспотизм, а у граждан — чтобы от него избавиться. Однако последствия этого для тех и других были далеко не одинаковыми.

Сколь бы невежественным ни был демократический народ, управляющая им центральная власть никогда не бывает начисто лишенной знаний, ибо она без труда привлекает к себе всех наиболее грамотных людей страны, а в случае надобности может позаимствовать их и за границей. Следовательно, в демократическом, но малопросвещенном обществе не может не проявляться огромное и быстро возрастающее различие в интеллектуальных способностях представителя суверенной власти и каждого из ее подданных. Это еще более облегчает завершение концентрации власти в одних руках. Административное могущество государства постоянно растет в силу того, что оно одно остаетсяспособным к управлению.

В аристократическом обществе, сколь бы ни было оно просвещенным, ничто подобное невозможно, ибо знания там достаточно равномерно распределены между монархом и лучшими из граждан.

Паша, который правит сегодня в Египте, обнаружил, что население этой страны состоит из людей равноправных, но малограмотных. Поэтому, чтобы управлять ими, он поехал в Европу, где получил необходимые знания. Необыкновенная образованность монарха в сочетании с неграмотностью и демократическим бессилием его подданных позволили ему без труда достичь высшей степени централизации власти и превратить страну в свою мануфактуру, а ее жителей — в рабочих этой мануфактуры.

Я полагаю, что чрезмерная централизация политической власти должна привести к общественному неудовольствию и в конечном итоге к ослаблению самого правительства. Однако я не отрицаю, что централизованная общественная сила вполне способна на значительные свершения в определенное время и в определенном месте. Особенно если речь идет о войне, где успех зависит в большей степени от умения быстро сосредоточить все ресурсы на определенном направлении, чем от размера этих ресурсов. Поэтому именно во время войн народы испытывают желание, а часто и необходимость в усилении полномочий центральной власти. Все великие полководцы обожают централизацию, которая увеличивает их могущество, а все великие диктаторы любят войну, которая заставляет народы сосредоточивать всю власть в руках государства. Таким образом, демократическая тенденция, благодаря которой постоянно расширяются привилегии государства и ограничиваются права отдельных граждан, значительно более быстро и последовательно развивается в демократическом обществе, нежели в

487

 

любом ином, ибо оно в силу своего положения подвергается частым и разрушительным войнам и самому его существованию чаще угрожают всевозможные опасности.

Я уже показывал, каким образом боязнь беспорядка и привязанность к материальному благополучию незаметно подталкивают демократические народы к расширению полномочий центрального правительства, единственной силы, которая представляется им достаточно стабильной, достаточно мудрой и достаточно мощной, чтобы спасти их от анархии. Хочу лишь добавить, что во всех случаях, когда состояние дел в демократическом обществе нарушается и становится шатким, этот всеобщий инстинкт срабатывает и заставляет граждан все больше и больше жертвовать своими правами во имя своего покоя.

Таким образом, никогда народ не бывает столь расположен к расширению полномочий центральной власти, как после длительной и кровавой революции, в результате которой он отобрал все богатства у их бывших владельцев, подорвал все верования, наполнив общество бешеной ненавистью, взаимоисключающими интересами и противоборствующими фракциями. Именно тогда рождается слепая любовь к общественному спокойствию и граждане воспламеняются безудержной страстью к порядку.

Мной рассмотрены несколько факторов, способствующих централизации власти. Однако я еще ничего не сказал о самых важных из них.

Основными среди случайных факторов, способствующих сосредоточению управления всеми делами в руках правителя в демократическом обществе, являются его собственное происхождение и наклонности.

Люди, живущие в эпоху равенства, естественно, питают расположение к центральной власти и охотно расширяют ее привилегии; однако в том случае, если эта власть полностью соответствует их интересам и неосознанным стремлениям, доверие к ней почти не имеет границ и люди, отдавая что-то власти, полагают, что дают это себе.

Сосредоточение административной власти в центре будет проходить медленнее и труднее там, где правители хоть в чем-то будут придерживаться старых, аристократических порядков, чем там, где новые правители, всем обязанные только самим себе, своими привычками и происхождением, предрассудками и инстинктами неразрывно связаны с идеей равенства. Я не хочу этим сказать, что правители аристократического происхождения во времена демократии не стремятся к централизации власти. Я полагаю, что в этом вопросе они столь же настойчивы, как и все прочие, ибо прекрасно осознают преимущества равенства. Однако возможности достижения этой цели у них более ограничены, поскольку граждане менее охотно идут навстречу желаниям правителя-аристократа. Отсюда правило: чем менее аристократичен правитель в демократическом обществе, тем выше степень централизации власти.

Когда древняя династия королей правит в аристократическом обществе и естественные предрассудки монарха находятся в полном согласии с предрассудками знати, то свойственные этому обществу пороки развиваются вполне свободно и никто не ищет противоядия от них. Обратное происходит тогда, когда отпрыск какого-либо аристократического рода становится во главе демократического народа. Привычки, память, образование постоянно склоняют такого правителя к выражению идей неравенства, в то время как народ в силу своего общественного состояния неустанно приобретает привычки, порождаемые равенством. В таких случаях граждане нередко прибегают к сдерживанию центральной власти не столько из-за ее тиранического характера, сколько в силу ее аристократического происхождения; они твердо отстаивают свою независимость не только потому, что хотят быть свободными, но прежде всего потому, что желают оставаться равными.

Революция, свергающая старую королевскую династию и ставящая во главе демократического общества новых людей, может временно ослабить центральную власть. Однако, сколь бы анархичной ни казалась революция вначале, можно без малейшего сомнения утверждать, что конечным следствием, логическим результатом ее будет расширение и утверждение прерогатив этой самой власти.

Главным и некоторым образом единственным необходимым условием централизации общественной власти является реальная или воображаемая приверженность людей к равенству. Поэтому искусство деспотизма, некогда столь сложное, сейчас упрощается: можно сказать, что оно свелось к следованию голому принципу.

488

Глава V

О ТОМ, ЧТО В СОВРЕМЕННЫХ ЕВРОПЕЙСКИХ ГОСУДАРСТВАХ ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ УСИЛИВАЕТСЯ, НЕСМОТРЯ НА НЕУСТОЙЧИВОСТЬ ПОЛОЖЕНИЯ САМИХ ПРАВИТЕЛЕЙ

Поразмыслив над тем, что сказано выше, можно с удивлением и страхом обнаружить, что в Европе все, кажется, способствует неограниченному усилению полномочий центральной власти и ослаблению гражданских прав личности, существование которой становится все менее надежным, прочным и независимым.

Демократические общества Европы обнаруживают те же всеобщие и устойчивые тенденции централизации власти, что и американцы, но, кроме этого, они подвержены еще и многочисленным второстепенным и случайным факторам, которые американцам неизвестны. Создается впечатление, что каждый шаг в сторону равенства все больше приближает эти народы к деспотии.

Достаточно посмотреть вокруг и на самих себя, чтобы в этом убедиться.

На протяжении всей эпохи господства аристократии, которая предшествовала эпохе демократии, европейские монархи утратили или были лишены многих из своих естественных прав. Менее века тому назад в некоторых странах Европы частные лица либо почти независимые гильдии заправляли судопроизводством, набирали и содержали войско, взимали налоги, а нередко сами издавали или толковали законы. Государство вновь повсюду сосредоточило лишь в своих руках эти естественные атрибуты суверенной власти. Во всем, что касается правления, оно не терпит более посредников между собой и гражданами, управляя ими в их повседневных делах. Я далек от того, чтобы порицать подобного рода концентрацию власти, я лишь констатирую ее.

В ту же самую эпоху в Европе существовало множество периферийных органов управления, которые представляли местные интересы и занимались ведением дел на местах. Большинство этих органов самоуправления прекратило существование, оставшиеся же все быстрее теряют свою независимость. По всей Европе исчезли или должны вскоре исчезнуть привилегии дворян, вольности городов и провинциальное самоуправление.

За последние пятьдесят лет Европа прошла через многочисленные революции и контрреволюции, которые все в ней изменили. Однако все эти события схожи в одном: все они подрывали или разрушали власть на местах. Местные привилегии, которые французская нация сохраняла в покоренных провинциях, были уничтожены усилиями монархов, покоривших самих французов. Эти властители отбросили все новшества, привнесенные революцией, за исключением централизации: это единственное, что они готовы были принять от революции.

Хочу отметить, что различные права, которые уже в наше время были последовательно изъяты у целых классов, корпораций и отдельных граждан, не были положены в основу создания более демократических органов местной власти, а сконцентрировались в руках верховных правителей. Повсюду государство все более и более стремится самостоятельно управлять всеми, даже самыми ничтожными из его граждан, во всех самых незначительных их делах'.

Почти все благотворительные заведения старой Европы принадлежали частным лицам или корпорациям; сегодня эти заведения в той или иной степени зависят от прави-

1 Постепенное ослабление индивидуума перед ляцоы общества можно было бы показать на тысяче примеров. Приведу лишь один," связанный с завещаниями.

В аристократических странах обычно с большим почтением относятся к последней воле человека. У древних народов Европы это отношение принимало чуть ли не формы суеверий: общественное мнение не только ничем не ограничивало умирающего в его желаниях, но и поддерживало каждое из них авторитетом своего могущества, обеспечивая их неуклонное исполнение.

Когда все живущие слабы, волю мертвых почитают меньше. Ее загоняют в узкие рамки закона, и, если она переходит его границы, верховная власть ее аннулирует либо ставит под свой контроль. В средние века право составлять завещание не было ничем ограничено. Сегодня французы не могут без вмешательства государства распределить между своими детьми свое имущество. Командуя французом всю его жизнь, государство желает распоряжаться также его последней волей.

489

 

теля, а во многих странах непосредственно управляются им. Государство остается сегодня практически единственным кормильцем голодных, утешителем всех страждущих.

Наряду с благотворительностью в большинстве стран в наши дни государственный характер приняло и образование. Государство получает, а иногда и само отбирает ребенка у матери, чтобы доверить его воспитание своим уполномоченным; оно само формирует чувства и образ мыслей нового поколения. В образовании, как и во всем ином, царит дух единообразия; разнообразие, как и свобода, исчезает из школы.

Я также не боюсь утверждать, что сегодня почти во всех христианских государствах, как католических, так и протестантских, религия подвержена опасности оказаться в руках правительств. При этом правители не претендуют на то, чтобы самолично проповедовать религиозную догму; они ставят перед собой задачу подчинить своей воле профессиональных проповедников; они лишают духовенство его собственности, определяют размеры заработной платы церковнослужителей и при этом узурпируют в личных интересах их влияние на народные массы. Правители стремятся превратить священника в своего функционера, а часто и в прислужника, с помощью которого можно глубже проникнуть в душу каждого гражданина2.

Это, однако, лишь одна сторона медали.

Могущество правителя распространяется сегодня не только на всю сферу прежних органов власти; границы этой сферы уже не могут сдержать его власть, и она начинает распространяться на те области, которые ранее всегда были сферой индивидуальных свобод. Множество видов деятельности, которые никогда до этого не контролировались государством, сегодня подпадают под его контроль, при этом число таких видов деятельности постоянно возрастает.

В аристократическом обществе государство непосредственно руководило своими гражданами только тогда, когда их деятельность имела ярко выраженную связь с общенациональными интересами, охотно предоставляя им полную свободу во всех их прочих делах. В те времена правительство как бы не принимало во внимание того факта, что заблуждения и нищета отдельных граждан ставят под сомнение всеобщее благополучие, и поэтому попытка помешать разорению каждого члена общества должна быть делом всеобщим.

Сегодня демократические государства ударились в другую крайность.

Становится очевидным, что многие правители не только хотят управлять всем народом, но считают себя ответственными за дела и судьбы всякого своего подданного, что они готовы вести по жизни каждого из них за руку, а в случае необходимости сделать его счастливым против его воли.

В свою очередь отдельные граждане все чаще рассматривают государственную власть под этим же углом зрения, обращаясь к ней со всеми своими нуждами и воспринимая ее как своего рода руководителя или наставника.

Смею утверждать, что нет ни одной европейской страны, где правительство, став более централизованным, не взяло бы на себя более мелкие, контролирующие функции: повсюду оно, как никогда прежде, проникает в частную жизнь граждан, по-своему регулирует всё менее значительные виды деятельности, со всех сторон окружая граждан своими заботами, советами и принуждениями.

Раньше правитель жил на доходы с земли или на собранные налоги. Сегодня, когда его потребности возросли пропорционально могуществу, этих средств уже недостаточно. Если прежде в определенных обстоятельствах монарх устанавливал новые налоги, сегодня он вынужден прибегать к займу. Таким образом, государство постепенно становится должником большинства богатых граждан и концентрирует в своих руках огромные богатства.

Незначительные средства граждан привлекаются им иным способом.

По мере того как люди перемешиваются, а условия их существования выравниваются, у бедных появляется все больше средств, знаний и желаний. У них возникает стрем-

2 С ростом обязанностей цс1ггральной власти возрастает я количество функционеров, представляющих эту власть. Они образуют собой нацию в каждой нации и, поскольку правительство обеспечивает прочность их положения, постепенно занимают место аристократии.

Почти повсюду в Европе власть осуществляется двумя способами: во-первых, используя страх, который испытывает часть граждан по отношению к ее функционерам; во-вторых, эксплуатируя стремление граждан самим войти в число этих функционеров.


490

 

ление улучшить свою жизнь, и они пытаются добиться этого с помощью сбережений. В свою очередь эти трудовые сбережения приводят к возникновению неисчислимого количества небольших накоплений, которые медленно, но неуклонно растут. Однако, поскольку они остаются разрозненными, большая часть их лежит мертвым грузом. В свою очередь это вызывает появление филантропических учреждений, которые, если я не ошибаюсь, могут в ближайшее время превратиться в один из самых крупных наших политических институтов. Филантропы вознамерились объединить накопления бедных и использовать прибыли с них. В некоторых странах эти благотворительные организации остаются независимыми от государства, однако в большинстве своем они попадают под его контроль, а кое-где эти организации заменяются правительственными органами. В этих странах государство взвалило на себя тяжкое бремя централизации и извлечения доходов из ежедневных накоплений многих миллионов трудящихся.

Таким образом, через займы государство привлекает деньги состоятельных граждан, а через сберегательные кассы имеет возможность распоряжаться грошами бедняков. Богатства страны стекаются к нему по всем каналам, и в тем больших размерах, чем выше степень равенства граждан, ибо в демократическом обществе лишь государство внушает доверие частным лицам в силу того, что оно представляется обладающим определенной силой и стабильностью3.

Таким образом, правитель руководит не только государственным бюджетом, но и вторгается в частную собственность; будучи начальником для каждого гражданина, он иногда является также его хозяином, экономом и кассиром.

Ныне центральное правительство не только сосредоточило в своих руках весь круг прежних прерогатив власти; расширяя и преумножая их, оно действует с большей ловкостью, более активно и независимо, чем когда-либо ранее.

За последнее время правительства Европы великолепно усвоили науку администрирования; сегодня они делают значительно больше, в их действиях больше порядка, быстроты и бережливости. Создается впечатление, что они постоянно обогащаются всеми знаниями, заимствованными у своих граждан. С каждым днем правители Европы все более подчиняют себе своих функционеров, изобретая все новые средства, чтобы управлять ими во всех их делах наиболее простыми способами. Для них уже недостаточно руководить всеми делами через своих представителей, сейчас они пытаются наладить контроль за тем, как их представители ведут эти дела. Таким образом, государственная администрация не только подчиняется сегодня одной власти, она все более концентрируется в одном месте и в одних руках. Правительство централизует свою деятельность, расширяя при этом свои прерогативы: это удваивает его силу.

Когда изучаешь организацию судебной власти, некогда существовавшей в большинстве европейских стран, поражают две вещи: независимость этой власти и пределы ее компетенции.

Суды решали не только все тяжбы между отдельными гражданами, но очень часто служили арбитром в споре между гражданами и государством.

Я говорю здесь не о прерогативах политического и административного характера, которые были узурпированы судами в некоторых странах, но лишь о тех судебных полномочиях, которые повсеместно принадлежали судам. Во всех странах Европы существовали и существуют до сих пор многочисленные права личности. Большинство их было связано с более общим правом собственности, реализация которого регулировалась судом и без чьего разрешения государство не могло нарушить данный закон.

Эта наполовину политическая власть принципиальным образом отличала европейский суд от всех прочих, ибо у всех народов есть судьи, но не все народы предоставляют им такие полномочия.

Если посмотреть, что происходит сейчас в демократических государствах Европы, которые считаются свободными, а также и в других странах, мы увидим, что повсюду наряду с этими судами возникают другие, более зависимые, предназначенные исключительно для решения тех спорных вопросов, которые могут возникнуть между властью и

Сегодня в народе возрастает стремление к благосостоянию, и правительство все более подчиняет себе источники этого благосостояния. Поэтому люди двумя разными путями идут к своему порабощении: склонность к благосостоянию, с одной стороны, порождает в них нежелание участвовать в управлении и, с другой стороны, ставит их во все более зависимое положение от правителей.

491

 

гражданами. Независимость прежней судебной власти сохраняют, но при этом сужают ее юрисдикцию в попытках превратить ее в арбитра лишь по частным делам.

Количество судов нового типа постоянно возрастает, и их полномочия расширяются. Следовательно, правительство все более уверенно избавляет себя от обязанности добиваться одобрения другой властью его воли и прав. Не имея возможности обойтись без судей, оно хотело бы по крайней мере выбирать их себе и держать постоянно в руках. Другими словами, между собой и гражданами страны правительство хотело бы поместить вместо самого правосудия лишь его призрак.

Следовательно, государству уже недостаточно монополии на рассмотрение всех судебных дел; оно все чаще и чаще бесконтрольно и без права обжалования приговора само принимает решения по всем этим делам .

У народов современной Европы есть еще одна причина, которая независимо от всех уже перечисленных выше способствует постоянному расширению сферы деятельности верховной власти и ее прерогатив и которой ранее не особенно опасались. Причина эта — развитие промышленности, которому способствует прогресс равенства.

Промышленное производство обычно приводит к скоплению людских масс в одном месте и устанавливает между ними новые, сложные отношения. Оно ставит эти массы перед величайшим и часто внезапным выбором между изобилием и нищетой, во время которого общественное спокойствие оказывается под угрозой. Наконец, промышленный труд подрывает здоровье, а иногда угрожает самой жизни занятых им людей. Поэтому класс промышленных рабочих требует большей регламентации, контроля и сдерживания, нежели другие классы. И вполне естественно, что с ростом промышленного производства возрастают и полномочия правительства.

Истина эта универсальна, однако есть некоторые особенности, приложимые именно к странам Европы.

В течение предшествовавших столетий аристократия владела землей и была в состоянии защитить ее. Права собственности на землю, следовательно, были гарантированы, и владельцы недвижимости пользовались большой независимостью. Такое положение обусловило появление соответствующих законов и обычаев, которые живы до сих пор, несмотря на частые разделы земли и разорение дворянства. И сегодня землевладельцы и земледельцы в отличие от прочих граждан с большей легкостью уходят из-под контроля государственной власти.

В эти же самые века господства аристократии, откуда берет начало наша история, движимое имущество мало что значило, а владельцы его были слабы и презираемы. Промышленники же составляли некий особый класс в чужеродной среде аристократического мира, и, поскольку у них не было постоянного покровительства, они не были защищены и часто не могли защитить себя сами.

Таким образом, стало привычным относиться к средствам промышленного производства как к имуществу особого рода, которое не заслуживало того почета и которое не должно было обладать теми же гарантиями, что и собственность вообще. На промышленников смотрели как на небольшой класс, не относящийся непосредственно к социальному устройству, независимость которого мало что значила, ибо она становилась постоянной жертвой страсти правителей ко всякого рода регламентациям. В самом деле, если внимательно изучить средневековые законы, то можно с удивлением обнаружить, что в эти времена личной независимости короли всячески регламентировали промышленную деятельность, вплоть до мельчайших деталей. И в этом отношении централизация была предельно активной и всеобъемлющей.

С того времени в мире произошла великая революция; частная собственность на средства производства, пребывавшая некогда в зачаточном состоянии, развилась и завоевала всю Европу. Класс людей, занятых промышленностью, значительно вырос, вобрав в себя остатки других классов; он вырос не только численно, но и в своей значимости, в богатстве. Он постоянно растет, и даже те, кто не принадлежит к нему, так или иначе с ним связаны. Будучи в свое время особым классом, он сейчас грозит превратиться в ос-

В связи с этим во Франции прибегают к довольно странному софизму. Как только возникает судебный процесс между администрацией и частным лицом, обычному судье в руководстве им отказывают, чтобы якобы не смешивать две власти: административную и юридическую. Махно подумать, что облечение правительства правом судить и управлять одновременно не есть смешение этих двух властей, причем смешение в высшей степени пагубное и наиболее тираническое.

492

 

•овной, если не единственный класс общества. Тем временем политические воззрения и обычаи, некогда порожденные им, продолжают жить. Эти воззрения и обычаи никоим образом не изменились, во-первых, потому, что они стары, а во-вторых, потому, что полностью соответствуют новым идеям и общепринятым сегодня обычаям.

Заняв более весомое место в обществе, собственность на средства производства тем К менее не прибавила себе прав. Став более многочисленным, класс производителей не стал менее зависимым, напротив, создается впечатление, что он приносит с собой деспотизм, естественным образом усиливающийся по мере его развития5.

По мере роста индустриализации в обществе возникает необходимость в строительстве дорог, каналов, портов, осуществлении других работ, имеющих определенное общественное значение и способствующих росту благосостояния. Однако чем демократичнее страна, тем труднее отдельным гражданам выполнять подобного рода работы и, напротив, тем проще заниматься ими государству. Берусь утверждать, что сегодня большинство правителей обнаруживают явное стремление самостоятельно заниматься подобного рода делами и этим еще более подчиняют себе жителей своих стран.

С другой стороны, по мере того как государство становится более могущественным

• расходы его возрастают, оно само начинает потреблять во все больших размерах промышленную продукцию, производимую на его заводах и мануфактурах. Таким образом, в каждом королевстве монарх становится самым крупным промышленником; он приглашает к себе и содержит на службе самое большое количество инженеров, архитекторов, механиков, ремесленников.

Но он не только первый из промышленников, он стремится к тому, чтобы стать патроном, а точнее, хозяином всех прочих промышленников.

Поскольку граждане, приобретая равенство, становятся менее могущественными, они вынуждены объединяться, чтобы заниматься промышленной деятельностью. Государственная же власть, естественно, стремится к тому, чтобы поставить эти объединения под свой контроль.

Нужно признать, что эти коллективные образования, называемые ассоциациями, представляют собой более грозную силу, чем частное лицо, и при этом несут меньшую ответственность за свои дела. Поэтому государственная власть вполне резонно предоставляет им меньшую независимость, нежели частным лицам.

Правители тем охотнее поступают таким образом, чем более это соответствует их собственным склонностям. У демократических народов оказать гражданское сопротивление центральной власти возможно лишь через ассоциации. Понятно, что власти воспринимают эти ассоциации без особого восторга, ибо не могут их контролировать. При этом следует отметить, что часто и сами граждане воспринимают их со скрытым чувством страха и зависти, которые мешают им защищать эти общества. Стойкость и продолжительность существования этих небольших объединений частных лиц среди всеобщего бессилия и нестабильности удивляет и беспокоит граждан; им уже начинает казаться, что свобода действий, являющаяся естественным атрибутом существования этих ассоциаций, есть некая опасная привилегия.

5 Хочу подкрепить этот тез»: некоторыми фактами. Природные источники индустриального изобилия

•водятся в шахтах. Поэтому, как только в Европе выросло индустриальное производство, продукция шахт стала привлекать к себе всеобщий интерес. Эксплуатация же шахт ухудшилась в связи с имущественными разделами, ставшими возможными благодаря равенству. Тогда правители истребовали себе право на владение содержимым шахт и на контроль за их эксплуатацией. Никогда раньше ничего подобного не происходило в опкнпеаии других видов собственности.

Таким образом, шахты, которые всегда были частной собственностью и как таковые подпадали под те же обоетельства и пользовались теми же гарантиями, что и другие виды недвижимости, стали объектом общественного интереса. Сегодня государство их эксплуатирует или сдает в концессию, их владельцы Превратились в лиц, имеющих право пользоваться шахтами как чужой собственностью, причем это право регулируется государством. Кроме того, государство почти повсюду настаивает на праве руководить ими, регламентирует их деятельность, заставляя их работать так, как оно считает нужным, подвергает их постоянному контролю. Если же бывшие хозяева шахт оказывают сопротивление, государство через административный суд экспроприирует у них шахты и передает право на них другим лицам. Таким образом государство держит в своих руках не только шахты, но и шахтеров.

По мере развития промышленности возрастает и эксплуатация старых шахт, кроме того, открываются

•оме. Население шахтерских городков постоянно растет. Каждый день правительства расширяют свои мадевия у нас под носом, заселяя их своими слугами.

493

 

Впрочем, все эти ассоциации, рождающиеся сегодня, можно сравнить с людьми, права которых ве закреплены временем и которые появляются в эпоху, когда слабо развито представление о правах отдельных граждан и когда государственная власть не имеет границ. Неудивительно, что ассоциации теряют свою свободу, не успев родиться.

Во всех европейских странах существуют определенные категории ассоциаций, образование которых возможно лишь после того, как государство рассмотрит их статус и даст разрешение на их деятельность. Во многих странах предпринимались попытки распространить это правило на все виды ассоциаций. Легко себе представить, что могло бы произойти в случае успеха данного предприятия.

Дело в том, что, как только верховная власть добьется общего права разрешать деятельность всех типов ассоциаций лишь на определенных условиях, она тотчас же потребует права контролировать эти общества и управлять ими, с тем чтобы они в своей деятельности не нарушали этих условий. Таким образом, государство, подчиняя себе тех, кто хотел бы объединиться в ассоциации, стремится поставить в зависимость от себя и тех, кто уже является членом ассоциации, то есть практически всех людей, живущих в наше время.

Правители узурпируют и приспосабливают в собственных интересах все большую часть той новой силы, которая сейчас создается в мире промышленным производством. Промышленность управляет нами, а они руководят промышленностью.

Я придаю такое значение сказанному выше потому, что испытываю опасение, как бы в стремлении лучше выразить свою мысль я не исказил ее.

Если же читатель найдет, что примеры, приведенные мной в подтверждение моих слов, недостаточно убедительны либо плохо подобраны, если он считает, что я в чем-то преувеличиваю степень усиления государственной власти и, напротив, сверх меры сужаю ту сферу, где существует еще индивидуальная свобода, то я прошу его отложить на время эту книгу и самому рассмотреть все те предметы, о которых шла речь. Пусть он внимательно изучит то, что ежедневно происходит с нами и вне нас, пусть расспросит своих соседей, пусть, наконец, внимательно понаблюдает за самим собой. Уверен, что он без проводника придет — другими, правда, путями — к тем же самым выводам, что и я.

Он заметит, что в течение минувших пятидесяти лет централизация повсюду усиливалась самыми разнообразными способами. Войны, революции, завоевания — все способствовало ее росту. Все граждане работали на централизацию. За этот период времени мы видели во главе всевозможных начинаний различных людей, которые менялись 6 поразительной быстротой; их мысли, интересы, страсти были бесконечно разнообразны, однако все они в той или иной степени тяготели к централизации. Инстинкт централизации был единственным устойчивым началом в атмосфере удивительной изменчивости образа жизни и мыслей людей.

И вот когда читатель вникнет во все детали этих дел людских и пожелает объединить их в единую картину, он будет поражен.

С одной стороны, подорваны или разрушены мощные династии, повсюду народы ведут отчаянную борьбу с установленными ими законами, уничтожая либо ограничивая власть своих сеньоров и государей. Все народы, не совершившие пока революции, содрогаются от нетерпения, ибо их воодушевляет тот же дух восстания. И с другой стороны, в это же самое анархическое время, у этих же непокорных народов государство постоянно расширяет свои прерогативы, становится более централизованным, Предприимчивым, абсолютным и всемогущим. Граждане находятся под неусыпным надзором правительственных учреждений. Каждый день незаметно для себя они жертвуют государству новую частицу своей личной свободы. Эти люди, которые время от времени опрокидывают троны и попирают королей, — эти люди все легче и легче, не оказывая никакого сопротивления, подчиняются первому желанию любого государственного служащего.

Таким образом, создается впечатление, что сегодня происходят две разнонаправленные революции: одна постоянно ослабляет власть, другая ее неустанно усиливает. Никогда ранее власть не представлялась нам ни столь слабой, ни столь сильной.

Однако анализ состояния дел в мире показывает, что эти две революции тесно взаимосвязаны, что у них общий источник и что, осуществляясь по-разному, они ведут людей к одной цели.

494

 

Рискну в последний раз повторить то, что я уже неоднократно отмечал в разных местах своей книги: ни в коем случае нельзя путать сам факт равенства с революцией, в результате которой равенство вводится в общественную жизнь и в законы: именно здесь находятся причины всех наших недоумении.

Все бывшие политические режимы, как наиболее могущественные, так и самые ничтожные, были сформированы во времена аристократии и поэтому представляли и защищали, в большей или меньшей степени, принцип неравенства и привилегий. Чтобы сегодня в правительстве восторжествовали новые потребности, отвечающие интересам возрастающего равенства, нашим современникам пришлось либо свергнуть старые режимы, либо принудить их изменить намерения. Это привело людей к революциям, которые в свою очередь привили им вкус к кровавым беспорядкам и самостоятельности, порождаемым любой революцией, какую бы цель она ни преследовала.

Я не знаю ни одной страны в Европе, где бы развитию равенства не предшествовали либо не следовали за ним резкие изменения в положении собственности и личности. И почти всегда эти изменения сопровождались взрывами анархии и распущенностью нравов, поскольку происходили они в борьбе наименее культурной части общества с частью, наиболее приобщенной к культуре.

Именно здесь истоки двух прямо противоположных революционных традиций, о которых речь шла выше. Пока демократическая революция была в разгаре, люди, занятые разрушением старой, аристократической власти, сопротивлявшейся революции, были воодушевлены великой идеей независимости. Но по мере того, как равенство становилось все более полным, они понемногу стали уступать тем естественным инстинктам, которые это равенство порождает, что способствовало усилению и централизации государственной власти. Они хотели быть свободными, чтобы стать равными, и, по мере того как равенство укреплялось с помощью свободы, оно делало эту свободу все менее доступной.

Эти два состояния не всегда следовали одно за другим. Наши отцы показали, как народ может создать режим безмерной тирании именно тогда, когда он выходит из-под власти аристократов и бросает вызов всем монархам. Этим же они показали всему миру, каким образом можно одновременно добиться независимости и потерять ее.

Сегодня люди видят, что повсюду рушатся старые режимы, они видят, как исчезают старые авторитеты, падают старые перегородки; все это смущает умы даже самых мудрых людей, которые, не видя ничего, кроме могучей революции, разворачивающейся перед их глазами, убеждены, что человечество вступает в эпоху анархии. Если бы они задумались над тем, к чему должна в конечном счете привести эта революция, они, вероятнее всего, испытывали бы другие опасения.

Что касается меня, то я, признаюсь, не доверяю идее свободы, которая столь вдохновляет моих современников; я хорошо вижу, что народы ведут себя сегодня очень беспокойно, однако я не вижу, чтобы они стали более свободолюбивыми. Поэтому я опасаюсь, как бы по окончании всей этой смуты, которая покачнула троны, правители не стали более могущественными, чем когда-либо ранее.

Глава VI

КАКОГО ДЕСПОТИЗМА СЛЕДУЕТ ОПАСАТЬСЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ НАРОДАМ

Во время своего пребывания в Соединенных Штатах я заметил, что демократическое общественное устройство, подобное американскому, предоставляет редкие возможности для установления деспотизма, а вернувшись в Европу, я увидел, что многие наши правители уже воспользовались идеями, чувствами и потребностями, порождаемыми этим общественным устройством, чтобы расширить границы своей власти.

Это привело меня к мысли о том, что христианские народы могут в конце концов испытать те же притеснения, каким некогда подвергались многие древние народы.

495

 

Более детальный анализ этого вопроса и пять лет новых раздумий не уменьшили моих опасений, изменив, однако, их причину.

В прежние времена ни один монарх, какой бы всемогущей и абсолютной ни была его. власть, не взялся бы единолично, без помощи промежуточных органов власти управлять всеми частями большой империи. Никто не пытался заставить всех подданных без разбору скрупулезно выполнять единые законы, никто не пытался руководить каждым человеком во всех его делах. Людям никогда и в голову не приходила возможность подобной затеи. Но если бы кто-то и задумал осуществить нечто подобное, он был бы вынужден вскоре отказаться от реализации столь обширного замысла в силу недостатка просвещенных людей, несовершенства административных структур и прежде всего наличия естественных преград, вызываемых неравенством условий существования людей.

Мы знаем, что во времена наивысшего могущества цезарей различные народы, населявшие Римскую империю, сохраняли свои разнообразные нравы и обычаи; подчиняясь единому монарху, большинство провинций тем не менее имели собственные органы управления; в них были сильные и деятельные муниципалитеты, и, хотя вся полнота власти в империи была сосредоточена в руках одного императора и он в случае необходимости мог решать любые дела, подробности общественной и личной жизни частных лиц обычно уходили из-под его контроля.

Действительно, императоры обладали огромной и никем не ограничиваемой властью, которая позволяла им свободно предаваться своим, часто странным порокам, пользуясь для их удовлетворения мощью всего государства. Злоупотребляя властью, они часто незаконным путем лишали того или иного гражданина имущества или жизни, их тирания тяжелым бременем ложилась на отдельных лиц. Однако она не могла распространяться на слишком большое их число. В качестве объекта тирании выбирались некоторые наиболее важные персоны, остальные игнорировались; тирания была свирепой, но ограниченной.

Мне кажется, что, установись сейчас деспотизм в демократических обществах, он имел бы другой характер: он был бы менее жестоким, но более всеобъемлющим, и, принижая людей, он не подвергал бы их мучениям*.

Я не сомневаюсь, что в такое просвещенное и эгалитарное время, как наше, монархи могли бы легко объединить в своих руках всю государственную власть, более свободно и глубоко вникая в круг частных интересов граждан, чего никогда не могли себе позволить владыки древнего мира. Однако это же самое равенство, которое способствует установлению деспотизма, одновременно смягчает его. Мы уже знаем, что по мере того, как люди становятся более, похожими друг на друга и равными, общественные нравы смягчаются и принимают более гуманный характер. Когда никто из граждан не выделяется ни особой властью, ни богатством, тираническая власть как бы лишается своей притягательности и церемониальности. Когда все состояния усреднены, страсти людей оказываются умеренными, фантазии — подавленными, удовольствия — простыми. Эта всеобщая умеренность делает умеренным и самого правителя, ограничивая его желания определенными рамками.

К этим доводам, почерпнутым мной из самой природы человеческого общества, я мог бы добавить и множество других, не относящихся прямо к обсуждаемой нами теме, но мне не хотелось бы выходить за мною самим положенные пределы.

Демократические правительства могут быть жестокими и коварными в моменты массовых народных волнений и большой опасности, но эти кризисы будут редкими и кратковременными.

Когда я думаю о мелочности интересов наших современников, мягкости их нравов, о широте их познаний, о чистоте их веры и кротости их морали, об их аккуратности и трудолюбии, о воздержанности, которую они проявляют и в пороке и в добродетели, я думаю, что правители их будут не столько тиранами, сколько их наставниками.

Поэтому я считаю, что та форма угнетения, которая угрожает демократическим народам, ни в чем не будет напоминать то, что было раньше; мои современники не смогут найти ей аналогов в своей памяти. Я сам тщетно ищу определение, которое бы точно выражало идею этого угнетения в том виде, как я ее себе сформулировал: старые слова «деспотизм» и «тирания» не подходят. Явление это новое, и поэтому его необходимо хотя бы определить, если мы не можем дать ему название.

496

 

Я хочу представить себе, в каких новых формах в нашем мире будет развиваться деспотизм. Я виху неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей, которые тратят свою жизнь в неустанных поисках маленьких и пошлых радостей, заполняющих их души. Каждый из них, взятый в отдельности, безразличен к судьбе всех прочих: его дети и наиболее близкие из друзей и составляют для него весь род людской. Что же касается других сограждан, то он находится рядом с ними, но не видит их; он задевает их, но не ощущает; он существует лишь сам по себе и только для себя. И если у него еще сохраняется семья, то уже можно по крайней мере сказать, что отечества у него нет.

Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть, обеспечивающая всех удовольствиями и следящая за судьбой каждого в толпе. Власть эта абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии; она желала бы, чтобы граждане получали удовольствия и чтобы не думали ни о чем другом. Она охотно работает для общего блага, но при этом желает быть единственным уполномоченным и арбитром; она заботится о безопасности граждан, предусматривает и обеспечивает их потребности, облегчает им получение удовольствий, берет на себя руководство их основными делами, управляет их промышленностью, регулирует права наследования и занимается дележом их наследства. Отчего бы ей совсем не лишить их беспокойной необходимости мыслить и жить на этом свете?

Именно таким образом эта власть делает все менее полезным и редким обращение к свободе выбора, она постоянно сужает сферу действия человеческой воли, постепенно лишая каждого отдельного гражданина возможности пользоваться всеми своими способностями. Равенство полностью подготовило людей к подобному положению вещей: оно научило мириться с ним, а иногда даже воспринимать его как некое благо.

После того как все граждане поочередно пройдут через крепкие объятия правителя и он вылепит из них то, что ему необходимо, он простирает свои могучие длани на общество в целом. Он покрывает его сетью мелких, витиеватых, единообразных законов, которые мешают наиболее оригинальным умам и крепким душам вознестись над толпой. Он не сокрушает волю людей,-но размягчает ее, сгибает и направляет; он редко побуждает к действию, но постоянно сопротивляется тому, чтобы кто-то действовал по своей инициативе; он ничего не разрушает, но препятствует рождению нового; он не тиранит, но мешает, подавляет, нервирует, гасит, оглупляет и превращает в конце концов весь народ в стадо пугливых и трудолюбивых животных, пастырем которых выступает правительство.

Я всегда был уверен, что подобная форма рабства, тихая, размеренная и мирная, картину которой я только что изобразил, могла бы сочетаться, хоть это и трудно себе представить, с некоторыми внешними атрибутами свободы и что она вполне может установиться даже в тени народной власти.

Наших современников постоянно преследуют два враждующих между собой чувства: они испытывают необходимость в том, чтобы ими руководили, и одновременно желание остаться свободными. Будучи не в состоянии побороть ни один из этих противоречивых инстинктов, граждане пытаются удовлетворить их оба сразу. Они хотели бы иметь власть единую, охранительную и всемогущую, но избранную ими самими. Они хотели бы сочетать централизацию с властью народа. Это бы их как-то умиротворило. Находясь под опекой, они успокаивают себя тем, что опекунов своих они избрали сами. Каждый отдельный гражданин согласен быть прикованным к цепи, если он видит, что конец этой цепи находится в руках не одного человека и даже не целого класса, а всего народа.

При такой системе граждане выходят из зависимости лишь на момент избрания своего хозяина, а затем вновь попадают в нее.

Сегодня многие легко приспособились к подобному компромиссу между административным деспотизмом и властью народа, считая достоверной гарантией свободы личности тот факт, что забота о ней передана государственной власти. Меня же это совсем не удовлетворяет. Личность хозяина важна для меня в значительно меньшей степени, чем необходимость послушания.

32-1385

497

 

Впрочем, я не буду отрицать, что подобная система бесконечно предпочтительнее той, которая, собрав вместе все властные полномочия, передала бы их в руки одного безответственного лица либо группы подобных лиц. Из всех различных форм, какие может принять демократический деспотизм, эта была бы, бесспорно, наихудшей.

Когда правитель избирается народом или находится под контролем действительно выборного и независимого парламента, давление, оказываемое им на индивидуумы, часто бывает более значительным, однако оно в любом случае менее унизительно для них, ибо каждый гражданин, когда его стесняют и приводят в состояние беспомощности, еще может решить, что это его подчинение — уступка самому себе и что он приносит в жертву одному из своих желаний все остальные.

Я также признаю, что верховная власть, представляющая всю нацию и зависимая от ее воли, использует все изъятые ею у каждого гражданина права и полномочия не только в интересах главы государства, но и для блага самого государства, вознаграждая таким образом частные лица за принесенную ими во имя общества жертву личной независимости. Создание народного представительства в стране с сильно централизованной властью означает уменьшение, но не устранение зла, которое сверхцентрализация может принести.

Я хорошо понимаю, что таким образом сохраняется возможность личного вмешательства граждан в наиболее важные государственные дела, но при этом она устраняется при решении мелких и частных вопросов. Однако не следует забывать, что наиболее опасно закрепощать людей именно в мелочах. Со своей стороны я был бы склонен считать, что свобода менее необходима в больших делах, чем в мелочах, если бы я был уверен, что одно можно отделить от другого.

Необходимость подчиняться в мелких делах ощущается каждодневно всеми без исключения гражданами. Она не приводит их в отчаяние, однако постоянно стесняет и заставляет то и дело отказываться от проявления своей воли. Она заглушает их рассудок и возмущает душу, в то время как послушание, необходимое лишь в наиболее сложных, но редких случаях, приводит к рабству далеко не всегда, да и не всех. Бесполезно предоставлять тем самым гражданам, которых вы сделали столь зависимыми от центральной власти, возможность время от времени выбирать представителей этой власти: этот обычай, столь важный, но столь редкий и кратковременный, при котором граждане реализуют свободу выбора, не спасает их от дальнейшей деградации, когда они утрачивают способность чувствовать и действовать самостоятельно, постепенно утрачивая свое человеческое достоинство.

Добавлю еще, что скоро они станут неспособны реализовывать и эту свою единственную, оставшуюся у них большую привилегию. Демократические народы, которые ввели свободу в сферу политики, усилив при этом деспотизм в сфере исполнительной власти, пришли к вещам очень странным. Так, они полагают, что граждане неспособны сами вести мелкие дела в соответствии с простым здравым смыслом. Когда же речь идет об управлении целым государством, то этим гражданам они готовы доверить необъятную власть. Люди поочередно становятся то игрушками в руках правителя, то его повелителями, то больше, чем королями, то меньше, чем простыми смертными. Испробовав всевозможные избирательные системы и не найдя ни одной, которая их бы устроила, они удивляются и ищут новые, будто бы зло, которое они видят вокруг, исходит только от конституции страны, а вовсе не от самих избирателей.

И в самом деле, трудно представить себе, каким образом люди, полностью отказавшиеся от привычки самим управлять своими делами, могли бы успешно выбирать тех, кто должен ими руководить. Потому и невозможно поверить, что в результате голосования народа, обладающего лакейскими наклонностями, может быть образовано мудрое, энергичное и либеральное правительство.

Конституция, республиканская в своей преамбуле и ультрамонархическая в остальном, всегда казалась мне неким недолговечным монстром. Пороки правителей и глупость управляемых должны очень быстро ее разрушить, и тогда народ, уставший от своих представителей и от себя самого, либо создаст более свободные политические институты, либо вновь послушно ляжет у ног одного хозяина41.

498

Глава VII

В ПРОДОЛЖЕНИЕ ТОГО, О ЧЕМ ГОВОРИЛОСЬ В ПРЕДЫДУЩИХ ГЛАВАХ

Я считаю, что легче установить абсолютное и деспотическое правление в той стране, где условия существования людей равны, чем там, где этого нет, и я думаю, что, если подобное правление будет там установлено, оно не только будет угнетать граждан этой страны, но надолго лишит каждого из них многих главных человеческих достоинств.

Поэтому я полагаю, что именно в эпоху демократии более всего нужно опасаться деспотизма.

Я думаю, что свобода импонировала бы мне во все времена, однако сегодня я испытываю к ней особое почтение.

С другой стороны, я уверен, что те, кто в будущем попытается прийти к власти, опираясь на аристократию с ее привилегиями, ничего не добьются. Ничего не добьются и все те, кто захочет сконцентрировать и сохранить власть в руках одного класса. Сегодня нет правителя, который был бы достаточно сильным и умелым, чтобы установить деспотию путем поддержания постоянных различий между подданными. Нет сегодня и законодателя, столь мудрого и могущественного, чтобы он был в состоянии поддерживать свободные учреждения, не опираясь при этом на свободу как на главный принцип и как на символ. Поэтому тем нашим современникам, кто борется за независимость и достоинство себе подобных, необходимо проявлять себя поборниками равенства, а единственный способ убедить в этом людей—стать им равными: от этого зависит успех их святого дела.

Таким образом, речь идет не о том, чтобы восстановить аристократическое общество, но сделать так, чтобы свобода родилась в том демократическом обществе, в котором нам завещано жить Богом.

Эти две аксиомы кажутся мне простыми, ясными и плодотворными, и они естественным образом подводят к размышлениям о том, каким может быть свободное правительство у народа, создавшего равные условия существования людей.

Само общественное устройство демократических народов и их потребности требуют, чтобы власть их правителя была более единообразной, централизованной, обширной, всепроникающей и более сильной, чем у всех прочих народов. Общество здесь, естественно, обладает большей активностью и силой, а индивидуум более зависим и слаб: когда первое делает больше, то второй должен делать меньше, это неизбежно.

Поэтому не нужно надеяться на то, что в демократических странах сфера личной независимости станет когда-нибудь столь же широкой, как в аристократических государствах. Да и нет необходимости к этому стремиться, ибо у аристократических народов общество часто приносится в жертву одному человеку, а благосостояние большого числа людей — величию немногих.

Одновременно необходимо и желательно, чтобы центральная власть, управляющая демократическим народом, была сильной и активной. Ни в коем случае нельзя ее ослаблять, делать вялой, но при этом необходимо препятствовать злоупотреблению с ее стороны своей ловкостью и силой.

В эпоху господства аристократии независимость частных лиц обеспечивалась тем, что монарх не один руководил и управлял своими подданными, он вынужден был делиться своей властью с аристократией, так что государственная власть, находившаяся в разных руках, не давила всей своей тяжестью на каждого человека.

Монарх не только не занимался всем единолично, но большинство замещавших его служащих получали власть не от него, а по наследству, и потому они не были постоянно у него в кулаке. Он не мог в любой момент назначать или увольнять их по своему капризу, подчинять всех без разбора малейшим своим прихотям. Это также гарантировало независимость частных лиц.

Я хорошо понимаю, что сегодня уже невозможно прибегать к этим же средствам, но я вижу демократические методы, которые могли бы их заменить.

Вместо того чтобы передавать правителю всю власть, отобранную у корпораций или у дворян, часть ее можно доверить временно сформированным из простых граждан промежуточным органам управления. Тогда свобода частных лиц будет более надежно защищена, при этом не пострадает и их равенство.

499

 

Американцы, не столь привередливые, как мы, в словах, сохранили имена графств для большинства своих административному округов, но при этом они частично заменили управление графств провинциальными ассамблеями.

Я полностью согласен с тем, что в эпоху равенства было бы неразумно и несправедливо создавать институт наследственных функционеров, однако ничто не мешает заменить их в какой-то мере выборными служащими. Выборы — это демократическое средство, позволяющее функционеру сохранять независимость перед лицом центральной власти в той же или даже в большей степени, чем это позволяло наследственное право в аристократическом обществе.

В аристократических странах проживает огромное количество богатых и влиятельных граждан, которые могут обходиться своими собственными силами и средствами и которых нелегко притеснять, тем более тайно. Именно благодаря им верховная власть проявляет общую умеренность и сдержанность.

В демократических странах подобного рода индивидуумов, конечно же, нет, но там можно создать нечто сходное искусственным образом.

Я твердо уверен, что вновь создать аристократию невозможно, но я думаю, что частные лица, вступая в ассоциации, могут создавать очень богатые, очень влиятельные и очень сильные организации, одним словом, организации, равные аристократическим магнатам.

Таким способом можно было бы достичь многих самых важных политических преимуществ аристократии, избегнув ее опасных недостатков. Политическая, промышленная, коммерческая и даже научная или литературная ассоциация всегда будет действовать как образованный и могущественный подданный, которого нельзя ни согнуть по своему желанию, ни притеснять втихомолку и который, отстаивая свои собственные права перед лицом власти, спасает всеобщие свободы.

Во времена аристократия каждый человек тесно связан со многими своими согражданами, так что в случае опасности эти сограждане всегда приходят ему на помощь. В эпоху равенства каждый индивидуум естественным образом изолирован: у него нет ни кровных друзей, у которых он мог бы попросить поддержки, нет класса, который мог бы проявить к нему свою симпатию; человека можно легко изолировать, растоптав его права. В наше время у угнетенного гражданина есть лишь один способ защиты — это апелляция ко всему народу либо, если народ остается глух, обращение ко всему человечеству. Л единственное средство защиты — это пресса. Поэтому для демократического народа свобода прессы бесконечно дороже, чем для любого другого; она одна способна лечить большее число тех болезней, которые может породить равенство. Оно изолирует и ослабляет людей, но пресса стоит рядом с каждым как мощное оружие, которым может воспользоваться самый одинокий и самый слабый из них. Равенство лишает каждого индивидуума поддержки своих близких, однако пресса дает ему возможность призвать на помощь всех своих сограждан, всех людей. Печатный станок способствовал прогрессу равенства, он же остается лучшим средством исправления его недостатков.

Я думаю, что люди в аристократическом обществе могут еще обходиться без свободы печати, но те, кто живет в демократическом обществе, обойтись без нее уже не могут. Гарантию их личной независимости я не могу доверить ни высоким политическим ассамблеям, ни власти парламента, ни провозглашенной власти народа.

Все эти вещи до определенного момента могут сосуществовать с индивидуальным рабством, но это рабство никогда не будет абсолютным при свободной прессе. Пресса в первую очередь является демократическим орудием свободы.

Аналогичные соображения можно высказать и по поводу судебной власти.

Судебная власть самой сутью своей направлена на защиту интересов частных лиц, поэтому она охотно обращает свое внимание на предметы весьма заурядные. Кроме того, этой власти не свойственно самой приходить на помощь всем угнетаемым, но она всегда рядом с теми из них, кто наиболее обездолен. Этот последний, каким бы слабым мы его себе ни представляли, всегда может заставить судью выслушать его жалобу и дать на нее ответ: это обусловлено самой спецификой судебной власти.

Подобная власть приобретает особое значение в деле защиты свободы тогда, когда правитель постоянно вмешивается во все сферы человеческой деятельности и когда частные лица слишком слабы, чтобы защитить себя, и слишком изолированны, чтобы рас-


500

 

считывать на помощь себе подобных. Авторитет суда во все времена был самой серьезной гарантией личной независимости, но в эпоху демократии это особенно актуально, поскольку права и интересы частных лиц здесь всегда подвержены опасности, если судебная власть не усиливается и не расширяет своих границ по мере выравнивания условий хиз ни.

Равенство развивает в людях многочисленные чрезвычайно опасные для свободы наклонности, на которые у законодателя всегда должны быть открыты глаза. Напомню лишь об основных.

Люди, живущие в демократическом обществе, с трудом понимают пользу формальностей; они испытывают к ним инстинктивное презрение. Ранее я уже говорил о причинах этого явления. Формальности вызывают в людях не только чувство презрения, но часто и ненависть. Поскольку люди обычно тянутся к легким и доступным радостям, они неудержимы в стремлении к предметам любого своего желания, и самые незначительные задержки приводят их в отчаяние. Эти нравы, перенесенные в сферу политической жизни, настраивают людей против формальностей, которые ежедневно мешают им либо затягивают исполнение какого-либо их замысла.

Между тем неудобства, с которыми люди в демократических странах связывают формальности, в высшей степени полезны для свободы. Их главное достоинство в том, что они служат барьером между сильным и слабым, управляющим и управляемым, дают возможность придержать одних и дать время освоиться другим. Необходимость в формальностях возрастает по мере того, как правитель становится более деятельным и могущественным, а подданные его все более апатичными и немощными. Таким образом, демократические народы по своей природе в большей степени, чем все прочие, нуждаются в формализме, но, что также естественно, они его менее всего уважают. Это положение заслуживает самого серьезного внимания.

Нет ничего печальнее, чем высокомерное презрение, которое проявляют большинство наших соотечественников к вопросам формы. Дело в том, что сегодня самые мелкие формальности приобретают значение, которого они раньше не имели; с ними связаны многие из самых больших интересов человечества.

Я считаю, что если государственные люди, жившие в века аристократии, могли подчас безнаказанно презирать формальности, быть выше их, то сегодняшние руководители должны самым уважительным 'образом относиться к самой незначительной формальности и обходиться без нее лишь в крайнем случае. В аристократиях к формальностям относились с суеверным страхом; нам необходимо возвести их в просвещенный культ.

Другим абсолютно естественным и очень опасным инстинктом для демократических народов является их склонность презирать права личности, придавая им мало значения.

Обычно люди привыкают к одному праву и уважают его в зависимости от его значимости или же от продолжительности его действия. Права личности, которые мы сейчас встречаем у демократических народов, как правило, не имеют большого значения, совсем недавно сформулированы и очень нестабильны, поэтому они часто и легко приносятся в жертву и нарушаются без всяких угрызений совести.

Случается, что в то же время и в тех же странах, где зарождается естественное презрение к правам личности, права общества расширяются и укрепляются, то есть люди начинают испытывать меньшую привязанность к правам частных лиц именно в тот момент, когда возникает необходимость сохранить и защитить немногие из еще оставшихся унихправ.

Поэтому именно во времена демократии истинные поборники свободы и величия человека должны незамедлительно и решительно воспрепятствовать тому, чтобы общественная власть могла легко принести в жертву отдельные права нескольких граждан во имя реализации своих глобальных замыслов. В наше время опасно позволить угнетать даже последнего из граждан; самые несовершенные права личности не могут быть безнаказанно заменены произволом властей. Объясняется это просто: если нарушаются личные права индивидуума в эпоху, когда человеческое сознание проникнуто необходимостью и священностью данных законов, то зло наносится лишь тому, кого этих прав лишают; но нарушение этих прав в наше время приводит к глубокому разложению наци-

501

 

овальных нравов и угрожает всему обществу в целом, поскольку сама идея подобного рода прав у нас постоянно изменяется и готова исчезнуть.

Существуют определенные привычки, мысли и пороки, свойственные революционной эпохе. Все они в обязательном порядке порождаются длительной революцией, а затем становятся всеобщим достоянием вне зависимости от характера этой революции, ее целей и места действия.

Если какой-либо народ за короткий промежуток времени неоднократно менял руководителей, взгляды и законы, то граждане, составляющие этот народ, в конце концов приобретают вкус к изменениям и к тому, что изменения эти происходят быстро и насильственным путем. Тогда они естественным образом начинают испытывать недоверие к формальностям, бессилие которых они имеют возможность наблюдать ежедневно, и с нетерпением переносят гнет законов, которые столько раз нарушались на их же глазах.

Если обычных понятий справедливости и морали оказывается недостаточно, чтобы объяснить и оправдать все новшества, каждодневно порождаемые революцией, тогда прибегают к принципу общественной пользы либо создают догму о политической необходимости и охотно идут на то, чтобы без угрызений совести приносить в жертву частные интересы и попирать личные права граждан ради более быстрого достижения общей цели.

Эти обычаи и идеи, которые я бы назвал революционными, поскольку их порождает любая революция, проявляются как в аристократическом, так и в демократическом обществах. Однако в первом случае они не столь развиты и живучи, поскольку им противодействуют другие обычаи, идеи, пороки и капризы. Как только революция заканчивается, революционные нравы сами собой исчезают и общество возвращается к прежней политической жизни. В странах демократии положение несколько иное: здесь сохраняется постоянная опасность того, что революционные инстинкты, став более мягкими и упорядоченными, могут постепенно превратиться в правительственные нравы и административные привычки.

Следовательно, ни для какой другой страны революция не таит в себе столько опасностей, как для страны демократической, ибо здесь, помимо случайного и преходящего зла, без которого не может обойтись ни одна революция,, всегда есть вероятность породить постоянное, если не вечное зло.

Я согласен с тем, что сопротивление бывает честным, а восстания законными. Я не настаиваю категорически на том, что люди, живущие в эпоху демократии, не имеют права совершать революции, но я считаю, что прежде, чем на нее решиться, им следует подумать более основательно, чем когда бы то ни было, и, вполне возможно, что им выгоднее будет претерпеть сегодняшние неудобства, чем решиться на применение столь опасного лекарства.

Хочу закончить свой труд изложением общей идеи, которая включала бы не только отдельные мысли, содержащиеся в данной главе, но и те, ради которых и была задумана эта книга.

В эпоху аристократии, предшествовавшую нашему времени, в обществе имелись могущественные люди, тогда как общественная власть была крайне неразвитой. Само представление об обществе было нечетким и постоянно смешивалось с всевозможными органами власти, которые руководили гражданами. Основные усилия людей в то время были направлены на то, чтобы расширить и укрепить общественную власть, ее прерогативы и, напротив, ограничить независимость индивидуумов более тесными рамками, подчинить частные интересы общему благу.

Людей в наше время ожидают другие опасности, волнуют иные заботы.

В большинстве современных государств правитель, каковы бы ни были его происхождение, полномочия и должность, наделен практически всей полнотой власти, а частные лица все более впадают в крайнюю стадию слабости и зависимости.

В старые времена все было иначе. Тогда нигде невозможно было встретить всеобщего единства и единообразия. Сегодня мы все так похожи, что .лицо индивидуума скоро совсем растворится в безликости некой общей физиономии. Наши отцы всегда были готовы несколько злоупотреблять идеей святости прав частных лиц, мы же, естественно, склоняемся к другой крайности, полагая, что интересы индивидуума всегда должны подчиняться интересам общества.

502

 

Политика в человеческом обществе меняется, отныне необходимо искать новые лекарства от новых болезней.

Предоставить государственной власти достаточно обширные, но ясные и определенные полномочия; дать частным лицам конкретные права и гарантировать им неоспоримую возможность пользоваться этими правами; сохранить за индивидуумом те доли независимости, силы и самобытности, которые он сумел еще сохранить; поставить его на один уровень с обществом — таковы, на мой взгляд, главные задачи, решению которых должен посвятить себя законодатель новой эпохи, в которую мы вступили.

Складывается впечатление, что нынешние правители озабочены прежде всего тем, чтобы с помощью своих подданных совершать великие дела. А мне бы хотелось, чтобы они побольше думали о том, как сделать великими самих подданных; чтобы они меньше ценили работу, а больше рабочего и чтобы они постоянно помнили о том, что не может долгое время оставаться сильным народ, в котором каждый человек индивидуально слаб, и что не найдены еще общественные формы и политические комбинации, которые бы сделали энергичным народ, состоящий из малодушных и вялых граждан.

Я вижу, что мои современники привержены двум прямо противоположным, но одинаково гибельным идеям.

Одни видят в равенстве лишь порождаемые им анархические тенденции. Они боятся свободы личного выбора, они страшатся самих себя.

Другие — их меньше, но они более образованны — придерживаются иной точки зрения. Рядом с дорогой, ведущей от равенства к анархии, они в конце концов обнаружили другую, по которой люди неуклонно движутся к своему закрепощению. Они заранее духовно готовятся к неминуемому рабству, и, не надеясь остаться свободными, они уже сегодня всем сердцем обожают своего будущего хозяина.

Первые отказываются от свободы потому, что считают ее опасной, вторые потому, что полагают ее невозможной.

Если бы я принадлежал к числу последних, я никогда не написал бы этот труд, а ограничился бы тем, что втайне сокрушался бы о судьбе себе подобных.

Я хотел обнажить и опасности, которыми равенство угрожает независимости человека, ибо я твердо уверен, что именно эти опасности являются наиболее грозными и наименее предсказуемыми из всего того, что скрывает от нас будущее. Но я не считаю эти опасности непреодолимыми.

Люди, которые живут в открывающуюся перед нами эпоху демократии, испытывают естественную склонность к независимости, поэтому они, столь же естественно, с нетерпимостью относятся к установленным порядкам: их утомляет устойчивость даже того строя, который их устраивает. Они уважают власть, но склонны презирать и ненавидеть тех, кто ее осуществляет. Они легко ускользают от рук власти, пользуясь своей незначительностью и подвижностью.

Эти инстинкты будут постоянно воспроизводиться, поскольку они порождаются самим общественным устройством, которое останется неизменным. В течение длительного времени они будут препятствовать установлению деспотизма и служить оружием каждому новому поколению, которое пожелает бороться за свободу людей.

Будем же смотреть в будущее с тем спасительным страхом, который заставляет быть начеку и бороться, а не с тем размягчающим и праздным ужасом, который лишь возмущает и убивает душу.

Глава VIII

ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Прежде чем навсегда расстаться с тем, что столь долго занимало меня, мне бы хотелось в последний раз окинуть взглядом все те явления, которые составляют образ нового мира, и сделать наконец общее заключение по поводу того, какое влияние оказывает равенство на судьбы людей. Однако меня останавливает чрезвычайная сложность этой

503

 

затеи: перед лицом столь грандиозной задачи у меня темнеет в глазах, и ум перестает мне подчиняться.

То новое общество, которое было предметом моего описания и которое я пытаюсь оценить, еще только рождается. Время еще не сформировало его; породившая его великая революция все еще продолжается, и из того, что происходит сегодня, почти невозможно понять, что же должно уйти вместе с самой революцией и что должно остаться после нее.

Нарождающийся мир еще наполовину завален обломками мира отживающего; посреди всеобщего беспорядка человеческих дел никто не может сказать, что останется от старых институтов и нравов, а что исчезнет навсегда.

Несмотря на то что революция, совершающаяся в общественном устройстве, законодательстве, воззрениях и чувствах людей, еще далека от своего завершения, уже сейчас невозможно сопоставить результаты ее деяний с тем, что мир видел ранее. Погружаясь век за веком в глубины истории вплоть до самой ранней античности, я не обнаруживаю ничего, что могло бы соответствовать современному миру. Прошлое не озаряет светом будущее, и разум бредет во тьме.

Впрочем, посреди этой, пока еще непривычной, смутной и обширной картины будущего я распознаю уже некоторые наиболее существенные черты и указываю их.

Я вижу, что добро и зло распределено в мире равномерно. Исчезают сверхбогатые, увеличивается число средних состояний, множатся желания и удовольствия; нет больше ни чрезмерного процветания, ни беспросветной нищеты. Честолюбие стало всеобщим чувством, но при этом крайне честолюбивых людей становится все меньше. Люди изолированы друг от друга и слабы, а общество динамично, прозорливо и сильно; частные лица заняты мелкими заботами, а правительство — исключительно делами государственной важности.

Жители не энергичны, однако нравы мягки, а законы гуманны. Примеры самопожертвования, высокой нравственности, блестящей и чистой доблести встречаются редко, зато граждане становятся более благопристойными, почти исчезли насилие и жестокость. Продолжительность жизни человека увеличивается, а его собственность становится более надежной. Человек живет не особенно красивой, но удобной и мирной жизнью. Меньше стало слишком утонченных либо слишком грубых удовольствий, меньше учтивости в манерах, но и меньше грубости в общении. Сейчас все реже можно встретить людей блестяще образованных, но нет и полных невежд. Гении редки, но знания становятся все доступнее. Человеческий ум развивается под воздействием объединенных усилий всего народа, а не в результате мощных импульсов, исходящих от некоторых его представителей. Результаты труда теперь не столь совершенны, но более плодотворны. Ослабевают все узы, связывающие человека с расой, классом, родиной, но крепнет его связь с человечеством.

Если среди разнообразия этих явлений искать то, которое мне представляется наиболее всеобщим и поражающим воображение, то я прихожу к выводу, что все, происходящее с состояниями, в тысячах вариантов повторяется и в других областях. Почти все крайности смягчаются и приглушаются, все выдающееся стирается, уступая место чему-то усредненному, что одновременно не так возвышается, но и не столь низко опускается, не столь блестяще, но и не так ничтожно, как это было ранее.

Когда мир был заполнен людьми очень большими и очень маленькими, очень богатыми и очень бедными, очень учеными и очень невежественными, я не обращал внимания на вторых, сосредоточивая его на первых, ибо вид их радовал меня. Но я понимаю, что эта радость была порождена моей слабостью, тем, что я не в состоянии увидеть одновременно все, что меня окружает, и поэтому имею право выбирать из огромного множества вещей те, что радуют глаз. Другое дело Господь, чей взор разом непременно охватывает весь миропорядок и который отчетливо видит одновременно и весь род людской, и каждого человека в отдельности.

Естественно полагать, что отраднее всего создателю и хранителю людей видеть не процветание отдельных граждан, но возросшее благосостояние всех; то есть то, что мне кажется упадком, в его глазах представляется прогрессом, то, что ранит меня, ему нравится. Возможно, что равенство еще недостаточно развито, но оно более справедливо, и эта справедливость придает ему величие и красоту.

Я пытаюсь представить себе точку зрения Господа и с нее судить о делах людских.

504

 

Никто на земле не может пока с полной уверенностью утверждать, что новое состояние общества выше того, что было раньше, но уже сейчас можно сказать, что оно совсем другое.

Аристократическому обществу были свойственны определенные пороки и добродетели, которые находятся в таком противоречии с духом новых народов, что они уже никогда не смогут их воспринять. Есть добрые наклонности и дурные инстинкты, которые были чужды старому обществу, но естественны для нового, есть также идеи, которые были близки первому, но отбрасываются вторым. И то и другое представляет собой как бы два разных человечества, каждое из которых имеет свои достоинства и свои недостатки, свои хорошие и свои плохие стороны.

Поэтому необходимо проявить осторожность и не оценивать рождающееся общество в соответствии с теми представлениями, которые были созданы ныне исчезнувшим обществом. Это было бы несправедливо потому, что эти два общества совершенно различны и несопоставимы между собой.

Было бы также неразумно требовать от людей нашего времени добродетелей, непосредственно вытекающих из того общественного устройства, в котором жили их предки, ибо само это устройство развалилось, и под его обломками погибло все то хорошее и дурное, что оно в себе несло.

Однако мы сегодня еще плохо это осознаем.

Я знаю, что многие наши современники хотели бы более внимательно разобраться со всеми институтами, взглядами и идеями, выросшими в недрах старого, аристократического общества: они согласны расстаться с некоторыми из них, но другие хотели бы сохранить и в новом обществе.

Я считаю, что они тратят время и силы на честное, но бесплодное занятие.

Сейчас речь не идет о том, чтобы сохранить отдельные преимущества, предоставляемые людям неравенством условий их существования, а о том, чтобы утверждать новые блага, которые может им принести равенство. Нам не стоит стараться быть похожими на своих отцов, мы должны стремиться к своим собственным идеалам счастья и величия.

Что касается меня, то, достигнув конца своего пути и рассматривая издали, но вкупе все те различные предметы, которые по дороге привлекли мое внимание, я чувствую себя полным страха и надежды. Я вижу великую опасность, которой можно избежать, большое зло, которое можно предотвратить либо уменьшить; я все более утверждаюсь в вере, что для того, чтобы стать честным и процветающим, обществу необходимо лишь сильно этого захотеть.

Я знаю, что многие мои соотечественники думают, что народы в этом мире не являются хозяевами самим себе, что они непременно должны подчиняться какой-то непреодолимой и непостижимой силе, предопределяемой предыдущими событиями, расой, почвой или климатом.

Все это лживые и трусливые теории, способные породить лишь тщедушных людей и слабые народы. Провидение сделало так, что род человеческий не совсем независим, но он и не так уж закабален. Провидение очерчивает, это верно, каждому человеку некий фатальный круг, из которого он не может выбраться, однако в широких границах которого человек свободен и всемогущ. Это же относится и к народам.

Сегодня нации уже не могут отказаться от равенства, однако от них зависит, приведет ли оно их к рабству или свободе, к просвещению или варварству, к процветанию или нищете.

505

 

Примечания автора

С. 405

Впрочем, некоторые аристократы с увлечением занимались коммерцией и успешно развивали промышленность. Мировая история знает множество разительных примеров этого. Однако необходимо сказать, что в целом аристократия отнюдь не способствует развитию индустрии и торговли. Лишь аристократия денежного мешка является исключением из этого правила.

У последней удовлетворение всех желаний связано с богатством. Тяга к богатству становится в определенном смысле главным содержанием человеческих страстей. Все прочие так или иначе связываются с ней.

Вкус к деньгам и жажда славы и власти так тесно переплетаются в душах людей, что порой бывает трудно понять, алчны ли они из честолюбивых побуждений или же честолюбивы из алчности. Так происходит в Англии, где нужно быть богатым, чтобы добиться почестей, и где домогаются почестей как символа богатства. В этом случае человеческий разум властно увлечен коммерцией и индустрией, ибо они представляют собой самые краткие пути к богатству.

Впрочем, такое положение дел представляется мне исключительным и кратковременным. Когда богатство стало единственным признаком аристократии, трудно надеяться, что богатые сами, без чьей-либо помощи сохранят безраздельную власть.

Наследственная аристократия и чистая демократия расположены на противоположных полюсах общественного и политического устройства, между ними находится аристократия денежного мешка: с наследственной аристократией ее сближает то, что она наделяет большими привилегиями узкий круг лиц, от демократии же она усвоила то, что привилегии эти могут поочередно получать все граждане. Финансовая аристократия представляет собой как бы мостик между двумя полюсами, и невозможно сказать, завершает ли она своим существованием царство аристократических институтов или уже открывает новую эру демократии.

С. 431

В своем путевом дневнике я обнаружил следующую запись, показывающую, каким испытаниям часто подвергаются американские женщины, которые соглашаются сопровождать своих мужей в необжитые районы. Все описанное ниже истинная правда.

«...Время от времени мы встречаем участки распаханной целины. Они все похожи друг на друга. Опишу тот, где мы остановились сегодня вечером, это даст общее впечатление о всех других.

Колокольчики, которые первопроходцы подвешивают на шею животных, чтобы легче было разыскать их в лесу, еще издали известили нас о наличии расчищенного участка. Вскоре мы услышали стук топора, которым рубили в лесу деревья. По мере того как мы приближались, следы разрушения все настойчивее извещали нас о присутствии цивилизованного человека. Обрубленные ветки покрывали дорогу; наполовину обгоревшие либо изрубленные топором стволы деревьев мешали нам проехать. Вскоре мы оказались в

506

 

лесу, где все деревья, казалось, постигла внезапная гибель. В разгар лета они являли собой зимний пейзаж. Осмотрев деревья, мы увидели, что на их коре нанесены глубокие кольцевые надрезы, которые, останавливая движение растительных соков, способствуют быстрой порче деревьев. Мы поняли, что именно с этого обычно начинает пионер-землепашец. Не имея возможности в первый год вырубить все деревья, растущие на его новом участке, он засаживает все пространство между ними кукурузой, а затем умерщвляет деревья, чтобы они не заслоняли своими ветвями урожай. За полем, которое представляло собой первый, еще несовершенный набросок цивилизации в необитаемом краю, мы вдруг увидели хижину владельца. Она была расположена в центре участка земли, более обихоженного, нежели другие, но и здесь человеку приходилось выдерживать неравную борьбу с лесом: деревья были вырублены, но не выкорчеваны, стволы их загромождали землю, которую некогда затеняли. Между высохших стволов пробивались пшеница, побеги дуба, всевозможных видов растений и травы, все это перемешивалось и росло одновременно на непокорной и наполовину дикой земле. А посреди этой мощной и разнообразной растительности возвышался дом пионера; здесь такой дом называют «бревенчатой хижиной». Как и окружающий участок, это деревенское жилище представляло собой результат новой, торопливой деятельности: его длина не превышала тридцати футов, высота пятнадцати, стены и крыша были сложены из неотесанного леса, между стволами проложены мох и глина, чтобы предохранять внутреннее помещение от холода и дождя.

Приближалась ночь, и мы решили просить убежища у хозяина дома.

Услышав наши шаги, дети, игравшие в лесных зарослях, поспешно вскочили на ноги и побежали к дому, как будто вид человека напугал их. Их отступление прикрывали две огромные полудикие собаки с вытянутыми мордами и торчащими ушами, которые при нашем приближении с грозным рычанием выскочили из хижины. Затем на пороге своего жилища показался сам пионер, он быстро и изучающе осмотрел нас, подал знак собакам вернуться в дом и удалился сам, показав им пример и всем своим видом дав понять, что наше появление не вызвало у него ни любопытства, ни беспокойства.

Мы входим в это бревенчатое жилище. Внутри ничто не напоминает крестьянских лачуг Европы; здесь много лишнего и недостает самого необходимого. Единственное окно прикрыто муслиновой занавеской; в глинобитном очаге полыхает огонь, освещающий все внутри; над очагом висит прекрасный нарезной карабин, шкура лани, перья орла; справа от очага развешена карта Соединенных Штатов, которую приподнимает и колышет ветер, дующий сквозь щели в стене; рядом с картой на полке, сооруженной из плохо отесанной доски, несколько книг. Я заметил Библию, шесть первых песен поэмы Милтона и две драмы Шекспира. Вдоль стен вместо шкафов стоят сундуки. В центре комнаты грубо сработанный стол, ножки которого, сбитые еще из свежего, не очищенного от коры дерева, растут, кажется, прямо из пола. На столе я вижу чайник из английского фарфора, серебряные ложки, несколько выщербленных чашек и газеты.

У хозяина дома угловатые черты лица и удлиненные конечности, что выдает в нем жителя Новой Англии. Очевидно, что человек этот родился не в этой глуши, где мы его встретили; уже внешний облик позволяет сделать вывод, что его юные годы прошли в интеллигентной среде и что он принадлежит к той породе беспокойных, деловых и отважных людей, которые хладнокровно делают то, что можно объяснить лишь горением страсти, и которые могут на время отдаться первобытной жизни, чтобы быстрее покорить и цивилизовать пустынные земли.

Увидев, что мы переступили порог его дома, хозяин направился нам навстречу и, как это принято, поздоровался с нами за руку, но при этом лицо его осталось напряженным. Он первым начал расспрашивать нас о том, что происходит в мире, и, удовлетворив свое любопытство, замолк. Казалось, он устал от нашего шума и навязчивости. Пришла наша очередь расспросить его, и он дал все необходимые нам сведения. Затем не спеша и достаточно основательно он начал устраивать нас на ночлег. Видя, что он занят столь приятным для нас делом, мы тем не менее почему-то не испытывали к нему чувства благодарности. Видимо, потому, что, оказывая нам гостеприимство, он как бы подчинился своей участи: он исполнял долг, не ощущая при этом радости.

По другую сторону очага сидит женщина, укачивающая малыша. Не прекращая своего занятия, она делает нам знак головой. Как и хозяин, женщина находится в самом расцвете сил, ее внешний облик не соответствует бедности жизни, а одежда свидетельствует о незатухшем еще жу-лянин выглядеть привлекательной. Однако черты лица ее выдают

507

 

усталость, в глазах застыли нежность и степенность, во всей ее фигуре чувствуется религиозная покорность, умиротворенность чувств и какая-то естественная и спокойная решительность, позволяющая преодолеть все жизненные невзгоды без страха и упрека.

Дети окружили ее; они здоровы, непоседливы и энергичны, это настоящие дети безлюдья. Время от времени мать бросает на них взгляд, полный радости и задушевности. Сравнивая их силу и ее беззащитность, можно подумать, что она истощила себя, дав им жизнь, но нисколько об этом не жалеет.

В доме переселенцев нет ни внутренних перегородок, ни погреба. Вечерами вся семья находит приют в одной комнате. Жилище пионера — это целый мир, ковчег цивилизации, затерянный в океане растительности. В ста шагах от него вечный лес вновь раскидывает свою тень, и человек опять чувствует себя одиноким».

С. 432

Отнюдь не равенство делает людей безнравственными и неверующими. Но когда люди безнравственны и неверующи и в то же время равны, результаты безнравственности и неверия легко дают о себе знать, ибо люди имеют слабое влияние друг на друга, а класса, который взял бы на себя труд охраны общества, не существует. Равенство никогда не портит нравы, но иногда выявляет их порчу. > _ ,_^

С. 443

Если отбросить тех, кто вовсе не думает, а также тех, кто не осмеливается сказать, что думает, все равно окажется, что подавляющее большинство американцев удовлетворено политическими институтами, которые ими управляют, и, скорее всего, это так и есть. Я рассматриваю подобный настрой общественного мнения как признак, но не как доказательство добротности американских законов. Национальная гордость, удовлетворенные этими законами страсти, случайные происшествия, незамеченные пороки и, самое главное, интерес большинства, замыкающий рот оппозиции, — все это в течение длительного времени может создавать иллюзию как у одного человека, так и у целого народа.

Взгляните на Англию в период всего XVIII века. Никогда еще народ не расточал столько лести сам себе, ни один народ не был столь доволен собой. Все было хорошо в конституции, все было безупречно вплоть до явных недостатков. Сегодня же масса англичан только тем, кажется, и занята, что доказывает ущербность этой конституции по всем позициям. Кто прав: английский народ прошлого века или же английский народ ваших дней?

То же самое произошло и во Франции. Не вызывает сомнения тот факт, что во времена Людовика XIV большая часть народа была в восторге от существовавшей тогда формы правления. Сильно ошибаются те, кто считает, что с этим периодом связан упадок нравов во Франции. В это время здесь, конечно же, существовало угодничество, однако сам дух сервилизма отсутствовал. Писатели того времени с неподдельным воодушевлением превозносили королевскую власть над всеми прочими, самый темный крестьянин в своем ветхом жилище гордился славой своего монарха и был готов погибнуть с радостным криком: «Да здравствует король!» Но именно эти формы правления для нас стали ненавистными. Так кто же ошибался, французы времен Людовика XIV или сегодняшние французы? . Поэтому суждения о законах нужно выносить, основываясь не только на настроени-

/ ях народа, которые от века к веку изменяются, но и с учетом более возвышенных мотивов

1 и более обобщенного опыта.

Привязанность, которую народ испытывает к своим законам, свидетельствует лишь

[о том, что не следует торопиться их менять.

С. 475

В главе, к которой относится данное примечание, речь идет об одной опасности. Хочу указать еще на одну, которая встречается реже, но которой следует особенно остерегаться.

Если тяга к материальным радостям и благосостоянию, столь естественная для людей, живущих в эпоху равенства, полностью захватит умы граждан демократического государства, то национальный дух может стать столь не приемлющим воинственность, что стремление к миру может вытеснить у самой армии ее естественную заинтересован-

508

 

ность в войне. В атмосфере всеобщей терпимости солдаты быстро усвоят, что намного проще и удобнее неспешно расти в званиях в мирное время, чем стремительно делать карьеру ценой тягот и невзгод походной жизни. В этих условиях армия без особого рвения будет браться за оружие и воевать недостаточно энергично; она сама не пойдет на неприятеля, ее придется подталкивать.

При этом не следует думать, что миролюбивый настрой армии предохранит ее от участия в революции, ибо революции и особенно военные перевороты, которые свершаются очень быстро, сопряжены с повышенной опасностью, но не требуют изнурительного воинского труда; они удовлетворяют тщеславные устремления с меньшими затратами, нежели война; в них рискуют лишь жизнью, которой люди демократических времен дорожат менее, чем жизненными благами.

Нет ничего опаснее для свободы и спокойствия народа, чем армия, боящаяся воевать, потому что, не рассчитывая более найти свое величие и значение на полях сражений, она будет искать их в других местах. И тогда может случиться, что люди, составляющие демократическую армию, не приобретя солдатских добродетелей, утратят гражданские интересы, а армия, оставаясь источником беспокойства, потеряет свою боеспособность.

Здесь я повторю то, о чем уже говорил ранее. Лекарство от подобной опасности имеется не в самой армии, а в стране. У демократического народа, сохраняющего мужественный характер, всегда будут боеспособные солдаты.

С. 483

Люди связывают величие идеи единства со средствами его достижения, Бог — результатом. Такое понимание идеи величия заставляет людей размениваться на тысячу мелочей. Принудить всех шагать в ногу к единой цели — такова идея, сложившаяся в человеческих головах. Сделать деяния людей бесконечно разнообразными, но так,' чтобы деяния эти многочисленными путями вели к осуществлению единого великого замысла, — такова Божественная идея.

Человеческая идея единства почти всегда бесплодна, идея Бога чрезвычайно продуктивна. Люди стремятся засвидетельствовать свое величие, упрощая средства; у Бога же проста цель, а средства ее достижения бесконечно многообразны.

С. 485

К централизации власти демократические народы постоянно толкают не только их собственные склонности, но и страсти тех, кто ими управляет.

Легко можно предвидеть, что почти все способные и честолюбивые граждане, проживающие в демократической стране, будут всячески стремиться расширить прерогативы государственной власти потому, что каждый из этих граждан надеется однажды сам встать у кормила власти. Было бы пустой тратой времени пытаться доказать им, что излишняя централизация губительна для государства, ведь они централизуют ради самих себя.

Среди демократически настроенных общественных деятелей к децентрализации власти стремятся либо бескорыстные, либо посредственные политики. Однако первых мало, а вторые не в силах что-либо сделать.

С. 496

Я часто спрашиваю себя, что произойдет, если сегодня, когда демократические нравы размягчены, а армия проявляет беспокойство, власть в какой-нибудь стране захватит военное правительство.

Я думаю, что в своей деятельности это правительство недалеко ушло бы от картины, описанной мною в главе, к которой относится данное примечание, и что подобное правительство не воспроизведет диких черт военной олигархии.

Я уверен, что в этом случае произошло бы слияние привычек гражданского служащего и солдата. Правительство восприняло бы воинский дух, а армия — навыки гражданского правления. В результате установилось бы упорядоченное, ясное, четкое, абсолютное правление; народ превратился бы в армию, а общество — в казарму.

С. 498

Сегодня нельзя совершенно однозначно сказать, что представляет наибольшую опасность: вольность или тирания, анархия или деспотизм. Необходимо опасаться и то-

509

 

го, и другого, ибо причина всего этого лежит во всеобщей апатии, которая есть результат индивидуализма. Именно равнодушие граждан приводит сегодня к ситуации, когда | исполнительная власть, собрав достаточно сил, начинает угнетать граждан, а завтра к этому способу правления прибегает какая-либо партия, имеющая в активе десятка три своих сторонников. Ни та, ни другая не способны создать ничего долговременного; то, что помогает им легко победить, мешает им преуспевать в течение длительного времени. Их свергают потому, что ничто их не поддерживает.

Поэтому необходимо бороться не столько с анархией и деспотизмом, сколько с равнодушием, которое с одинаковым успехом способно породить и то, и другое.


510

Приложение

Доклад, сделанный в Академии правовых и политических наук 15 января 1848 года но поводу работы господина Шербюлье «О демократии в Швейцарии»

Господа!

Господин Шербюлье, профессор общего права Женевской академии, опубликовал работу под названием «О демократии в Швейцарии», посвященную общественным институтам и нравам своей страны, и преподнес одни экземпляр этой книги Академии правовых наук.

Мне показалось, господа, что тема, освещаемая автором, очень важна и работа заслуживает того, чтобы подвергнуться специальному анализу; я предпринял его в надежде, что он принесет некоторую пользу.

Я намеренно отвлекаюсь от сегодняшних проблем, как это и принято делать в этих стенах, обхожу молчанием те последние события, которые от нас не зависят. Мне хотелось бы рассмотреть в Швейцарии не столько политическую жизнь общества, сколько само устройство этого общества, законы, которые им управляют, их происхождение, тенденции и характер развития. Надеюсь, что выполненный таким образом набросок все же будет представлять интерес. То, что происходит сейчас в Швейцарии, не единичный случай, это скорее частное проявление общего движения, которое ведет к гибели всю старую систему учреждений в Европе. Хотя сцена невелика, зрелищу этому свойственна величественность, к тому же оно отличается еще и оригинальностью. Пожалуй, ни в одной другой стране демократическая революция, охватившая сегодня весь мир, не проходила при столь сложных и странных обстоятельствах. Один народ, состоящий из разных рас, говорящий на разных языках, исповедующий несколько религий, имеющий различные нонхонформистские секты, две церкви, в равной мере наделенные привилегиями, из-за чего все политические проблемы тотчас же становятся проблемами религиозными, а все религиозные — неизбежно приводят к политике; и, наконец, два общества — старое и молодое, живущие в гармонии, несмотря на разницу в возрасте, — такова действительность Швейцарии. Чтобы достоверно изобразить эту действительность, автору книги, на мой взгляд, нужно было бы выбрать более высокую точку, чем та, которую избрал он. В предисловии Шербюлье заявляет, что будет следовать принципу непредвзятости, и я верю в его искренность. Он даже опасается, как бы слишком объективный характер его произведения не придал некоторую монотонность изложению. Опасение это совершенно безосновательно. Автор и в самом деле пытается быть беспристрастным, однако это ему плохо удается. В его книге есть научность, проницательность, подлинный талант, несомненная искренность, выражающая себя в пылких суждениях; чего там нет, так это беспристрастности. В книге много остроумия, но мало свободомыслия.

Какой же политической системе симпатизирует автор? Поначалу это довольно трудно понять. В определенном смысле он одобряет поведение радикально настроенных католиков, тем не менее, будучи сам решительным противником католицизма, он не прочь в законодательном порядке запретить его распространение в тех районах Швейцарии, где он еще не занимает ключевых позиций. С другой стороны, он ярый противник диссидентствующих сект протестантов. Отрицая народное правительство, он находится в оппозиции и к правительству знати; в религии — протестантская церковь, руководимая государством, в политике — государство во главе с буржуазной аристократией: таков,

511

 

как нам представляется, идеал автора. Но ведь это — прошлое, это — Женева накануне ее последних революций.

Мы с трудом можем различить, что автору нравится, зато всегда ясно, что он ненавидит. А ненавидит он демократию. Когда речь заходит о демократической революции, он говорит о ней всегда как о своем враге; чувствуется, что она задела его взгляды, его привязанности и, возможно, его интересы. Он нападает не только на те или иные проявления демократии, но и на ее основы; он не хочет видеть ее достоинств, выискивая лишь недостатки. В зле, которое она может принести, он не различает то постоянное и фундаментальное, что необходимо терпеть как неизбежное, и то, что случайно и преходяще и может быть легко исправлено. По-видимому, данную тему нужно было бы разрабатывать человеку, который не столь лично заинтересован и не так вовлечен в происходящие в своей стране события, как Шербюлье. Об этом можно лишь сожалеть. В ходе дальнейшего анализа мы увидим, что швейцарская демократия нуждается в серьезной доработке и улучшении своих законов. Но чтобы такая работа была эффективной, в первую очередь необходимо перестать ненавидеть эту демократию.

Господин Шербюлье озаглавил свою книгу «О демократии в Швейцарии». Судя по направлению, можно предположить, что, с точки зрения автора, Швейцария является страной, пример которой позволяет разработать теоретическое учение о демократии или же дает возможность судить о самих демократических институтах. В этом, как мне кажется, первопричина почти всех недостатков книги. Ее лучше было бы назвать «О демократической революции в Швейцарии», ведь революция там длится уже пятнадцать лет. Поэтому швейцарская демократия не столько установившаяся форма правления, сколько оружие, которым обычно пользуются, чтобы разрушить, а иногда защитить старое общество. На этом примере можно изучать отдельные явления, присущие революционному процессу в нашу демократическую эпоху, но невозможно описать демократию в ее устойчивом, прочном и спокойном состоянии. Тот, кто не учитывает данных обстоятельств, с трудом сможет понять ту картину, которую представляют собой политические институты Швейцарии; что же касается меня, то мне было бы невероятно трудно объяснить, как я оцениваю настоящее, не говоря о том, как я понимаю прошлое.

Сейчас широко распространилось ошибочное представление о том, что являла собой Швейцария тогда, когда разразилась Французская революция. Поскольку швейцарцы в течение длительного времени жили в условиях республики, считалось, что они находятся значительно ближе, чем другие жители Европейского континента, к идеалам и институтам свободы в современном ее понимании. На самом деле все обстояло иначе.

Несмотря на то что независимость швейцарцев родилась на свет в результате восстания против аристократии, правительство, образовавшееся вслед за этим, быстро переняло у аристократии ее традиции и законы, а также ее воззрения и склонности. Свободу это правительство рассматривало не иначе как одну из привилегий; идея свободы в качестве всеобщего и изначального права любого человека была столь же чужда этому правительству, как и принцам австрийского дома, которых революция выгнала из Швейцарии. Поэтому очень быстро вся власть сосредоточилась в руках небольших закрытых или же самопополняющихся аристократических кланов. На севере эти кланы поставили под свой контроль промышленность, на юге приобрели форму военной организации. Но и там, и здесь они в равной мере отличались закрытым, элитарным характером. В большинстве кантонов до трех четвертей жителей были лишены не только прямого, но и косвенного участия в управлении страной; кроме того, в каждом кантоне проживало значительное число лиц, лишенных всяких прав.

Эти небольшие сообщества, сформировавшиеся в период столь бурных событий, вскоре стали такими прочными, что уже никакое движение не могло их поколебать. Аристократия, нашедшая там свой приют, не подталкиваемая народом, но и не управляемая королем, образовала неподвижную социальную структуру, обряженную в старые средневековые одежды.

Время давно уже позволило новому мышлению проникнуть в самые монархические режимы Европы, но Швейцария продолжала для него оставаться закрытой.

Принцип разделения власти был принят уже всеми публицистами, но в Швейцарии он не применялся. Свобода печати, существовавшая, по крайней мере фактически, в большинстве абсолютных монархий Европы, в Швейцарии не давала о себе знать ни фактически, ни юридически; возможность создавать политические организации здесь не

512

 

признавалась, а потому никогда и не существовала; свобода слова была ограничена очень узкими рамками. Налоговое равенство, к которому стремились все просвещенные правительства, отсутствовало здесь так же, как и равноправие. Промышленное развитие наталкивалось на многочисленные преграды, личная свобода не гарантировалась никакими законами. Отсутствовала в Швейцарии и свобода вероисповедания, начинавшая проникать уже в самые ортодоксальные государства. Сектантская деятельность была категорически запрещена во многих кантонах и во всех затруднена. Религиозные различия почти по всей стране приводили к трудностям политического характера.

В таком положении находилась Швейцария, когда в 1798 году Французская революция силой оружия проникла на ее территорию. Она на некоторое время разрушила старые политические учреждения, не создав взамен ничего более прочного и долговременного. Несколько лет спустя Наполеон избавил швейцарцев от анархии, заставив их подписать Акт о посредничестве; он же дал им равенство, но не свободу, политические законы, которые он навязал Швейцарии, были составлены так, что парализовали всю общественную жизнь. Власть, отправляемая от имени народа, но находящаяся вдали от него, была полностью отдана в руки исполнительных органов.

Когда через несколько лет Акт о посредничестве ушел в небытие вместе с его автором, швейцарцы не получили большей свободы, зато утратили равенство. Старые аристократические кланы вернули себе повсюду бразды правления и восстановили в силе элитарные обветшалые принципы власти, господствовавшие до революции. Все вернулось, как справедливо отмечает Шербюлье, к ситуации 1798 года. Главы европейской коалиции были ошибочно обвинены в том, что они силой провели в Швейцарии эту реставрацию. Реставрация была проведена с их ведения, но не ими. Правда состоит в том, что швейцарцы были в тот момент охвачены, как, впрочем, и все другие народы континента, какой-то кратковременной, но всеобщей реакцией, которая оживила вдруг по всей Европе старое общество. Но поскольку в Швейцарии эта реставрация была проведена не самодержцами, чьи интересы в конечном счете были отличны от интересов класса старой аристократии, а самим этим привилегированным классом, реставрация оказалась более полной, слепой и последовательной, нежели в других странах Европы. Она была не деспотической, а элитарной. Органы ее законодательной власти оказались в полном подчинении у исполнительной власти, а последняя — в. полной зависимости от родовой аристократии; средний класс был отстранен от общественной деятельности, а весь народ — от политической жизни. Такую картину являла собой почти вся Швейцария вплоть до 1830 года.

Только тогда открылась для нее новая эра демократии!

Это краткое вступление имело целью пояснить два момента.

Первый: Швейцария — это одна из европейских стран, где революция не имела глубокого характера, зато последовавшая за ней реставрация отличалась особой полнотой; все чуждые и враждебные новому мышлению учреждения были восстановлены в своих правах, революционные же силы вынуждены были отступить.

Второй: на большей части Швейцарии народ до сих пор лишен возможности принимать хоть малейшее участие в управлении страной; законы, гарантирующие гражданские свободы, свободу собраний, свободу слова, свободу печати и религии, всегда столь же мало, если не меньше, были известны большинству граждан этих республик, как их современникам — подданным монархических режимов.

Все это часто ускользает от внимания Шербюлье, но мы в своем исследовании политических учреждений Швейцарии должны постоянно об этом помнить.

Всем известно, что в Швейцарии верховная власть поделена на две части: с одной стороны, это федеральные органы, с другой — кантональные муниципалитеты.

Шербюлье начинает с рассказа о том, что происходит в кантонах, — и он прав: подлинная общественная власть находится именно там. Следуя его примеру, начну с анализа кантональных конституций.

Все кантональные конституции имеют сегодня демократический характер, но все они в чем-то отличны.

В большинстве кантонов народ доверил правление избранным им ассамблеям, в некоторых же оставил его за собой. Здесь граждане собираются в полном составе и принимают необходимые решения. Шербюлье называет форму правления в первых кантонах представительной демократией, в других — чистой демократией.

33-1385

513

 

Я бы попросил у академии разрешения не комментировать далее очень интересное исследование чистой демократии, сделанное автором. На это у меня имеется множество причин. Дело в том, что, хотя кантоны, живущие в условиях чистой демократии, сыграли большую роль в истории и могут еще играть ее в политической жизни страны, изучение их приносит не столько пользу, сколько удовлетворение праздного любопытства.

Чистая демократия — это явление уникальное и исключительное даже для самой Швейцарии, где лишь одна тринадцатая часть населения управляется таким образом. К тому же это явление временное. Не вполне осознается и то, что в тех швейцарских кантонах, где народ более всего привык к самоуправлению, существует значительный персонал, облеченный представительной властью, которому народ доверил правительственные заботы. Однако, изучая новейшую историю Швейцарии, легко заметить, что круг вопросов, решаемых самим народом, постоянно сужается, тогда как обязанности народных представителей, напротив, ежедневно становятся все более многочисленными и разнообразными. Таким образом, принцип чистой демократии уступает место противоположной, то есть представительной, форме демократии. Первая незаметно становится исключением, вторая — правилом.

Кроме того, чистая демократия в Швейцарии принадлежит иной эпохе, она ничему не может нас научить ни в настоящем, ни в будущем. Мы хоть и пользуемся для определения ее форм термином, заимствованным из современной научной литературы, сами они остались в прошлом. У каждого времени есть своя главная идея, перед которой ничто не может устоять. И если в период господства этой идеи появляются какие-то иные, враждебные или противоположные ей идеи, она сразу же вступает с ними в единоборство и если не может их уничтожить, то приспособляет и ассимилирует их. Средневековье кончило тем, что придало аристократический облик даже самой идее демократической свободы. Среди самых республиканских законов рядом со всеобщим избирательным правом оно поместило религиозные убеждения, обычаи, нравы, чувства, привычки, объединения и семейные кланы, которые, отделившись от народа, обладали реальной властью. Поэтому небольшие правительства швейцарских кантонов нужно рассматривать не иначе как последние и почтенные обломки исчезнувшего мира.

Напротив, представительные демократии Швейцарии полностью соответствуют новому мышлению. Все они возникли на развалинах старого, аристократического общества; все они производны от единого принципа народовластия, и все почти одинаково использовали этот принцип в своих законах.

Мы увидим, что законы эти очень несовершенны, их одних, без исторических свидетельств, хватило бы, чтобы доказать, что в Швейцарии демократия и даже свобода остаются явлениями новыми, не имеющими пока опыта.

Прежде всего нужно заметить, что даже в представительных демократиях Швейцарии народ непосредственно осуществляет часть своей власти. В ряде кантонов основные законы, пройдя легислатуру, выносятся на всенародный референдум. В этих конкретных случаях представительная демократия вновь превращается в чистую демократию.

Почти во всех кантонах народ время от времени, как правило довольно часто, должен высказывать свое мнение по поводу того, хочет он или не хочет изменять конституцию. Это периодически ставит под сомнение все законы сразу.

Всю законодательную власть, которую народ не оставил себе, он передал единственной ассамблее, которая работает под его присмотром и от его имени. Ни в одном из кантонов нет двухпалатных парламентов, повсюду они представляют собой единое целое. Поэтому работа не только не замедляется необходимостью согласовывать свои решения с другой палатой, но и не тормозится долгими слушаниями законопроектов. Обсуждение общих законов, подчиняясь определенным формальностям, может иногда затянуться, однако самые важные постановления могут быть предложены, обсуждены и приняты в очень короткое время в виде декретов и постановлений. Эти декреты становятся законодательными актами, быстро реагирующими на процесс столь непредсказуемый, столь стремительный и неудержимый, как страсти народных масс.

Нет ничего, что противостояло бы законодательному собранию. Разделения, а тем более независимости законодательной, исполнительной и судебной власти друг от друга на самом деле здесь не существует.

Ни в одном из кантонов представители исполнительной власти непосредственно народом не избираются. Они выбираются представителями законодательной власти.

514

 

Следовательно, исполнительная власть не обладает обычно свойственной ей силой; она лишь чужое творение и всегда будет оставаться верной служанкой другой власти. Но это не единственная причина ее слабости. Нигде в Швейцарии исполнительная власть не осуществляется одним человеком. Ее обычно доверяют небольшому собранию, где ответственность поделена на всех, а реализация власти затруднена. Кроме того, исполнительная власть лишена многих, присущих ей прерогатив. Она не реализует право вето либо пользуется им в очень ограниченных пределах по отношению к принятым законам. Она лишена права помилования, не имеет возможности назначать или увольнять своих служащих. У нее, собственно говоря, своих служащих и нет, поэтому она вынуждена обычно вести дела лишь с помощью муниципальных должностных лиц.

Однако основной недостаток законов швейцарской демократии — в плохой конституции и плохой организации судебной власти. Шербюлье говорит об этом, но, на мой взгляд, недостаточно. По-моему, он сам не до конца понимает, что в демократическом обществе судебная власть в первую очередь стоит как на страже интересов народа, так и выступает гарантом соблюдения им законности.

Идея независимости судебной власти — это современная идея. В средние века она была неизвестна или же по меньшей мере о ней имели лишь смутное представление. Можно сказать, что первоначально во всех странах Европы исполнительная и судебная власть были совмещены. Даже во Франции, где, как счастливое исключение, правосудие издавна существовало самостоятельно, нельзя говорить о полном разделении этих двух видов власти. Правда, нужно сказать, что там не судебная власть находилась в руках администрации, а, наоборот, часть административных функций контролировалась судебной властью. Швейцария, напротив, по сути дела, оказалась единственной европейской страной, где юридические службы полностью срослись с органами политической власти и превратились в их придаток. Можно сказать, что наше представление о правосудии как о некоей свободной и беспристрастной силе, которая противостоит сильным мира сего и может призвать любого гражданина к неуклонному исполнению закона, — это представление всегда было чуждо швейцарцам, да и сейчас оно еще не полностью завоевало их умы.

Новые конституции, без сомнения, определили судам более обособленное место, чем то, которое они занимали в старой структуре власти, однако не сделали их более независимыми. Суды нижней инстанции избираются народом и подлежат переизбранию, а Верховный суд каждого кантона избирается не исполнительной властью, а законодательной, при этом ничто не предохраняет его членов от ежедневной смены настроения парламентского большинства.

Народ или представляющая его ассамблея не только выбирают судей, но и ничем не ограничивают себя в выборе. Как правило, никакой профессиональной их квалификации не требуется. Впрочем, судья — простой исполнитель закона и не имеет права допытываться, соответствует ли конституции тот или иной закон. По правде сказать, судопроизводство находится в руках большинства, которое осуществляет его через своих судей.

Но даже если бы судебная власть в Швейцарии получила в законодательном порядке необходимые ей права и независимость, ей так же трудно было бы исполнять свои функции, ибо правосудие — это всегда сила традиций и общественного мнения, которые опираются на правовые нравы и воззрения.

Я мог бы легко выявить недостатки описанных мной порядков и доказать, что все они мешают народному правлению нормально развиваться, подталкивают его на поспешные решения и тиранические действия. Но это завело бы меня слишком далеко. Поэтому я ограничусь тем, что сопоставлю эти законы с теми, которые выработало у себя более старое, более мирное и процветающее демократическое общество. Господин Шербюлье полагает, что несовершенное общественное устройство швейцарских кантонов — это единственное, что может создать или согласна терпеть демократия. Сравнение, которое предлагаю я, докажет обратное и покажет, каким образом в других условиях, также исходя из принципа народовластия, но имея больше опыта, умения и мудрости, смогли прийти к иным результатам. В качестве примера я возьму штат Нью-Йорк, в котором проживает столько же людей, сколько во всей Швейцарии.

В штате Нью-Йорк, как и в швейцарских кантонах, принцип правления основан на верховной власти народа, осуществляемой через всеобщее голосование. Однако американский народ реализует свое право на власть лишь единожды, когда выбирает своих

515

 

уполномоченных. Никогда и ни при каких условиях он не присваивает себе ничего от законодательной, исполнительной либо судебной власти. Он выбирает тех, кто должен управлять от его имени, и отказывается от своей власти до следующих выборов.

Несмотря на то что законы изменяются, их основа всегда стабильна. В Америке изначально не предполагали, как в Швейцарии, подвергать конституцию периодическим пересмотрам, само ожидание которых держит народ в напряжении. Поэтому здесь в случае возникновения какой-то новой ситуации, когда законодательная власть принимает решение о необходимости внесения изменений в конституцию, эти изменения вносятся в соответствии с принятой процедурой.

Хотя здесь, как, впрочем, и в Швейцарии, законодательная власть не может не испытывать влияния общественного мнения, она устроена таким образом, чтобы противо-4 стоять его капризам. Ни один проект не станет законом, пока не будет рассмотрен двумя палатами депутатов. Эти два депутатских состава избираются одним и тем же порядком и составлены из таких же представителей народа. Обе палаты, таким образом, представляют народ, но различными способами: первая призвана отражать его каждодневно меняющиеся настроения, вторая — его постоянные привычки и наклонности.

В штате Нью-Йорк разделение власти имеет не декларативный, а реальный характер.

Исполнительная власть находится в руках не группы лиц, а одного человека, несущего за нее всю полноту ответственности и использующего свои права и прерогативы решительно и твердо. Будучи избранным народом, он не является, как в Швейцарии, ставленником и агентом законодательной власти; он равен ей, он, как и она, представляет, лишь в другой сфере, верховную власть народа, от имени которого и действуют они оба. Они черпают силу из одного и того же источника. Он не только называется исполнительной властью, но реально обладает ее естественными и законными полномочиями. Он командует вооруженными силами штата, назначает их высший командный состав; он выбирает большинство должностных лиц штата; он обладает правом помилования; вето, налагаемое им на решения законодательных органов, хоть и не окончательно, но чрезвычайно эффективно. Поэтому, если губернатор штата Нью-Йорк и не обладает властью какого-нибудь конституционного монарха Европы, он тем не менее имеет неизмеримо больше прав, чем любой кантональный совет в Швейцарии.

Однако наиболее разительны отличия в организации судебной власти.

Судья, будучи выходцем из народа и находясь в полной от него зависимости, представляет собой тем не менее власть, которой подчиняется сам народ. Судебная власть занимает здесь исключительное положение в силу своего происхождения, компетенции, постоянства, но в особенности потому, что пользуется поддержкой общественных нравов и мнений.

Члены высших судебных инстанций не избираются, как в Швейцарии, законодательным собранием, властью коллективной, а потому пристрастной, часто слепой и никогда не несущей никакой ответственности, а назначаются губернатором штата. Высший судебный чин, однажды назначенный, считается как бы бессменным. От его внимания не уходит ни один процесс, любой приговор может быть объявлен только им. Можно сказать, что он не только интерпретирует закон, он его оценивает; когда законодательный орган в результате партийной борьбы нарушает букву и дух закона, суд отменяет его решения, отказываясь их исполнять; таким образом, если судья не может заставить народ не изменять свою конституцию, он в состоянии по крайней мере обязать его уважать ту, которая действует. Он не управляет народом, он его сдерживает и ограничивает. Судебная власть, столь незначительная в Швейцарии, в Америке является настоящим регулятором демократии.

Если сейчас во всех подробностях рассмотреть американскую конституцию, то мы не найдем в ней ничего от аристократии. В ней нет и намека на привилегии для какого-то одного класса, да и вообще на привилегии; одни и те же права для всех, все права исходят от народа и к нему же возвращаются; все учреждения подчинены единой задаче, противоборствующие тенденции отсутствуют; во всем и везде доминирует принцип демократии. И вот эти-то столь демократические правительства обладают значительно большей стабильностью, развиваясь более мирно и равномерно, чем демократические правительства Швейцарии.

Частично это можно объяснить различиями в законах.

516

 

Законы штата Нью-Йорк, описанные мной, призваны бороться с естественными недостатками демократии, законы же Швейцарии, напротив, кажутся созданными таким образом, чтобы приумножать их. Здесь они сдерживают народ, там они его подталкивают. В Америке опасаются, как бы власть не стала слишком тиранической, тогда как в Швейцарии все направлено на то, чтобы сделать ее еще более неукротимой.

Я не преувеличиваю влияние, которое способен оказывать механизм действующих законов на судьбы народов. Я знаю, что все великие события в этом мире вызваны более глубокими и общими причинами, но нельзя отрицать и тот факт, что государственные учреждения обладают своими собственными качествами и что они способствуют либо процветанию, либо упадку общества.

Если бы вместо того, чтобы категорически отвергать почти все законы своей страны, господин Шербюлье смог показать их недостатки и то, как можно их исправить, не изменяя их принципов, его книга была бы более достойна грядущих поколений и полезнее для современников.

Показав, что собой представляет демократия в кантонах, автор пытается определить ее влияние на всю Швейцарскую конфедерацию.

Прежде чем последовать за Шербюлье, необходимо сделать то, чего не сделал он сам, а именно определить, что же представляет собой федеральное правительство, как оно организовано юридически и фактически и как оно функционирует.

Позволительно сначала спросить себя, собирались ли законодатели Швейцарской конфедерации создать федерацию либо просто лигу, иными словами, предусмотрели ли они, что кантоны должны пожертвовать частью своего суверенитета или же вовсе не должны? Если учесть, что кантоны отказались от многих своих исконных и неотъемлемых прав, на постоянной основе уступив их федеральному правительству, если вспомнить также, что правительство это действует по воле большинства, то можно с уверенностью утверждать, что швейцарские законодатели добивались истинно федерального устройства, а не лиги. Нужно, правда, признать, что им это плохо удалось.

Без всяких колебаний могу заявить, что федеральная конституция Швейцарии является самой несовершенной из всех конституций данного типа, когда-либо существовавших в мире. Читая ее, испытываешь ощущение, что попал в средневековье, и изумляешься тому, что в наш просвещенный и много повидавший век мог появиться на свет столь путаный и несовершенный документ11.

Часто и справедливо говорят, что договор чрезмерно ограничил права конфедерации, что он вынес за пределы компетенции федерального правительства решение многих вопросов общенационального характера, которые должны были бы находиться в компетенции федерального собрания, например почтовую службу, контроль мер и весов, выпуск денег... Поэтому слабость правительства объясняют небольшим количеством возложенных на него задач.

Действительно, договор лишил правительство конфедерации многих из его естественных и необходимых прав, но слабость правительства объясняется не этим: умей оно пользоваться предоставленными правами, ему бы их вполне хватило, чтобы вскоре приобрести и все те, которых ему недостает.

Федеральное собрание вправе набирать армию, вводить налоги, объявлять войну, заключать мир и торговые соглашения, назначать послов. Под его охраной находятся кантональные конституции и великие принципы равенства всех перед законом. Это позволяет ему в случае необходимости вмешиваться во все местные дела. Федеральное собрание регулирует дорожные пошлины и принадлежность дорог, что дает ему возможность руководить или осуществлять контроль за наиболее крупными общественными работами. Наконец, федеральное собрание в соответствии со статьей 4 договора предпринимает все необходимые меры для обеспечения внутренней и внешней безопасности Швейцарии, что дает ему возможность делать практически все.

Самые сильные федеральные правительства не имели столь широких полномочий, поэтому я вовсе не считаю, что в Швейцарии компетенция центральной власти чрезмерно ограничена, просто мне кажется, что границы этой власти не совсем тщательно установлены.

' Не нужно забывать, что доклад этот написан в 1847 году, то есть еще до того, как революционный переворот 1848 года привел к реформе старого федеративного договора.

517

 

Почему правительство конфедерации, имеющее столь широкие полномочия, обладает столь малой властью? Ответ прост: потому что оно не имеет средств, чтобы делать то, что оно могло бы делать по праву. Никогда ни одно правительство не обладало столь несовершенными органами власти, обрекающими его на бездеятельность и беспомощность.

Сущностью федеральных правительств является то, что они действуют не от имени народа, а от имени государств, составляющих конфедерацию. Если бы дело обстояло иначе, конституция тотчас же перестала бы быть федеральной.

Отсюда, помимо всего прочего, с неизбежностью следует, что федеральные правительства менее отважны в своих решениях и более медлительны в их реализации, нежели все другие правительства.

Большинство федеральных законодателей пыталось с помощью более или менее хитроумных приемов, рассмотрением которых я не буду сейчас заниматься, устранить частично этот естественный порок федеративного устройства. Но швейцарцы сделали этот недостаток намного более явным, чем где бы то ни было еще, придав ему специфические формы. У них парламентарии не только действуют от имени кантонов, которые они представляют, но, кроме того, как правило, они не могут принять ни одного решения, если оно предварительно не было одобрено или принято в этих кантонах. Они почти ничего не способны решить сами, каждый из них считает себя связанным наказом избирателей, данным заранее; таким образом, федеральное собрание превращается в совещательную ассамблею, где, собственно говоря, не имеет смысла совещаться, где держат речи перед теми, кто не принимает решения, а лишь способен их исполнять. Федеральное собрание — это правительство, которому ничего не нужно и которое ограничивается лишь исполнением того, что пожелает каждое из двадцати двух кантональных правительств. Это такое правительство, которое, каким бы ни был ход событий, не может ничего решить, ни о чем позаботиться и ничего предусмотреть. Трудно придумать нечто иное, что бы сильнее увеличивало естественную инертность федерального правительства, превращая его слабость в какую-то старческую немощь.

Кроме того, существуют другие причины, которые независимо от пороков, свойственных всем федеральным конституциям, объясняют привычную слабость правительства Швейцарской конфедерации.

Конфедерация не только имеет немощное правительство; можно сказать, что она вообще не обладает своим собственным правительством. С этой точки зрения ее конституция поистине уникальна. Во главе конфедерации находятся политические лидеры, которые ее не представляют. Федеральный совет, формирующий исполнительную власть Швейцарии, избирается не федеральным собранием и в еще меньшей степени швейцарским народом; это случайное правительство, которое конфедерация заимствует каждые два года в Берне, Цюрихе или Люцерне. Это правительство, избираемое жителями одного кантона для того, чтобы управлять делами этого кантона, таким образом, становится дополнительно еще и правительством всей страны. По-видимому, это один из величайших политических курьезов в истории права. Последствия подобного состояния дел всегда плачевны и приводят к чрезвычайным ситуациям. Вот, например, какие странные события произошли в 1839 году. В этом году федеральное правительство заседало в Цюрихе и конфедерацией управляло цюрихское правительство. И вот в Цюрихе случается кантональная революция. Народное восстание свергает конституционное правительство. Тотчас же федеральное собрание оказывается без председателя, и федеральная жизнь замирает до тех пор, пока кантон не соизволит издать другие законы и выбрать новое руководство. Сменив свою местную администрацию, жители Цюриха, не желая этого, обезглавили Швейцарию.

Но даже если бы Швейцарская конфедерация имела свою исполнительную власть, правительство все же не могло бы заставить слушаться себя, так как лишено возможности прямого, непосредственного воздействия на граждан. Одна эта причина слабости правительства более весома, чем все другие, вместе взятые; но чтобы она стала понятна, мало просто ее отметить.

Федеральное правительство может обладать немногими полномочиями и быть сильным, если в рамках этих полномочий оно способно действовать самостоятельно, без всяких посредников, как это делают обычные правительства, имеющие неограниченные возможности. Если его должностные лица могут обратиться непосредственно к каждому

518

 

гражданину, если его суды в состоянии добиться от каждого гражданина подчинения законам, тогда оно с легкостью сможет заставить себя слушаться: ему ведь необходимо опасаться лишь сопротивления отдельных граждан, а при этих условиях любое сопротивление будет сломлено судебным путем.

И напротив, федеральное правительство может иметь очень широкую сферу деятельности и пользоваться очень слабым авторитетом, если, вместо того чтобы обращаться непосредственно к гражданам, оно обязано действовать через правительства кантонов. В этом случае, если кантональное правительство окажет сопротивление, федеральная власть будет иметь перед собой уже не подданного, а скорее соперника, которого можно образумить лишь путем войны.

Таким образом, сила федерального правительства не столько в объеме предоставленных ему прав, сколько в его возможностях пользоваться ими по своему усмотрению; оно всегда сильно, если может повелевать гражданами; оно всегда слабо, если власть его распространяется лишь на местные правительства.

В истории создания конфедераций известны примеры обеих систем. Но ни в одной из известных мне конфедераций центральная власть не была настолько лишена возможности оказывать прямое воздействие на граждан, как в Швейцарии. Здесь федеральное правительство практически не может самостоятельно реализовать ни одно из своих прав. Ни один функционер не зависит исключительно от него, нет судов, которые бы специально защищали суверенитет федерального правительства. Оно похоже на существо, которому дали жизнь, лишив при этом жизненно важных органов.

Таким сделал конституцию страны федеративный договор. А теперь вместе с автором анализируемой нами книги посмотрим, как демократия влияет на конституцию.

Невозможно отрицать тот факт, что демократические революции, за пятнадцать лет изменившие практически все кантональные конституции, оказали огромное влияние на федеральное правительство. Однако влияние это распространялось в двух прямо противоположных направлениях. Поэтому в этом двойном феномене необходимо хорошо разобраться.

Демократические революции, прошедшие в кантонах, были направлены на то, чтобы придать большую активность и силу местным органам самоуправления. Созданные этими революциями, опирающиеся на народ и подталкиваемые им, новые правительства почувствовали себя более сильными, чем те, которые были свергнуты. А поскольку подобное обновление не затронуло федеральное правительство, то не могла не сложиться, и она действительно сложилась, такая ситуация, при которой центральное правительство на фоне региональных властей оказалось еще более дряблым, чем оно было раньше. С установлением демократии усилились такие чувства, как кантональная гордость, инстинкт региональной независимости, нетерпимость & любому виду контроля за внутренними делами кантона, ревнивое отношение к центральной и верховной власти; с этой точки зрения можно утверждать, что демократия ослабила и без того слабое правительство конфедерации, еще более затруднив его обычную ежедневную деятельность.

Но, с другой стороны, она сделала его более энергичным, создала ему как бы новые условия существования.

Установление демократических учреждений в Швейцарии привело к двум абсолютно новым явлениям.

До этого каждый кантон жил своими собственными заботами и собственными интересами. Приход демократии разделил всех швейцарцев, независимо от того, в каких кантонах они живут, на две группы: на тех, кто поддерживает демократические принципы, и тех, кто выступает против. Эта ситуация объединила людей по интересам и страстям; граждане почувствовали необходимость единой и общей власти, которая распространялась бы на всю страну. Федеральное правительство, таким образом, впервые почувствовало за собой силу, которой ему всегда недоставало; оно смогло опереться на политическую партию — силу опасную, но необходимую в демократических странах, где правительство почти ничего без нее не может.

Демократия не только разделила Швейцарию на два лагеря, она поместила страну в один из двух лагерей, на которые разделен весь мир. Она сформировала внешнюю политику Швейцарии, найдя ей естественных друзей и неизбежных врагов; чтобы поддерживать одних и отражать натиск других, она вызвала в стране непреодолимую по-

519

 

требность в центральном правительстве. Региональный образ общественного мышления она заменила общенациональным мышлением.

Таковы прямые следствия установления демократии, благодаря которым она способствовала укреплению федерального правительства. Не менее велико, однако, и то косвенное влияние, которое она оказала и долго еще будет оказывать.

Сопротивление и трудности, которые встречает федеральное правительство, тем сильнее и разнообразнее, чем больше различия в народах, объединенных в конфедерацию, в их обычаях, привычках, идеях, политических учреждениях. Задачу американского правительства облегчает не столько совпадение интересов граждан, сколько безукоризненное подобие законов, социальных условий и воззрений. Можно также сказать, что удивительная слабость бывшего федерального правительства Швейцарии объясняется прежде всего значительными различиями и противоречиями в общественном мнении, взглядах и законах жителей этой страны, которыми оно должно было управлять. Подчинить единой политике, ведя в одном направлении людей столь далеких и непохожих друг на друга, было очень сложной задачей. Даже значительно лучше устроенное и имеющее более грамотную организацию правительство вряд ли добилось бы здесь успеха. Основной результат происходящей в Швейцарии демократической революции должен состоять в том, чтобы обеспечить последовательно во всех кантонах торжество единообразия некоторых политических институтов, определенных идей и сходных принципов управления. Если демократическая революция усиливает в кантонах дух независимости по отношению к центральному правительству, она во многом, с другой стороны, облегчает его деятельность, устраняя в значительной мере причины сопротивления центральному правительству. Это не значит, что правительства кантонов с большим желанием будут подчиняться федеральной власти, однако при наличии у них этого желания подчиняться ему станет бесконечно проще.

Чтобы понять сегодняшнее состояние страны и предвидеть ее развитие в ближайшее время, необходимо внимательно изучить оба этих противоречивых следствия демократических изменений, которые я описал.

Если принять во внимание лишь одну тенденцию, можно прийти к выводу, что торжество демократии в управлении кантонами немедленно приведет к законодательному расширению сферы влияния федерального правительства и концентрации в его руках руководства региональными делами, одним словом, приведет к централизации всей жизни в стране. Я, однако, убежден, что подобного рода революция еще долго будет сталкиваться на своем пути со значительно большими трудностями, чем это принято считать. Не думаю, что сегодня кантональные правительства с большей радостью, чем их предшественники, примут эти изменения; напротив, они сделают все возможное, чтобы их не допустить.

Тем не менее я полагаю, что со временем, несмотря на сопротивление, федеральному правительству суждено расширить свою власть. В этом ему помогут не столько законы, сколько обстоятельства. Круг его прерогатив, может быть, существенно не расширится, но оно будет иначе и чаще пользоваться ими. Не увеличив своих прав юридически, фактически оно окрепнет, будет развиваться не столько за счет изменения договора, сколько за счет иного его толкования; властвовать над Швейцарией оно будет раньше, чем научится управлять ею.

Можно также предвидеть, что те, кто вплоть до нынешних дней более всего сопротивляется расширению влияния центральной власти, вскоре будут ее охотно поддерживать либо из стремления избежать частого давления со стороны так плохо устроенного правительства, либо с целью предохранить себя от еще более близкой и еще более невыносимой тирании местной власти.

Отныне очевидным становится тот факт, что, какие бы изменения ни вносились в текст договора, федеральная конституция Швейцарии глубоко и безвозвратно изменилась. Конфедерация стала совершенно иной. Она предстала в качестве нового европейского явления; политика действия пришла на смену политике застоя и безразличия; ее чисто муниципальное существование стало национальным — более трудным, более тревожным, менее стабильным, но более достойным.


520

 

Речь, произнесенная в палате депутатов 27 января 1848 года при обсуждении проекта пожеланий в ответ на тронную речь

Господа!

Я не намереваюсь продолжать обсуждение того частного вопроса, который здесь поднят. Я полагаю, что это окажется более полезным, когда нам придется обсуждать закон о тюрьмах. Цель, которая привела меня на трибуну, имеет более общий характер.

Обсуждаемый здесь параграф 4 побуждает депутатов бросить общий взгляд на всю внутреннюю политику, и в частности на тот ее аспект, о котором говорил и внес поправку мой многоуважаемый друг господин Бийо.

Именно этой стороны дискуссии я и хотел бы коснуться в своем выступлении перед палатой.

Господа, не знаю, ошибаюсь ли я, но мне кажется, что нынешнее положение вещей, современный уровень общественного сознания, состояние умов во Франции внушают тревогу и печаль. Что касается меня, и я говорю об этом совершенно искрение, то впервые за пятнадцать лет я испытываю чувство страха за наше будущее. Подтверждением моей правоты служит то, что не только у меня складывается такое впечатление; я уверен, те, кто меня слушает, могут ответить, что и в их округах есть люди, разделяющие мою тревогу, что беспокойство и страх поселились в сердцах, что в стране очень сильно ощущение нестабильности, предвестника революций, которое часто заранее о них оповещает, а иногда и порождает.

Если я правильно понял то, что сказал в заключение господин министр финансов, кабинет признает обоснованность такого впечатления, но причиной его министр считает частности: недавние происшествия в политической жизни, собрания, взволновавшие умы, речи, возбудившие страсти.

Господа, боюсь, что, отождествляя зло с указанными причинами, мы беремся за излечение не болезни, а ее симптомов. Я убежден, что болезнь состоит в другом, она носит более общий и глубокий характер. Болезнь, которую надо излечить во что бы то ни стало и которой, поверьте, никто из нас не избежит, — поймите, никто, если мы не примем мер, — поразила общественное сознание, общественные оравы. Именно на это я хочу обратить ваше внимание. Общественные нравы, общественное сознание в опасности; кроме того, по моему убеждению, правительство способствовало и способствует распространению этой опасности. Вот почему я вышел на трибуну.

Господа, в моей душе поселяются беспокойство и страх, когда я внимательно вглядываюсь в то, что происходит в правящем классе, то есть классе, имеющем политические права, и в классе управляемом. Возьмем правящий класс (в него я включаю не только средний класс, но и всех граждан, обладающих и реализующих свои политические права независимо от своего положения). То, что я наблюдаю там, в двух словах можно выразить так: общественные нравы извращаются, они уже подверглись глубокой порче, они портятся изо дня в день, на смену общественным мнениям, чувствам, идеям приходят частные интересы, цели, взгляды, личные потребности.

Я не буду акцентировать внимание палаты на этих печальных обстоятельствах, а лишь обращусь к моим противникам, к моим коллегам из правительственного большинства. Я прошу их сделать для себя статистический обзор корпуса избирателей, пославших их в палату: включите в первую группу тех, кто голосует не по политическим убеждениям, а из чувства личной дружбы или добрососедства; во вторую — тех, кто голосует не из соображений общественной целесообразности, но в силу чисто местных интересов; наконец, в третью войдут голосующие по чисто личным мотивам. Много ли останется избирателей, не вошедших в эти три группы? Составляют ли избиратели, спрошу я моих коллег, голосующие по бескорыстным мотивам, движимые общественными взглядами и страстями, большинство среди тех, кто вверил им депутатский мандат? Я уверен в обратном. Позволю себе осведомиться, не увеличивается ли, на их взгляд, в последние пять, десять, пятнадцать лет число граждан, голосующих за них из личного, частного интереса, и не уменьшается ли неуклонно число избирателей, сделавших свой выбор по политическим убеждениям? И наконец, пусть мои оппоненты скажут, не кажется ли им, что на наших глазах все более утверждается особая терпимость к фактам, о которых я говорю. Некая вульгарная и низкая мораль, следуя которой человек, имеющий политические

521

 

права, считает себя вправе использовать их в личных целях, в интересах детей, жены, родителей? И не распространилось ли это явление настолько, что воспринимается как долг отца семейства? Не развивается ли все больше и больше эта новая мораль, неизвестная в великие времена нашей истории, в эпоху начала нашей Революции, не овладевает ли она все новыми и новыми умами? Вот о чем хотел бы я спросить.

Увы, это не что иное, как глубокая и последовательная деградация нравов в общественной жизни.

Когда я перевожу свой взор с жизни общества на частную жизнь, на то, что в ней происходит и чему все вы являетесь свидетелями, особенно в последний год — скандалы, преступления, проступки, правонарушения, невиданные пороки, о которых нам сообщает судебная практика, — я испытываю ужас. Разве я не прав? Разве я не прав, утверждая, что порче подвержены не только общественные нравы, но и нравы частной жизни? (Возгласы несогласия в центре.)

Прошу заметить, что я говорю не как правовед, а как политик. Знаете ли вы, в чем главная причина того, что частные нравы меняются к худшему? Да именно в том, что портятся общественные нравы. Мораль отошла на задний план, о ней не вспоминают в жизненной суете. Корысть в общественной жизни заменила бескорыстные побуждения, она же правит бал и в частной жизни.

Существует мнение, что есть две морали: мораль политическая и мораль частной жизни. Конечно, если происходящее с нами таково, каким я его вижу, никогда ложность этого изречения не подтверждалась с большей очевидностью и большей горечью, как в наше время. Да, в нашей частной жизни — ив этом мое убеждение — происходит нечто, что беспокоит, тревожит честных граждан. Я считаю, что происходящее с нравами в частной жизни в большой степени обусловлено процессами в наших общественных нравах. (Возгласы несогласия в центре.)

Господа, если вы мне не верите, поверьте тому, что думают об этом в Европе. Думаю, я не менее чем кто бы то ни было в курсе того, что говорится о нас.

Так вот, уверяю вас в искренности моих чувств: я не просто огорчен, я в отчаянии от того, что читаю и слышу ежедневно, я в отчаянии от того, какой козырь против нас дают факты, представленные мной, как губительны их последствия для всей нации, для национального характера. Я прихожу в отчаяние, когда вижу/как ослабляется могущество Франции в мире, как растрачивается не только нравственное могущество Франции...

ГОСПОДИН ЖАНВЬЕ. — Прошу слова. (Движение в зале.)

ГОСПОДИН ДЕ ТОКВИЛЬ. —... но и сила ее принципов, идей, чувств.

Франция первой в мире среди грозных раскатов первой своей революции провозгласила принципы, оказавшиеся животворными во всех современных обществах. В этом ее слава, самое ценное в ее истории. И вот, господа, эти принципы подрываются сегодня нашей жизнью. Видя их применение, народ начинает сомневаться в самих принципах. Народы Европы смотрят на нас и задумываются, правы мы или нет. Они задают себе вопрос, действительно ли мы, как об этом не раз говорилось, ведем человечество к счастью и процветанию или мы его увлекаем вслед за собой к моральным потерям и разорению. Вот, господа, что более всего огорчает меня в том, что наша страна являет миру. Вот что вредит не только нам, но и нашим принципам, нашему делу, нашему интеллектуальному наследию, которым я как француз дорожу больше, нежели физическим и материальным богатством. (Движение в зале.)

Господа, если картина, являемая нами Европе, ее дальним уголкам, производит такое впечатление на расстоянии, то как ее воспринимают во Франции, в частности те классы, которые, не имея политических прав и обреченные из-за наших законов на политическое бездействие, взирают на нас, единственно полномочных воздействовать на сей театр жизни? Какое впечатление, на ваш взгляд, производит на них этот спектакль? Что касается меня, то я в ужасе. Говорят, нет опасности, если нет народного возмущения. Говорят, раз все цело, нет материальных разрушений, беспорядков в обществе, революция грянет не скоро.

Разрешите мне вам сказать: вы ошибаетесь. В самом деле, нет беспорядков в делах, но они глубоко укоренились в умах. Посмотрите, что происходит в среде рабочих, хотя они, я признаю, ведут себя спокойно. Действительно, их не раздирают собственно политические страсти в такой степени, как раньше, но разве не видно, что их тревоги из политических превратились в социальные? Разве не видно, что в рабочей среде распрост-

522

 

раняются идеи, мнения, направленные не столько против тех или иных законов, ведомств, самого правительства, сколько против общественного устройства, против самих его устоев? Знаете ли вы, о чем они говорят каждый день? Разве вы не слышите, как они без конца повторяют, что те, кто стоит выше их, неспособны и недостойны управлять ими, что распределение существующего в мире богатства несправедливо, что собственность покоится на принципах, далеких от справедливости? И разве не очевидно, что, когда подобные воззрения укореняются, распространяются повсеместно, овладевают массами, следует ожидать, что рано или поздно — я не могу точно сказать, когда и как, — они приведут к самым грозным революциям?

Я глубоко, господа, убежден: сегодня мы спим на вулкане. (Крики протеста.) Я в этом совершенно уверен. (Движение в зале.)

А теперь позвольте мне в нескольких словах попробовать обрисовать со всей правдивостью и искренностью истинных виновников, главную причину того зла, о котором я вам поведал.

Я далек от мысли, что виновником, и тем паче главным виновником всех этих бед, является правительство. Ясно, что продолжительные революции, так часто потрясавшие эту землю, оставили в душах ощущение особой нестабильности. Я понимаю, что страсти, потрясения в партиях могли иметь второстепенные, хотя и важные последствия, могущие объяснить те достойные сожаления факты, о которых шла речь. Но я отвожу власти слишком большую роль в современном обществе и убежден, что она оказывает большое влияние на происходящее в мире, в том числе и тогда, когда случается большое зло, политическое или нравственное.

Как же способствовала власть тому, что случилось это зло? Как случилось, что произошли столь пагубные изменения в нравах общества, а затем и в частной жизни? Какова здесь роль правительства?

Думаю, господа, можно, никого не обижая, сказать, что правительство, особенно в последние годы, захватило более широкие права, влияние и более значительные и разнообразные прерогативы, чем когда бы то ни было. Оно обладает гораздо большей властью, чем могли бы себе представить те, кто ее дал, и даже те, кто ее получил в 1830 году. С другой стороны, можно утверждать, что принцип свободы получил гораздо меньшее развитие, чем ожидалось. Я не оцениваю само событие, я ищу его следствия. Неужели вы считаете, что если столь неожиданный результат, столь странный поворот человеческих судеб обманул низменные страсти, преступные надежды, то он не поверг в смятение благородные устремления, бескорыстные чувства, что для многих честных сердец он не означал разочарования в политике, душевного упадка?

Но роковым ударом для общественной нравственности оказалось то, как сей результат был получен: скрытно, в какой-то степени подложным образом. Овладев старыми полномочиями, отмененными, как все полагали, в Июле, действуя в рамках старых прав, казалось бы аннулированных, введя в действие старые законы, которые все считали утратившими силу, используя новые законы в ином толковании, нежели то, которое было им дано изначально, — благодаря всем этим скрытым механизмам, этой умелой и терпеливой механике, правительство получило больший простор для действий, больше активности и влияния, чем оно когда-либо имело во Франции.

Вот, господа, что сделали власти, и в частности нынешнее правительство. И вы полагаете, господа, что названный мной скрытым и подложным способ обретения могущества, примененный неожиданно, то есть с использованием иных средств, чем те, которые определены конституцией, что это странное зрелище, представляющее ловкость и умение и являемое всей нации вот уже несколько лет, способно улучшить общественные нравы?

Лично я глубоко убежден в обратном. Я не считаю, что мои противники были движимы бесчестными побуждениями; более того, я охотно допускаю, что, пользуясь порицаемыми мною средствами, они сочли, что действуют в рамках необходимого зла, что величие цели скрыло от них опасность и безнравственность средств. Я хочу в это верить. Но разве средства стали от этого менее опасными? Мои противники полагают, что революция, затронувшая пятнадцать лет назад права властей, была необходима. Хорошо! И что это было сделано не из личного интереса. Я охотно верю. Но не менее верно то, что она совершилась средствами, порицаемыми общественной моралью. Верно и то, что революция была совершена, опираясь не на благородные, а на низменные свойства людей,

523

 

на их страсти, слабости, выгоду, а то и пороки. (Движение в зале.) Таким образом, ставя перед собой, возможно, честную цель, люди совершили поступки, которые таковыми не являются. А для этого они должны были апеллировать к честности, отдать ей дань уважения, ввести ее в повседневный обиход тех, кому надобны были не благородные цели и честные средства, но грубое удовлетворение их личных интересов с помощью доверенной им власти. Так были как бы поощрены безнравственность и порок.

Я хочу привести лишь один пример. Речь идет о министре — я не стану называть его имени, — включенном в состав кабинета, хотя его коллеги, как и вся Франция, знали, что он недостоин занимать этот пост. Затем он вышел из состава кабинета, ибо слишком многие узнали о его недостойных поступках. И куда же его переместили? На самый высокий пост судебной власти, откуда он вскоре попал на скамью подсудимых.

Так вот, господа, я не считаю этот факт единичным. Я его оцениваю как симптом общего заболевания, как самую характерную черту целой политики: следуя путями, вами избранными, вы нуждались в таких людях.

Нравственное зло, о котором я говорил, распространилось, охватило всю страну прежде всего по причине, которую министр иностранных дел назвал злоупотреблением влияниями. Именно этим путем вы влияли, прямо и без посредников, на нравы общества, но уже не примерами, а действиями. Мне не хотелось бы усугублять положение, в котором находятся министры. Я хорошо знаю, какому искушению они подверглись. Я хорошо знаю, что никогда еще ни в одной стране правительство не подвергалось подобным искушениям, нигде еще в руках властей не находилось столько средств коррупции, нигде еще правительство не имело перед собой столь незначительный политический класс, находящийся в плену таких потребностей. Правительству показалось, что гораздо легче воздействовать на него с помощью коррупции, и этому желанию оказалось невозможным противостоять. Допускаю, что министры поддались на это великое зло не предумышленно, а из желания сыграть лишь на струне личной выгоды, но не смогли удержаться на этом крутом склоне; я в этом уверен. Я упрекаю их единственно за то, что они вступили на него, выбрали такую исходную позицию, при которой, чтобы управлять, они должны были иметь дело не с мнениями, чувствами, принципами, а с личными интересами. Не сомневаюсь, что на этом пути у властей не было возможности повернуть назад, как бы им этого ни хотелось, они попадали под влияние фатальной силы, которая неумолимо толкала их вперед, где бы они ни находились. Им ничего не оставалось, кроме как просто жить. На этом пути им достаточно было просуществовать восемь лет, чтобы сделать то, что они сделали, чтобы не только воспользоваться всеми порочными средствами управления, о которых шла речь, но и исчерпать их до конца.

В силу этой фатальности сверх меры увеличилось число должностей; впоследствии их стало не хватать, и тогда власти вынуждены были разделить их, выделить более мелкие должности, чтобы распределить их среди большего числа людей, а если не должности, то по крайней мере оклады, как это было сделано для всех финансовых служб. В результате получилось так, что, когда, несмотря на механизм создания и раздачи должностей, их оказалось все-таки недостаточно, власти придумали подложные средства, как мы видели в деле Пети, с помощью которых искусственно делались вакантными прежде занятые места.

Господин министр иностранных дел нам неоднократно заявлял, что оппозиция несправедлива в своих нападках, что ее упреки жестоки, необоснованны, неправомерны. Но, хотелось бы мне спросить лично господина министра, обвиняла ли оппозиция когда-либо, даже в самые неблагоприятные моменты, его в том, что сегодня является доказанным? (Движение в зале.) Несомненно, оппозиция выдвинула серьезные упреки министру иностранных дел, может быть чрезмерные, не знаю. Но она никогда не выдвигала обвинений в том, в чем господин министр недавно признался.

Что касается меня, то я заявляю: я не только никогда не выдвигал подобных обвинений против господина министра иностранных дел, но и никогда не подозревал, что такое возможно. Никогда, никогда не поверил бы, слыша, как господин министр иностранных дел мастерски говорит с этой трибуны о правах нравственности в политике, слыша эти речи и испытывая, несмотря на свою принадлежность к оппозиции, чувство гордости за свою страну, я, конечно, никогда не поверил бы в возможность происшедшего; я скорее бы перестал уважать его, а прежде — уважать себя, чем предположил бы то, что оказалось правдой. Верю ли я, что господин министр иностранных дел, когда держал эту пре-

524

 

красную и благородную речь, думал на самом деле иначе? Я не стал бы этого утверждать. Думаю, что господин министр иностранных дел, повинуясь инстинкту, вкусу, должен был поступить иначе. Но его повлекла за собой против его воли некая политическая и правительственная предопределенность, которой он оказался послушен. О ней я сказал выше.

Тогда господин министр спрашивал, что серьезного увидели в том происшествии, которое сам он называл незначительным. Серьезным является то, что вы в нем замешаны, именно вы, своими речами менее чем кто-либо из политических деятелей этой палаты дававший повод подозревать себя в таких поступках.

И если этот поступок, это зрелище оставляет глубокое, тягостное, плачевное впечатление о нравственности вообще, то какое же впечатление остается о нравственности отправителей власти? Одно сравнение меня особенно потрясло, как только я узнал о происшедшем.

Три года назад один из служащих министерства иностранных дел, служащий высокого ранга, разошелся в политических мнениях с министром по одному пункту. Он выразил свои разногласия не в дискуссии, а при голосовании.

Господин министр иностранных дел заявил, что он не видит дальнейшей возможности сотрудничать с человеком, который не разделяет его взглядов. Он его уволил, вернее, скажем прямо, выставил за дверь. (Движение в зале.)

А сегодня другой служащий, стоящий менее высоко в иерархии, но более близко к господину министру иностранных дел, совершает проступки, о которых вы знаете. (Возгласы: ^Слушайте! Слушайте!»)

Вначале господин министр иностранных дел не отрицает, что он знал о них; потом он стал отрицать, допускаю, что в какой-то момент он действительно об этом не знал.

СЛЕВА. — Да нет же! Нет!

ГОСПОДИН ДЕ ТОКВИЛЬ. — Но если он может отрицать, что знал об этих фактах, он не может по крайней мере отрицать, что они имели место и что он о них знает сегодня; они известны. Однако речь идет не о политических разногласиях между вами и представителем власти, а о моральных расхождениях, о том, что особо дорого сердцу и сознанию человека. Здесь опорочен не только министр, но и человек. Обратите на это внимание!

И вот вы, не потерпевший инакомыслия по серьезному вопросу от достойного человека, всего лишь голосовавшего против вас, вы не осуждаете, более того, вы вознаграждаете сотрудника, который, действуя, быть может, вразрез с вашими замыслами, подло вас скомпрометировал, поставил в самое трудное и серьезное положение с тех пор, как вы вошли в политическую жизнь. Вы не удаляете его от себя, более того, вы его вознаграждаете, воздаете ему почести.

Что, по-вашему, можно думать обо всем этом? Хотите или нет, но возникает мысль: либо вы испытываете особое пристрастие к такого рода предательству, либо вы не свободны его наказать. (Шум в зале.)

Не верю, несмотря на ваш огромный талант, что вы сможете выйти из этой ситуации. Если на самом деле человек, о котором я говорил, действовал вопреки вашему желанию, почему вы оставили его при себе? Если вы его не уволили, если вы его вознаграждаете, если вы отказываетесь вынести ему свое порицание, пусть даже небольшое, вы вынуждаете сделать тот вывод, который сделал я.

СЛЕВА. — Очень хорошо! Очень хорошо!

ГОСПОДИН ОДИЛЛОН-БАРРО. — Это решающий момент!

ГОСПОДИН ДЕ ТОКВИЛЬ. — Но, господа, допустим, что я ошибаюсь относительно причин того большого зла, о котором шла речь. Допустим, что ни правительство, ни кабинет здесь ни при чем. Допустим на время. Разве, господа, зло от этого становится меньше? Разве мы не должны, ради нашей страны, ради нас самих, приложить самые энергичные и настойчивые усилия, чтобы справиться с ним?

Я уже говорил, что это зло рано или поздно — не знаю, как и где это начнется, — приведет к самым значительным революциям в стране, можете быть уверены.

Когда я выясняю, какова была главная причина, приведшая в ту или иную эпох/, у того или иного народа, к падению классов, стоявших у власти, я наталкиваюсь на события, выявляю личности, вижу ту или иную случайную или второстепенную причину, но, поверьте, реальной причиной, наиболее действенной, приводящей к потере власти, всегда является то, что политики перестали быть достойными власти. (Снова шум в зале.)

525

 

Вспомните старую монархию. Она была сильнее нынешней власти, сильнее изначально; она надежнее, чем нынешняя, опиралась на старые обычаи, нравы, верования. Она была сильнее, и тем не менее она развалилась в прах. Почему? Вы думаете, таково было стечение обстоятельств? Или из-за того или иного человека, финансового просчета, из-за клятвы в зале для игры в мяч, Лафайета, Мирабо? Нет, господа. Более глубокая, настоящая причина в том, что правящий класс стал вследствие своего безразличия, эгоизма, пороков неспособен и недостоин управлять страной. (Возгласы: «Очень хорошо! Отлично!»)

Вот истинная причина.

И, господа, если считается необходимым заботиться о судьбах родины во все времена, это тем более нужно делать в наше время. Разве вы не ощущаете, чисто интуитивно, как дрожит земля в Европе? (Движение в зале.) Разве вы не чувствуете, так сказать, дуновение ветра революций? Никто не знает, где он зарождается, откуда дует, что несет с собой. И в это время вы спокойно взираете на деградацию нравов в обществе, если не сказать резче.

Я говорю здесь без горечи, говорю, думается мне, непредвзято. Я нападаю на людей, по отношению к которым не испытываю гнева. Я считаю себя обязанным сказать своей стране то, что является моим глубоким и продуманным убеждением. Итак, мое глубокое, продуманное убеждение состоит в том, что нравы в обществе деградируют и что эта деградация приведет вас, и довольно скоро, к новым революциям. Неужели жизнь королей держится на более крепких, труднее разрываемых нитях, чем жизнь других людей? Уверены ли вы сегодня в завтрашнем дне? Знаете ли вы, что будет с Францией через год, месяц, даже день? Вам это неизвестно; зато известно, что на горизонте появилась буря и она приближается к нам. Неужели вы позволите, чтобы она застала вас врасплох? (Возгласы в центре зала.)

Господа, я умоляю вас не делать этого; я не прошу, я умоляю вас. Я бы охотно встал на колени перед вами — настолько опасность кажется мне реальной и серьезной, настолько я убежден, что сказать об этом необходимо не ради красивых слов. Да! Опасность велика. Отвратите ее, пока есть время. Исправьте зло, используя эффективные средства не против симптомов, но против самой болезни.

Здесь речь шла об изменениях в законодательстве. Я весьма склонен думать, что эти изменения не только полезны, но и необходимы. В частности, я считаю полезной выборную реформу, не терпящей отлагательств парламентскую реформу. Но я недостаточно безрассуден, господа, чтобы не знать, что не законы творят судьбы народов; нет, не действие механизма законов провоцирует великие события в этом мире: они совершаются, господа, под воздействием духа правления. Храните законы, если хотите, хотя я считаю, что вы напрасно это делаете, храните их. Оставьте себе тех же людей, если вам это доставляет удовольствие, я не буду противиться этому. Но ради Бога, смените дух правления, поскольку, повторяю, вы идете к пропасти. (Живое одобрение слева.)

Текст взят из газеты «Монитер» от 28 января 1848 года.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел социология












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.