Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Марков Б. Храм и рынок. Человек в пространстве культуры

ОГЛАВЛЕНИЕ

Раздел первый. Душа и тело в процессе цивилизации

2. Исповедь и признание

Тема исповеди постоянно возобновляется в истории культуры и сегодня снова начинает звучать в надежде на искупительную роль авторского слова от первого лица. Надежды человеческие неприкосновенны, ибо если отнимется вера, то что останется человеку? Безнадежность? Это не исключает анализа, ибо ничто, пожалуй, так безжалостно не эксплуатируется, как надежда, вера и, конечно, любовь. И поскольку в исповеди эти три главные формы человеческого опыта пластично переплетаются, то именно исповедальные дискурсы и должны быть проанализированы прежде всего. Рассматривая их многообразие, можно выделить несколько типов: 1. Самоотчет и передача личного опыта от учителя к ученику в древних практиках заботы о себе (я ограничусь античными наставлениями, хотя отдаю отчет в том, что восточные традиции учительства, возможно, даже более совершенны). 2. Христианская исповедь, связанная с покаянием. 3. Исповеди моралистов и романтиков. 4". «Разговоры на кушетке», т. е. признания невротиков. 5. Попытки найти авторское слово в литературе XX в. В заданной перспективе возможно более или менее эффективное исследование исповедального жанра. При этом разговор пойдет не столько о содержании, сколько о форме, структуре и функциях исповеди. Может показаться, что отказ от содержательного исследования выхолащивает проблему. В конце концов, самое главное — это те самые важные скрытые или запрещенные истины, в которых исповедуется или которые исповедует человек. Однако на самом деле они интересны только вначале. По мере чтения источников начинаешь понимать, что эти истины довольно банальны, а в дальнейшем, — что они интересны именно своей обыденностью. Часто думают, что исповеди уникальны и случаются под Давлением обстоятельств одиножды в жизни. На самом деле они удивительно монотонны. Вспоминается знакомый моих родителей — пристойный и приличный в жизни, классный портной, заботливый семьянин, который на семейных торжествах, слегка перебрав, каждый раз пытался расстегнуть брюки и обнажить свою жалкую плоть. Женщины издавали крики протеста и укрывали детей, а мужчины уводили гостя, который принимался рыдать в соседней комнате. Другой — уже мой знакомый — почтенный профессор в конце вечера требовал молчания и торжественным голосом исполнял всегда одну и ту же песню «Когда я на почте служил ямщиком». Исповедь имеет какую-то иную задачу, нежели открытие истины, ее повторение наводит на мысль о какой-то экономии. Она не подходит под категории дара и траты, так как повторяется с известной периодичностью. В сущности, Л. Толстой испытывал постоянную страсть исповедоваться, и я понимаю гнев его жены, которой это казалось непристойным. Но дело даже не в невротическом подтексте исповеди. В конце концов культурное творчество питается эротическим и является его сублимацией. Не испытывая тайного

56 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

желания раздеваться, наш знакомый портной не сумел бы классно одевать людей, ибо искусство одеваться — одно из тонких средств выглядеть раздетым. Так и психоанализ все превращает в исповедь. Любую фантазию и даже ложь он рассматривает как манифестацию, как признание в чем-то тайном и постыдном. Но было бы заблуждением отождествлять психоаналитика с представителями авторитетных органов, которые тоже добиваются признания и тоже любой ценой. Их интересует та ценная секретная информация, которую скрывает обвиняемый. Но, может, разница между ними не так уж велика. Врачи, следователи, обыватели — все мы ждем признания и таким образом как бы предвосхищаем содержание того, в чем признаются. Строго говоря, для нас содержание исповеди не является неожиданным. Поражает странный союз жертвы и палача, невротика и психоаналитика. Как они находят точки соприкосновения? Инквизитор среди множества всех возможных вопросов, которые могут быть заданы такому диковинному существу, как ведьма, предпочитает один: расскажите, как Вы летали на Лысую гору и общались с Дьяволом? Подозреваемая же говорит: «Да, я охотно Вам расскажу об этом». Но ничего неожиданного мы не узнаем, их рассказы столь же монотонны, как песня моего подвыпившего знакомого, как фантазии невротика, как исповеди Л. Толстого. Все это, собственно, не фантазии и не откровения сокрытого, не тайна, которую знает только один человек. Исповеди отличаются от дискурсов о секретном. По содержанию они как бы закодированы, и некоторые исследователи вроде Гроффа сводят их архетипы к дородовому развитию человека.
Не есть ли вся наша жизнь, включая дискурсы науки, исповедь на заданную тему? Этот вопрос вызван своеобразием человеческой ситуации. С одной стороны, жизнь ограничивают разнообразными запретами и советами, как правильно мыслить, вести себя, переживать и действовать. С другой стороны, непрерывно интересуются и даже выпытывают, как обстоит дело с запрещенным? Наряду с запретами интенсивно развивается дискурс о запретном, и это создает разреженную атмосферу, где жар желания и холод наказания в конце концов нейтрализуются в форме страсти к признанию. Все в чем-либо кому-либо признаются, и даже те, кто вообще никого не интересует и кого никогда не спрашивают. Зато, как бы соревнуясь по части самообнажения, они зарабатывают порой бешеную популярность. Но коммерческий стриптиз — это особенность нашего времени и, если отбросить устаревшие моральные представления, возможно, не самая худшая форма признания. В конце концов, нагота была государственным телом античного общества, а средневековый институт исповеди заставлял открывать свою душу даже отнюдь не добровольно. Анализируя формы жизни античного гражданина, который в юности воспитывался в гимназии абсолютно голым, а затем, как публичное существо, постоянно находился под взглядом других, учитывая суровые процедуры пытки и признания под судом, мы не должны удивляться, как возникло существо, способное

Раздел I. Исповедь и признание 57

исповедаться. Интереснее другой вопрос, как сформировалось существо, способное иметь то, в чем нужно признаваться? Что это за желания, которые контролируются и в которых требуют признаваться? Эта сторона дела остается вне внимания. Считается, что желания природны, греховны, патогенны, опасны для окружающих. Однако оценка их как антиобщественных вроде бы позволяет снять обвинение с природы и вернуть роль истока власти, которая разделяет дозволенное и недозволенное и, играя на этом разделении, присваивает блага себе, запрещая их другим. Однако такой подход является значительным упрощением. На самом деле широкое распространение признания опровергает интерпретацию его как формы репрессии и политического угнетения. Охотность, с которой люди открывают свое тело, и часто не юное и красивое, а, наоборот, старое и изуродованное, приходят на исповедь, ложатся на кушетку психоаналитика, пишут мемуары или делают шокирующие признания, заставляет подумать, что они получают при этом какое-то странное удовольствие. Поэтому исповедь — весьма сложное явление, в котором пересекаются власть, желание и субъективность, в котором они находят и переходят друг в друга. Как сформировалось такое странное пространство, где запретное становится разрешенным? Расценивать его как место эмансипации или, наоборот, угнетения? На эти вопросы нельзя ответить умозрительно, требуются достаточно серьезные исторические изыскания.

ГЕНЕАЛОГИЯ ИСПОВЕДИ

Исповедь и признание кажутся тождественными и, возможно, являются таковыми. Однако сохранение этих слов, одно из которых связано со старославянским, а другое — с новым языком, не случайно. Исповедь обозначает не только что-то более духовное, по сравнению с социально-юридическим термином признание, но сама ее структура, а не только содержание, в значительной мере отличается от практик признания. Исповедь — форма производства человеческого и божественного. Это измерение себя масштабами абсолютного и вместе с тем человеческое его вопрошание: «Боже, на кого Ты меня оставил?». Очевидно, что в истории культуры постепенно тема признания начинает звучать все громче, и поэтому М. Фуко определил современного человека как существо признающееся. С одной стороны, он должен быть признан как член рода, общества, семьи, группы, и это становится главным способом самоутверждения. С другой стороны, он должен признаваться не только родителям, супругам, друзьям, но и разного рода компетентным органам, а, например, психоаналитикам он должен признаться в том, чего даже сам не знает о самом себе. На это беспримерное расширение

58 В.В.Марков. Человек в пространстве культуры

практик признания инстинктивно реагируют наши дети, которые в отличие от словоохотливых родителей молчаливы, как партизаны. Поэтому надежды на «исповедальное слово» как особый безвластный, дружеский дискурс, как на открытую коммуникацию, в которой есть место нравственному признанию другого, а также раскаянию и прощению, где единство достигается на основе сострадания, — все это надо тщательно обсудить. В философской терапии нуждается прежде всего дискурс исповеди. Именно он, зараженный репрессивностью, проникшей в ее структуру и смысл, риторику и герменевтику, может привести к тому, что все возлагаемые на него надежды останутся призрачными.
Это только кажется, что исповедь предполагает некоего совестливого, но слабого, может быть, испорченного и все-таки в целом скорее хорошего, чем плохого человека. На самом деле она предполагает нечто большее и прежде всего преступление, грех, вину. В своей «Генеалогии морали» Ницше указал на такие источники морали, как вина и нечистая совесть. Он высмеивал английских моралистов, которые связывали становление морали с ее полезностью. Мораль выступает специфической формой рациональности, действующей в сфере практического сознания. К этому склонялся и Кант, придавший эмпирически сложившейся нравственности трансцендентальный характер и построивший некую метафизику нравов, которая хотя и отличается по содержанию своих принципов и по характеру их обоснования от метафизики познания, однако структурой своего дискурса мало чем отличается от остальных двух «Критик». Ницше подошел к истории морали с новых методологических позиций, совокупность которых он называл генеалогией в противоположность истории. Если историзм нацеливает на поиски неких зачаточных образований современных моральных норм, то генеалогия видит ее истоком нечто им противоположное. В этом Ницше следует Дарвину, который преодолел запрет на «анабазис» — переход в другой род и в своей теории «происхождения видов» попытался показать изменение формы, теория неизменности которой со времен Аристотеля сохранилась в виде следов и в эпистемологии и литературоведении, и в биологии. Подобно Дарвину, у которого человек происходит от «обезьяны», Ницше связывал христианскую мораль не с добром, а со злом — с преступлением и насилием. Речь шла не о том очевидном обстоятельстве, что она была реакцией на жестокость, а о том, что она положила или связана с полаганием самой противоположности добра и зла, с их разграничением, которое сложилось в экономических и социальных практиках задолго до христианства, но было переприсвоено и существенно трансформировано им. Если в первобытном обществе добро и зло выступали как экономические отношения достояния и ущерба, складывавшиеся в результате свободной борьбы сил, в которой проигравший возмещал ущерб, нанесенный сильному собственной плотью, то христианство транс-

Раздел I. Исповедь и признание 59

цендирует и переводит эти категории в моральную плоскость. Однако на практике метафизика добра и зла выступает метафизикой власти, перемещенной из потока становления, где одна сила определяет другую не ссылками на моральные аргументы, а по результатам их свободной игры, в сферу души, где человек сам является одновременно преступником и судьей.
Осмысление ницшеанской теории происхождения добра и зла помогает восстановить генеалогию исповеди. В мире становления, еще не подчиненном метафизическим дифференциациям, признание по своему статусу аналогично обещанию, которое имеет право давать сильная личность. Человек, которому нечем расплатиться, который не имеет силы и авторитета, который так же слаб и беден, как остальные, не смеет обещать, или, может быть, точнее, поскольку каждый кому-то что-то обещает, обещающий знает, что расплачиваться придется своим собственным телом. В этих условиях признание имеет не универсальный и абсолютный, а спонтанный и сингулярный характер. Это не означает, что в таком мире становления все возможно и каждый может претендовать на что угодно. На самом деле безответственность порождается эпохой морали, когда слабые и не имеющие достатка личности, ссылаясь на моральные ценности, обещают другим золотые горы в будущем. Да, сегодня приходится пострадать и потерпеть, но зато когда наступит Страшный суд и справедливость восторжествует, слабые, подвергнутые унижению здесь, получат воздаяние там, в загробном мире. Это воздаяние уже не будет иметь вещественно-экономического характера и реализуется как наслаждение страданиями жертвы. Извращенный характер христианской морали проявляется в том, что она опирается сама и приучает людей к наслаждению страданиями другого. В этом состоит ее репрессивность. Столь радикальное изменение порядка в корне трансформирует признание. Если вначале речь шла о серьезном авторитетном признании, связанном с судом и телесным наказанием, то теперь — о некоем метафизическом самооправдании перед лицом абстрактной моральной инстанции. Порядок самопризнания в одних случаях оказывается совершенно неэ4)фективным, а в других — слишком жестоким. Каждому человеку стремятся вручить некий эталон, пользуясь которым он может определять степень виновности как своей, так и другого. Такой суд не знает жалости, и исповедь выступает формой его реализации. С другой стороны, если дрессура не приводит к образованию того, что Ницше называл "нечистой совестью», то по отношению к такому человеку моральный порядок совершенно бессилен, и к нему применяются древние процедуры наказания как ущерба на теле. Таким образом, дискурс исповеди можно определить как важнейшее дисциплинарное средство производства «нечистой совести», которая инфицируется в сознание и выступает своеобразной сценой, на которой власть разыгрывает свои сюжеты.

60 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

Поначалу кажется, что институт исповеди или самопризнания выступает как более прогрессивная форма власти. Речь идет о власти над собой. Контроль за телом переводится в форму самоконтроля за собственными намерениями и переживаниями. По мере опосредования власти господина над телом раба инстанциями закона контроль душевного мира становится все более актуальным, и именно с целью его реализации совершенствуется новый институт исповеди. Конечно, в нем есть не только усиление саморепрессии, самонадзора и самонаказания. Она движима не только страхом загробного воздаяния и желанием там наслаждаться страданиями других: позволять унижать и мучить себя здесь, чтобы получать наслаждение от созерцания чужих мучений там. Все-таки Ницше чересчур прямолинеен. В исповеди есть важный этический момент, который не должен упускаться из виду. Он состоит в том, что исповедь — это покаяние, которое предусматривает прощение и тем самым примирение преступника и жертвы. Как ни говори, но в какой-то форме бывшие враги должны найти примирение. Христианская мораль в этом аспекте была осмыслена Гегелем, который критиковал формальное право за то, что оно разрушает единство общества, ибо не достигает примирения преступника и жертвы. В результате исполнения процедуры наказания оба оказываются неудовлетворенными и озлобленными.
Примирение на основе сострадания, единство на основе любви — это опора христианства, к которой не устают обращаться и до сих пор. С новой силой это звучало в произведениях Достоевского, который вместе с тем подверг в «Легенде о Великом инквизиторе» до сих пор не преодоленной критике комплекс важнейших идей христианства. Чем глубже мы проникаем в этот мир, тем более странными и диковинными выглядят его устройство и движущие силы. Прежде всего изумляет тема страдания, которая является общечеловеческой, но, пожалуй, нигде, кроме как в христианстве, не трансцендируется. Наоборот, в античности люди стремятся избегать страдания, хотя и приучаются терпеливо его переносить. Парадокс в том, что христиане превратили недостаток в достоинство и даже научили наслаждению страданием. Страдая сам, человек смог сострадать другим. Отказавшись искать справедливости на этом свете, он был вынужден сосуществовать рядом со своими обидчиками и прощать их грехи. Таким образом достигалось единство, которое кажется нам немыслимым с точки зрения соотношения индивидуального и общественного. И вместе с тем становится все более очевидной ограниченность нашей парадигмы, так как наши институты оказываются еще менее эффективными. Средневековый, да и античный, человек не противопоставлял себя общему, он не испытывал одиночества в общественном пространстве, которое было не пустым, как наше, а заполненным точками боли и страдания.

Раздел I. Исповедь и признание

НАСТАВЛЕНИЕ И ИСПОВЕДЬ

Поучения, касающиеся заботы о себе, начали привлекать внимание в связи с неэффективностью морализации, и их особенность видится в том, что они опираются не на некие общие этические кодексы, а на личный опыт. Фуко расценивал их как духовные практики производства самого себя. Его интересовало происхождение субъекта желания, но, на мой взгляд, он выявил нечто парадоксальное: предметом откровений и поучений являются не главные моральные и общественные табу, а нейтральные, т. е. формально не запрещенные желания и действия. Это делает признание учителя в отношении своего личного опыта значительно отличающимся от судебного признания или религиозной исповеди. На мой взгляд, они выступают некой опережающей институциональный запрет формой интенсификации его субъекта и объекта. Например, первоначально неконтролируемая обществом супружеская измена, любовь к мальчикам и т. п. не без влияния философов сначала осуждаются, а потом запрещаются. Таким образом, здесь речь о подготовке самого себя к исполнению тех идеалов и тонких моральных различий, которые еще не стали предметом заботы общества или семьи, в отношении которых еще не выработана дрессура на уровне повседневности. Античные наставления и христианская забота о душе, различаясь по содержанию и по технике, по-разному конституируя морального субъекта, сохраняют непрерывность по части передачи функций. Действительно, у античных авторов мы не находим резкого противопоставления духовного и телесного, им чуждо понятие греховной плоти, хотя они озабочены контролем за телом. Но это, скорее, управление его возможностями и вместе с тем регулирование его деятельности, которое достигается гимнастикой, диетикой, эстетикой и этикой. У них становится все более сильным мотив воздержания, однако оно направлено не на умерщвление плоти, а на дисциплину. Отличие состоит также в том, что правила поведения достаточно многообразны и часто кажутся противоречивыми, если не учитывать так часто подчеркиваемый Аристотелем принцип конкретности, т. е. «привязки» утверждения ко времени, месту и обстоятельствам. Рекомендации античных философов отнюдь не универсальны. Они касаются мужского тела, которое считалось «теплым» и этим отличалось от женского — закрытого одеждой, томящегося на женской половине дома, не имеющего доступа на агору. Кроме того, они относятся к наиболее «продвинутой», чувствительной к философской мудрости части молодежи и, более того, селектированы относительно каждого конкретного ученика: кому и что можно и нужно. «Требования строгости, — писал М. Фуко, — не были организованы в некую унифицированную, связную и авторитарную мораль, равным образом вменяемую каждому; они были, скорее, приложением, своего рода «роскошью» по отношению к общепринятой морали;

62 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

они представали при этом в виде «рассеянных очагов», своим происхождением обязанных различным философским или религиозным движениям и находивших среду для своего развития во множестве разнообразных групп. Эти самые очаги скорее предлагали, чем навязывали разные стили умеренности или суровости, каждый из которых имел свою особую физиономию: пифагорейская строгость ничего общего не имела со строгостью стоиков, которая в свою очередь очень отличалась от той, что рекомендовал Эпикур» (Фуко М. Воля к истине. М., 1996. С. 293). Наставления касаются не общепринятых норм, исполнение которых обеспечивается семейной и общественной цензурой, т. е. не предполагает сомнений и критической рефлексии, а передается как традиция, нарушение которой грозит судом. Советы и рекомендации философов касаются общественной жизни и направлены на обучение искусству управления государством, домом и самим собой. И здесь возникает вопрос, который Фуко назвал «проблематизацией»: «Определить условия, внутри которых человеческое существо "проблематизирует" то. что оно есть, то, что оно делает, и мир, в котором оно живет" (Там же. С. 280). Таким условием, по его мнению, и выступают особого рода практики, посредством которых люди стремятся преобразовать самих себя, произвести себя как некий предмет искусства в соответствии с эпистемологическими, эстетическими и этическими критериями. Собственно наставления, касающиеся «заботы о себе», представляют из себя корпус текстов, в которых даются не просто советы относительно правильного образа жизни, но и операции, конституирующие ученика в качестве морального субъекта, а также выделяющие область или поле их приложения с целью улучшения и культивирования. Этой областью становится уже не тело, а душа, т. е. желания индивида, контроль за которыми становится все более важной общественной проблемой. Однако было бы поспешным отождествлять античную технику производства самого себя с воспитательной техникой Нового времени, направленной на производство рационального и морального общественного субъекта. Если у Платона речь идет о производстве правителя, то у Сенеки, скорее, об автономном индивиде, который противопоставляет себя укоренившимся в обществе предрассудкам и порокам — лени, рассеянию, невоздержанности и т. п. Индивид приучается сдерживаться и не увлекаться удовольствиями, освобождаться от рабской зависимости, от страстей и ориентируется на полное владение самим собой. Резюмируя своеобразие античной заботы о себе, М. Фуко писал: «Вполне можно представить себе такие виды морали, в которых стойкий и динамический элемент следовало бы, искать в сфере форм субъективации и практик себя. В этом случае система кодексов и правил поведения может быть довольно-таки рудиментарной. Ее строгое соблюдение может быть относительно несущественным, по крайней мере по сравнению с тем, что требуется от индивида для того, чтобы он — в своем отношении к самому себе. в различных своих

Раздел I. Исповедь и признание 63

действиях, мыслях или чувствах — конституировал себя в качестве морального субъекта. Акцент стоит тогда на формах отношения к себе, на способах и техниках, с помощью которых их вырабатывают, на занятиях, которые позволяют сделать самого себя объектом познания, и на практиках, которые позволяют трансформировать присущий индивиду способ бытия. Эти виды морали, "ориентированной на этику" (которые необязательно совпадают с моралью так называемого аскетического отрешения), были наряду с формами морали, "ориентированной на кодекс", чрезвычайно важны в христианстве: иногда они соседствовали друг с другом, иногда расходились в состоянии соперничества и конфликта, иногда же — соглашения» (Там же. С. 304).

ИСПОВЕДЬ ГРЕШНИКА

Античная забота о себе, как показал М. Фуко, существенно трансформировалась в христианских духовных практиках и тем более в дальнейших технологиях семейного и школьного воспитания. Здесь тоже уместно использовать прием «проблематизации» и спросить:
почему, собственно, проблемой становятся грешники, как они отделяются от остальной части общества и как они далее дифференцируются, попадают в руки все более размножающихся репрессивных инстанций. Сравнение исповедей и жизнеописаний христианских святых обнаруживает существенное отличие их от античных этических «писем» и «размышлений». Строгое воздержание, целомудрие, верность — дело не в том, что все это в гораздо меньшей мере волнует античных наставников. В исповедях христианских святых поражает то, как обосновывается и практикуется постом и молитвой христианский образ жизни (больше похожий на приготовление к смерти), удивляют строгость запретов и методичность борьбы, Доходящей до изнурения и даже самооскопления. Дело в том, что античный учитель сам на опыте своей жизни формулировал правила воздержания, которые конституировали субъекта, способного искать истину. Эти принципы не были универсальными, и ученики могли выбирать подходящего им учителя. Такие возможности сужаются для молодых монахов, так как старцы, при некоторых нюансах техники, нацелены на абсолютные нормы, на авторитарную мораль, носящую запретительный характер. Основное отличие христианской морали от этики и нравственности состоит в ее ориентации на абсолютное, на систематичный моральный кодекс запретительного характера. При этом можно заметить отличие западного и восточного христианства в том, что последнее больше озабочено практиками аскетики и отрешения не только от своих страстей, но и от мира, что обеспечивает очищение от соблазнов как условия спасения души и бессмертия

64 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

тела. Сильно заблуждаются те, кто считает христианство духовной религией, на самом деле его тайна — в производстве особого нечеловеческого тела. Тела, способного не только отречься от пола и желаний, но и способного сопереживать страданиям Христа и получать при этом удовольствие.
Христианство первоначально воспринимается как последовательный отказ от притязаний на господство, собственность, знание, как исключительно аскетический образ жизни, как мораль, основанная на запрете. В этот процесс отречения от всего земного, которое расценивалось как греховное, постепенно втягивались все более широкие слои населения, и если принять аскетизм за некое универсальное мировоззрение, то тогда непонятно существование довольно-таки крепкого феодального государства, основанного на принуждении к ТРУДУ и непрерывных войнах, сопровождавшихся жестоким уничтожением побежденного противника, включая младенцев мужского пола. На самом деле суть христианства не в отказе от земных дел, а в новом разграничении земного и небесного, духовного и телесного. Кажущаяся парадоксальной игра греха и покаяния на самом деле предполагала не только аскезу, но и позитивную, утверждающую деятельность в сфере государства и хозяйства. С одной стороны, святые подвижники стремились осуществить идеалы Евангелия и выступали проводниками христианского образа жизни. С другой стороны, мужчины — воины, труженики, купцы, придворные, ученые вынуждены были заниматься земными делами, а женщины — продолжать род, воспитывать детей и управлять домашними делами в отсутствие мужей. Способом выхода из этого затруднения и была исповедь. На первый взгляд она может показаться только раскаянием и отречением от земного. Если присмотреться к ней внимательнее, то легко обнаружить в длинных и тонко дифференцированных списках грехов весьма внимательное отношение к телесной и душевной жизни. Можно сказать, что исповедь не только подавляла, но, наоборот, интенсифицировала чувства и желания, которые формально запрещались. Следуя новой системе различий, христианский человек все глубже втягивался в сети порядка, опирающегося на контроль за душевными помыслами. Христианство воспитывало любовь к ближнему, но ни в каком другом обществе не боялись и не преследовали столь сильно чужих. Именно во времена аскетического христианства были созданы могущественные государства и накоплены значительные богатства. Таким образом, осуждение на самом деле выступало ширмой или прямо содействовало тяге к тому, что запрещалось.
Невозможно представить святых на спортивных или военных состязаниях, и Августин с ужасом описывает любимые зрелища своей юности — кровь, тела убитых, рев толпы, возбужденные лица женщин. Глаза христианина видят не красоты мира, а грязь и пороки

Раздел I. Исповедь и признание 65

людей; ибо если жизнь прекрасна, то зачем приходил Христос? Отрицаются и достижения цивилизации: вместо знания — вера, вместо закона — благодать, вместо семьи и брака — монашество. Но было бы ошибкой отмечать только негативную сторону христианства, которое не отрекалось от телесного и земного, а стремилось радикально их преобразовать. В преображении нуждались и душа, и тело. По сути дела, плоть Христа была нечеловеческой: Он не испытывал плотских влечений, не плакал от боли и не смеялся от радости. И вместе с тем Он обладал телом, которое стало предметом подражания. Это было прежде всего страдающее тело. Но Христос следил за его чистотой, вкушал здоровую пищу и любил людей. Не только страдания, но и радости Его были трансцендированы: омовение символизировало крещение, вкушение вина и хлеба — евхаристию. Таким образом, важнейшей культурной заслугой христианства следует признать одухотворение жизни.
На пути реализации христианской жизни вырастала проблема пола. Как сообщается в исповедях святых, расставание с семьей, голод и иные телесные желания переносятся неизмеримо легче преодоления плотского греха. Подвижник истязает себя, забирается на высокую скалу или закапывается по самые плечи в землю, однако не может избавиться от желаний, которые, судя по всему, возрастают тем сильнее, чем яростнее с ними борются. Это и неудивительно. Наблюдение В. В. Розанова, согласно которому христианство вырастает из последовательной борьбы с полом, объясняется тем, что пол, как наиболее резкое противопоставление духовному, нужен как граница, определяющая контуры духа, как такое чужое, в борьбе с которым формируется свое. Неудивительно, что массовое воздержание и тем более оскопление не поощрялись церковью, которой, чтобы управлять людьми, необходимы были полнокровные грешники: интенсифицируя и обнажая их грехи, только и можно было добиться послушания. Христианство открыло увлекательную охоту за душевными помыслами и культивировало при этом не только оружие борьбы, но и ее предметы. Оно тем самым чрезвычайно обогатило внутренний мир человека, усовершенствовало чувствительность, открыло новые источники наслаждения. Розанов осуждал его как «религию гробов», которая превратила жизнь в сплошное приготовление к смерти. Однако нельзя не видеть, что таинства любви, жизни и смерти, снабженные соответствующими ритуалами, сублимируют первобытные страхи и страсти в более культурные формы, и особенно в искусстве. Более того, анализируя судьбу христианских духовных практик в эпоху разума и прогресса, нельзя не отметить, что в результате секуляризации и онаучивания они становятся, может быть, даже более репрессивными, чем раньше.
Одним из секретов эффективности европейской цивилизации является соединение того, что у нас до сих пор кажется несоединимым, например истины и ценности, права и справедливости, морали и рынка, теории и техники. Как же удалось соединить столь

66 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

противоречивые феномены? Одно дело научно-техническое освоение мира, совсем другое — социальные технологии и уж совсем не соединимое с перечисленным — духовные практики производства самого себя. Эти три блока знания и деятельности соединяются по принципу функционирования системы машин. При этом они унифицируются на основе целе-рационального расчета. Принцип экономии проникает во все формы жизни и определяет не только производство продуктов и обмен, но и функционирование душевных и телесных процессов. Их организация осуществляется по аналогии с часами и паровой машиной — этими главными механизмами буржуазного общества. Подлинным символом машины являются прежде всего часы, основанные на возможности автоматического, протекающего без участия человека монотонно-регулярного, возвратно-поступательного процесса. Собственно изобретение подобных машин, позволяющих нормировать, упорядочивать, регулировать протекание различных, в том числе социальных и психических явлений, и составляет опору западной цивилизации. Часы — это не просто механизм, а прежде всего система порядка. Точно так же в распространении разного рода мельниц, бродилен, давилен, красилен и тем более фабрик и заводов нужно видеть не только демонстрацию приоритета формы над материей, но и организацию особого образа жизни, где активность соединяется с точностью, где преобразуется не только предмет, но и сам субъект. Сначала сами работные дома, мануфактуры и предприятия выполняют не только технические, но и воспитательные функции, однако постепенно формируются самостоятельные социальные и педагогические машины, нацеленные на преобразование органической телесности в общественно необходимые тела. Теории и практики воспитания культивируют автономность в сочетании с самоконтролем и самодисциплиной. Они разрушают сердечно-душевные связи, характерные для матриархального кооперативного общества. В современном обществе ребенок отделяется от матери даже раньше, чем это было во времена инициации, и отдается в специальное воспитательное или учебное заведение, суть которых состоит не столько в образовании, сколько в соответствующей дрессуре телесности.
Важные изменения происходят в сфере управления обществом. На место властолюбия, распущенности и роскоши приходят бюрократическая точность и расчет. А. Смит уверенно сопоставляет общество и машину и говорит о «социальной физике», когда конструирует модель рынка по аналогии с механикой Ньютона. Так смыкаются технические и социальные машины. Государство в «Левиафане» Гоббса мыслится подобно паровой машине с регулятором пара, который предотвращает взрыв. Таким образом принцип регулирования произвел революцию не только в технике, но и в социальной сфере. Особенно английские авторы, которые в отличие

Раздел I. Исповедь и признание 67

от континентальных учитывали приоритет страстей и желаний, считали недостаточным понимание разума как чисто репрессивной инстанции и раскрывали его как регулятор, который использует одну страсть для управления другой страстью. Каждый аффект подлежит специальному исследованию, классифицируется, калькулируется и используется независимо от моральной оценки. Главными пружинами общественного развития выступают не моральность и разумность, а богатство и страсть к наживе, которые укрощаются и регулируются рынком. Продолжая аналогии машины и человека, можно сказать, часы символизировали разум, а паровая машина — тело. Цельный же образ человека выражала машина с регулятором. Отсюда определение человека на основе разума и самосознания, как свободной игры с самим собой, уже в Новое время дополняется машиной чувственности.

ИСПОВЕДЬ НЕВРОТИКА

Христианская дуалистическая модель человека все еще остается непреодоленной и во многом определяет не только моральные, но и научные дискурсы о нем. Ее следы проявляются, с одной стороны, в явно устаревшей моральной оценке природной сущности человека как источника агрессивности, как помехи становлению высших духовных актов любви и прощения. С другой стороны, наука явно превозносит человека, считая его вершиной лестницы живых существ, в то время как объективно он явно несовершенен по сравнению с ними и нередко определяется философами как незавершенное и даже неполноценное животное. То ли человек был создан неудачно, то ли в силу свободы воли он отпал от божественного, в любом случае в Новое время он должен обрести и реализовать свою сущность самостоятельно. Философия при этом сделала ставку на разум: именно благодаря его дисциплинарным воздействиям на аффективную душу можно добиться воспитания свободного, автономного индивида, способного заключить с другими общественный договор и руководствоваться в жизни идеей морального долга. Однако разум оказался ненадежной надзирающей инстанцией, и извечные страсти души нашли Укрытие в сфере бессознательного, откуда они проникали в разум в измененном виде и незаметно управляли самой мыслью. Важнейшее открытие Фрейда состояло в описании механизмов вытеснения и замещения, которые преобразовывают запрещаемые на уровне морального сознания влечения в иные не поддающиеся моральной оценке желания. Вместе с тем опасным последствием его теории стала техника лечения, которая заменила прежние механизмы жесткого осуждения. Конечно, психотерапия несравненно гуманнее проклятия

68 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

и тем более инквизиции, но вместе с тем она передает душу человека из рук священника в руки психиатра, и эта власть оказывается более изощренной, чем прежняя.
В традиционных обществах власть осуществлялась как господство и открыто проявляла себя в праве на смерть. Она удовлетворялась внешней покорностью и меньше всего интересовалась тем, что думает или переживает человек. По мере опосредования властных отношений меняются и формы контроля. Если раньше отслеживалось неукоснительное соблюдение правил поведения, то теперь предметом заботы становятся душевные и особенно тайные желания индивида. Именно христианство, развивая традицию античной «заботы о себе», радикально трансформировало духовный опыт человека, выделив в нем грешную — телесную и божественную — духовную субстанции, витиеватая борьба между которыми и составила одну из самых ярких эпох в становлении человека. Важную роль при этом сыграли дискурсивные практики, в ходе совершенствования которых были изменены прежние дифференциации и классификации. Этот язык не только изменяет картину мира, но и преобразует душу человека. Это происходит благодаря совершенствованию недискурсивных практик покаяния и аскезы, на основе которых человек по-новому управляет собой. Однако по мере развития новых форм жизни и прежде всего под воздействием рынка возникают новые дисциплинарные практики, основанные на дрессуре, приучающей к расчету, точности, методичности, самодисциплине, ответственности. Ставка была сделана на знание, которое и стало опорой для преобразования не только внешнего — природного, но и внутреннего — душевного мира человека. В русле этой установки и возникает психоанализ как специфическая практика признания. Так происходит радикальное изменение старинных духовных практик производства самого себя, которые теперь ориентируются не на личный опыт Учителя или Спасителя, а на «всеобщие и необходимые» универсальные нормы и ценности. Общество предпринимает широкомасштабную попытку очищения и унификации людей, в ходе которой разного рода маргинальные личности изолируются и подвергаются перевоспитанию в лечебных или работных домах.
Философия Нового времени, разделяя субъект и объект, большее внимание уделяла вопросу о познании природы, хотя на деле она внесла значительный вклад и в совершенствование процедур воспитания и образования человека, который приучался к эмоциональной и ценностной нейтральности. Если в практиках заботы о себе человек находился как бы в центре самопознания, то в процедурах образования, начиная с Нового времени, речь идет об изменении характера в соответствии с общепринятыми нормами поведения. Духовный учитель ориентировал на постижение самого себя, на контроль за своими желаниями. Он призывал к отказу от общепринятого времяпрепровождения и нацеливал на обретение душевного покоя. Наоборот,

Раздел I. Исповедь и признание 69

в моральном дискурсе Нового времени человек обречен на вечную борьбу с самим собой, он всегда недоволен и неудовлетворен, так как высшие ценности оказываются недостижимыми. Получаемые в процессе образования знания оставляют душу человека холодной, они не раскрывают смысла его существования, ибо, предназначенные для всех, они не дают озарения никому. Если духовные практики наставничества направлены на формирование целостной личности, способной управлять собой по-разному в зависимости от обстоятельств, то моральный кодекс по сути дела лишает человека приспособления к меняющейся среде, и он в пивной должен вести себя точно так же, как в церкви. В системе современного образования человек по-прежнему воспитывается исключительно как агент общественной системы. Это только говорится, что социальные институты, знания, техника существуют для него и способствуют безопасности и комфортабельности его жизни. Но при этом замалчивается, что и они требуют со своей стороны адекватного им человека. Так, современное образование вынуждено еще более значительно совершенствовать и ужесточать дисциплинарные практики, отчасти заимствуя риторику христианства (настоящий ученый должен жертвовать собою ради истины), отчасти разрабатывая собственные способы формирования необходимого обществу субъекта. Речь идет при этом об интенсификации не только умственных, но и телесных способностей. Помимо памяти и способности мышления развиваются усидчивость, точность, исполнительность, быстрота реакции и т. п.
Не остаются вне внимания и желания человека. Было бы большим упрощением представлять современную власть как некий репрессивный порядок, поддерживаемый исключительно обманом или насилием. На самом деле человек приучается желать именно того, что ему может дать общество. Поэтому людей не обманывают, а управляют их желаниями. В рамках этой стратегии психоанализ выступает не только как форма признания в том, чего человек даже сам о себе не знает, но и как весьма изощренная практика самих желаний. Парадокс при этом состоит в том, что психоанализ производит запретные или осуждаемые желания. Но это станет понятным, если вспомнить о зависимости греха и покаяния. Сегодня, как и в средние века, человек приучается к запретному для того, чтобы он чувствовал свое несовершенство и греховность, ибо как можно управлять человеком, если он не чувствует за собой никакой вины?
Параллельно романам воспитания, в которых философы мечтали о производстве морального и разумного индивида, в общественной жизни реально функционировали совсем другие — жестокие и репрессивные практики тюрем и лечебных заведений, сиротских и работных Домов, гетто и национальных кварталов, где содержались отбросы общества, начавшего бороться за чистоту своих рядов. Это привело к разнообразию инстанций и соответственно практик признания. Если раньше исповедь была, так сказать, индивидуальной, а покаяние — коллективной процедурой признания, то теперь дело усложняется,

70 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры

и человек должен доказывать, что он не еврей, не безумец, не больной и т. п. Однако в отличие от церкви, которая также практиковала доносы и инквизицию, общество вынуждено это делать, так сказать, открыто, ибо не может полагаться на божественное провидение и суд, а только на собственные силы. Фуко писал: «Мы стали обществом, в исключительной степени признающимся. Признание далеко распространило свои эффекты: в правосудие, в медицину, в педагогику, семейные отношения, в любовные связи, в самый обыденный порядок и в самые торжественные ритуалы; признаются в своих преступлениях, признаются в своих грехах, признаются в своих мыслях и в своих желаниях, признаются в своем прошлом и в своих снах, делают признания о своем детстве; признаются в своих болезнях и бедах; стараются с величайшей точностью сказать о том, о чем сказатъ как раз труднее всего: признаются публично и частным образом», своим родителям, своим воспитателям, своему врачу, тем, кого любят; самим себе, в радости и горе, делают признания, которые невозможно сделать никому другому, признания, из которых потом делают книги» (Там же. С. 157—158).
Психоанализ — тщательная детализация желаний и особенно тех форм, под которыми оно прячется, в которых оно сублимируется или проявляется. Чтобы понять его происхождение, недостаточно сослаться на историю психиатрии, необходимо учесть эту давнюю ориентацию европейского общества на признания. И важную роль здесь играли не только практики суда и пытки, как это отмечал Ницше, но и практики исповеди, в которых конституировался объект признания. Признаться всегда трудно, но это облегчает. Более того, признание всегда было центральным пунктом любого следствия, для завершения которого важно, чтобы преступник сознался. И дело тут, собственно, не только в том, чтобы осудить его, но и в том, что признавшийся преступник переходит в иной статус осужденного, т. е. перестает быть преступником. Это аналогично процедуре покаяния. Публично признавшийся преступник стоял на коленях у дверей храма или уходил в монастырь и таким образом как бы вписывался в жизнь общества. Фуко, конечно, абсолютизирует момент истины в признании и считает его одной из центральных игр воли к знанию. Суть дела не в любопытстве или жажде секретов. Конституирование человека как субъекта признания занимает важное место в системе порядка. Порядок осуществляется через его нарушение. Если никто не станет сопротивляться власти и нарушать ее постановления, то как ее представители могут доказать свою значимость. Поэтому необходимы постоянные нарушения порядка и одновременно система сыска, уличающая преступника. Открытие истины, вероятно, сформировалось в практиках суда и пытки. Отсюда вовсе не удивительно использование знания в целях расследования: анкетирование, тестирование, психоанализ — все это используется в интересах власти. «Обязанность признания передается теперь нам из множества различных точек; отныне она столь глубоко внедрена в нас, что мы уже больше не воспринимаем ее как действие

Раздел I. Исповедь и признание 71

принуждающей нас власти; напротив, нам кажется, что истина, которая располагается в самом потаенном месте нас самих, только того и требует, чтобы выйти на свет... Признание якобы освобождает... нужно иметь перевернутое представление о власти, чтобы считать, что именно о свободе говорят нам все эти голоса... этот потрясающий наказ говорить о том, что ты есть, что ты сделал, что ты помнишь и что забыл, о том, что прячешь и что прячется, о том, о чем ты не думаешь или думаешь, что ты, об этом не думаешь» (Там же. С. 159). И все-таки можно говорить скорее о некоем симбиозе знания и власти, чем об их тождестве. Несомненно также, что знание играет и эмансипирующую роль.
В своей критике психоанализа Фуко сосредоточил внимание на совершенствовании в нем техники признания. Истина и секс связываются в признании. Само признание выступает ритуалом, развертывающимся внутри отношений власти, в котором конституируются субъект и инстанция признания, призванная судить, утешать или примирять. При этом истина должна скрываться и затем вырываться с некоторым усилием, что необходимо, с одной стороны, для признания вины, а с другой — для уверенности в праве наказывать. Таким образом, признание — это такое речевое действие, которое меняет делающего заявление человека и соответственно отношение к нему со стороны власти и общества. По мере рассеяния признания во все сферы жизни, когда оно принимает формы допросов, консультаций, психоаналитических сеансов, самопризнаний и разоблачений, общество приучается к удовольствию от признаний. Отсюда Фуко и делает вывод о том, что секс вовсе не был под запретом, напротив, только о нем и говорили, но при этом парадоксальным образом не освобождались, а все больше увязали в сетях власти. Сексуальное признание становится наиболее изощренным и ненасытным, оно вырывается даже в том случае, если сознательно человек ничего не думает о сексе. Фуко описывает целую систему приемов вырывания истины о сексуальности:
1. Клиническая кодификация способов заставлять говорить, где соседствуют исповедь, обследование, рассказ о себе, гипноз, тест, свободные ассоциации и т.п.
2. Наделение секса неисчерпаемой и всепроникающей причинностью также связано с обоснованием возможности обо всем расспросить и обо всем рассказать.
3. Теория бессознательной, латентной, подпольной природы секса вводится с целью оправдания научных процедур, нацеленных на желание вырвать правду о нем.
4. Интерпретация понимания как формы прощения в ответ на искреннее покаяние—признание.
Но между этими типами есть множество промежуточных стадий, Которые также интересны. Есть признание преступника, ребенка, Ученика. Наконец, жизнеописания святых, ученых, писателей,

72 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры.

которые рассказывают о своей жизни и напутствуют нас в своем последнем слове. Можно видеть в истории культуры бесконечные попытки создать специфический текст под названием «большой нарратив», в котором дается обоснование всего сущего и тем самым легитимация происходящего. При этом возникает вопрос о том, как возможен абсолютный автор или последний историк? Миф видит источник легитимации в прошлом и отсылает к деяниям героев — родоначальников, основоположников государства. Христианство придумывает новый рассказ, который ориентирован в будущее и обещает нам за наше терпение и смирение райскую страну с молочными реками и кисельными берегами. Содержание большого рассказа меняется, но структура его остается незатронутой: время и наррация остаются крепко спаянными друг с другом. Обещание настолько вошло в структуру нашего языка, что практически во всех постхристианских историях, будь то утопия освобождения труда или открытой коммуникации, большой проект выступает организующей структурой основополагающих текстов эпохи модерна.
Естественно, что исповедь вписывается в этот проект и таким образом переприсваивается нашей эпохой. Поэтому надеяться на исповедь в том, что ее особое сказанное от первого лица слово, слово-действие, ответственное слово, слово-настроение, тональностью своею осуществляющее нравственное очищение, — значит быть розовым оптимистом. Однако было бы несправедливым считать ее особо тонкой и потому опасной формой идеологии, может быть, самым эффективным диспозитивом власти. Да, действительно, именно в эпоху разговоров о смерти Бога наблюдается интенсификация исповедального слова. Сам Ницше дал повод для восприятия своего Заратустры как нового пророка, который в сопровождении священных животных выступает руководителем маленьких растерянных людей. И хотя позже он призывал идти своим путем и отказаться от любых поводырей, даже таких, как Заратустра, это не значило ничего. Структура большого нарратива вписала его сочинение в корпус диспозитивов власти. Но преждевременен и реквием по исповеди. Поскольку речь идет о структуре, которая проникает и организует любые тексты, будь то дискурс утопии или технонауки, то у исповеди нет каких-то особо опасных недостатков. Ее освобождение как частной и необходимой формы коммуникации связано с изменениями общего характера, с отказом создавать и ожидать большой текст.
В целом для современной культуры характерна утрата старинного искусства жизни, а точнее, его радикальная трансформация сначала в христианских, а потом и в светских воспитательных практиках Нового времени. Сенека и Овидий наставляли учеников в том, как управлять собственной волей и отсеивать вредные желания. Однако они исходили при этом не из абстрактных правил морали, а из жизни конкретного индивида в конкретных условиях.

Раздел I. Исповедь и признание 73

Современный учитель морали, наоборот, требует неукоснительного соблюдения требований независимо от условий и обстоятельств. Основой современной дисциплины тела стала практика монастырей, в которых, в отличие от скитов и пустыней, были приняты правила коллективного распорядка, отмеряемого ударами церковного колокола. Молиться или размышлять, работать или отдыхать не тогда, когда захочется, а тогда, когда это нужно обществу, — вот на что направлена дисциплина, вот в чем совпадают монастырь, школа и казарма. Впечатляющих успехов по части самоконтроля и самодисциплины достигла европейская цивилизация, создававшая не только душевной аскетикой, но и телесной дрессурой нужный тип общественного тела. Даже если пока абстрагироваться от тех жестких дисциплинарных пространств типа тюрем и психбольниц, которые исследовал М. Фуко, то уже на уровне домашнего воспитания можно проследить постепенный переход от принципа близости к принципу дистантности. «Близость» опирается на связь матери и ребенка и характеризует внутрисемейные отношения, переходит в отношения любви и дружбы. Причудливым образом она врастает и в социальные отношения между старшими и младшими, господами и подданными. Принцип дистантности связан с отрывом от почвы, с урбанизацией и изменением институтов власти, которая локализуется в центре и реализуется опосредованно как надзор и наказание. Она уже не связана с наслаждением, а реализуется как формальное право, за исполнением которого, собственно, и призвана следить власть. Так, у администрации, а затем и у остального населения постепенно формируются чувство долга и правосознание. Это сказывается и на религиозных практиках исповеди. Так, дневники Франклина напоминают своеобразные бухгалтерские книги, где на одной половине записываются грехи, а на другой — добрые поступки. В результате, как в двойной бухгалтерии, все должно сойтись. Правда, сравнительный анализ биографической литературы обнаруживает существенное расхождение дневников. Романтические аскеты описывают свое падение, которое они искупают всю оставшуюся жизнь. Переписывая и перечитывая собственные воспоминания, они достигают странного эффекта: не освобождаются от желания, а усиливают его и на безнадежную борьбу с ним тратят все свои силы. Напротив, настоящие преступники скрывают от других и от самих себя свои прегрешения, которые становятся известными лишь после их смерти (или благодаря случайному разоблачению). Здесь можно говорить о двух направлениях власти: на покорение самого себя или внешнего мира.
Критика современной культуры сосредоточена на установке покорения природы. Сегодня наука и техника оказались под подозрением, ибо не оправдали возлагаемых на них надежд. С одной стороны, произошло облегчение труда и увеличение благосостояния. С другой стороны, произошло резкое сокращение ресурсов земли

74 Б.В.Марков. Человек в пространстве культуры

и стало очевидным, что если все страны достигнут уровня развития индустриальных государств, то это обернется всеобщим экологическим кризисом. Такая высокая плата за научно-технический прогресс заставляет либо выбрать «нулевой вариант», исключающий доступ развивающихся стран к современным технологиям и высокому уровню потребления, либо искать новый путь развития, уже не опирающийся на технику. Очевидно, что реально эта дилемма решается за счет перехода к ресурсосберегающим и экологически безопасным технологиям, т. е. опять-таки на основе научно-технических открытий. Раз уж технические системы существуют и мы не можем без них обходиться, нужно относиться к ним бережно и экономно, жить с ними в согласии, а не вражде.
Такая же позиция представляется и в отношении другой, постепенно осознаваемой проблемы — усиливающихся тенденций к покорению и управлению телесностью. Если в классическом обществе необходимость дисциплинарных практик, способствующих сдержанности, самоконтролю и управлению собой, не вызывала никаких сомнений, ибо альтернатива виделась в анархии, то сегодня человек настолько дорожит своей неповторимостью и свободой, что мысль о контроле над его мыслями, желаниями и действиями со стороны общества кажется недопустимой. Отсюда возникают сомнения относительно безусловной правильности стратегий воспитания, направленных на телесную дрессуру, доводящую общественные нормы до автоматического исполнения индивидом. Становится все более очевидным, что наиболее опасные личности как раз являются наиболее рациональными, расчетливыми, точными и последовательными. Кроме того, достижение общественных стандартов поведения дается весьма дорого, а вытесненные желания находят обходные пути. Отсюда невероятно высокий процент психических заболеваний в современных высокоразвитых странах. Большинство наших строгих общественных норм на самом деле — порождение не каких-то высоких абсолютных ценностей, а банальных преступлений, совершаемых доведенными до отчаяния или больными людьми. Получается парадокс: те, на кого направлены наши жесткие репрессивные правила, не могут или не хотят выполнять их, а те, кто их соблюдают, фактически не совершают ничего предосудительного. Можно возразить: они не совершают преступлений потому, что соблюдают моральные заповеди. Однако это не так: во-первых, законы не всегда согласуются с моралью, а во-вторых, сдержанное поведение может опираться не на общие формальные нормы, а на правильное понимание конкретной ситуации, в которой иногда приходится действовать сообразно обстоятельствам и не всегда в соответствии с моральным кодексом. Более того, абстрактные мораль и право не только не сдерживают напор влечений, а иногда настолько интенсифицируют их, что индивид не совершает преступления исключительно из-за

Раздел I. Исповедь и признание 75

страха сурового наказания. Взаимная игра преступления и наказания приводит к их интенсификации. Уже христианство столкнулось с тем, что чем больше подвижники укрощали свою плоть, тем сильнее мучились они от неудовлетворенных желаний. Так называемые преступные желания неверно расценивать как нечто природное или греховное, на самом деле они являются культурно и социально обусловленными. Эта обусловленность двоякая: во-первых, они генетически связаны с запретами, во-вторых, они необходимы для существования исторически сложившихся морально-юридических институтов.
Собственно, уже в христианстве была осознана связь закона и преступления и предлагался выход из этого замкнутого круга на основе духовных практик прощения и покаяния. Только любовь может спасти мир. Душевная близость, сострадание и прощение сегодня уже утрачены в развитых странах, остро переживающих дефицит соучастия. И если в Европе это компенсируется разного рода благотворительными организациями, то у нас, кажется, делается ставка на возрождение христианских практик спасения. Однако при этом не учитывается, что сострадание было вторичным продуктом трансцендирования страдания. Сегодня трудно поверить, что люди смогут добровольно пойти по этому пути.
Но какой же могла бы стать тогда исповедь? Кто и в чем мог бы тогда исповедоваться? Во-первых, отказ от большого текста означал бы отказ от амбиций большого морального, ответственного автора, олицетворяющего «совесть всего человечества». Исповеди сообщались бы не великими святыми или грешниками, а самыми умеренными людьми, которые вполне владеют собою и контролируют свое поведение. Они сообщали бы нам, как в тех или иных условиях человек может оставаться человеком. При этом речь шла бы не о «вечном», а о земном человеке, который ведет себя дома и на работе, на кафедре и за обеденным столом совершенно по-разному и все-таки разумно и достойно. За кафедрой он не занимается самообнажением или разоблачением других, а за столом не напивается как свинья. Во-вторых, содержание и структура исповеди не апеллировали бы к неким абсолютным нормам, а опять-таки к неким конкретным правилам поведения, позволяющим не только сдерживать и контролировать свои желания, но и давать им выход в такой форме, которая бы не оскорбляла окружающих и не вызывала сожаления у самого себя. Исповедь была бы наставлением в практиках делания самого себя.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел философия











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.