Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Уайтхед А. Философская мысль Запада

ОГЛАВЛЕНИЕ

РАЗДЕЛ I. Наука и современный мир

Глава 1 Истоки современной науки

Прогресс цивилизации не представляет собой абсолютно равномерного движения к лучшему положению дел. Возможно, в нем и присутствует этот момент, но лишь при условии широкомасштабного взгляда на вещи. Но этот широкий взгляд затемняет детали, на которых основано наше целостное понимание процесса. Новые эпохи возникают сравнительно внезапно, и мы понимаем это, когда обращаем внимание на рубежи, разделяющие тысячелетия всей предшествующей истории. Изолированные народы внезапно обретают свое место в главном потоке событий; технические открытия изменяют характер человеческой жизни; переживает быстрый расцвет примитивное искусство, полностью удовлетворяя некоторые эстетические устремления; воинственная юность великих религий несет народам небесный мир и божественный меч.

XVI в. н.э. увидел крушение западного христианства и рождение современной науки. Это был период роста. Ничто не решено, но многое открыто—новые миры и новые идеи. В науке можно выбрать репрезентативные фигуры Коперника и Везалия; они олицетворяют собой новую космологию и приверженность ученых непосредственному наблюдению. Джордано Бруно был мучеником, хотя причина, по которой он пострадал, была связана не с наукой, а со свободой умозрительного воображения. Его смерть в 1600 г. возвещает о первом веке современной науки в строгом смысле слова. В его казни был некий бессознательный символизм: ведь свойственные ему метафизические размышления были отброшены последующей научной мыслью. Реформация, при всей ее важности, может быть понята как домашнее дело европейских народов.

56

Даже восточное христианство выказало ему абсолютное безразличие. Более того, подобные кризисы не являются чем-то новым в истории христианства или других религий. Если мы спроецируем эту великую революцию на всю историю христианской церкви, мы не увидим в ней введения в человеческую жизнь новых принципов. К добру или худу, но это была великая перестройка религии; иное дело, что это не было ее рождением. Такого никто не утверждал. Реформаторы настаивали на том, что они только восстанавливают забытое.

Возникновение современной науки шло совершенно по-другому. Наука всюду вступала в противоречие с сопутствующим ей религиозным движением. Реформация была народным восстанием, и в течение полутора веков Европа утопала в крови. Ростки новой науки появлялись благодаря людям, составлявшим меньшинство среди интеллектуальной элиты. Для поколения, видевшего Тридцатилетнюю войну и помнившего власть Альбы в Нидерландах, наихудшим примером того, что могло постигнуть человека науки, была судьба Галилея, который пережил почетное заключение и нестрогое порицание, мирно скончавшись затем в собственной постели. В том, как запомнилось преследование Галилея, я вижу дань тому беззвучному началу глубочайшего изменения мировоззрения, которое когда-либо переживало человечество. Если ребенка нашли в капусте, то можно усомниться в его будущем величии; ведь и его рождению должны бы сопутствовать шум и суета.

В этих лекциях я проиллюстрирую тезис о том, что это незаметное развитие науки придало фактически такую новую окраску человеческому сознанию, что формы мышления, составлявшие ранее исключение, теперь широко распространились среди образованных людей. Эта новизна способов мышления медленно, в течение ряда столетий укоренялась среди европейцев. И наконец она проявилась в быстром развитии науки, сама себя подкрепляя при помощи наиболее очевидных ^практических) приложений. Новое мышление явилось более важным событием, чем даже новая наука или техника. Оно изменило метафизические предпосылки и образное содержание нашего сознания, так что теперь старые стимулы вызвали новый отклик. Быть может, моя метафора по поводу новой окраски сознания чересчур сильна. В действительности я имею в виду тончайшее изменение оттенка, которое, однако, ведет

57

ко всем этим изменениям. Иллюстрацией тому— высказывание из опубликованного письма этого восхитительного гения, Вильяма Джемса. Когда он заканчивал свой знаменитый трактат «Основания психологии», он написал своему брату Генри Джемсу: «Я должен отдать каждое предложение на растерзание непреодолимым и упрямым фактам».

Этот новый оттенок современного мышления представляет собой горячий и страстный интерес с согласованию общих принципов с непреодолимыми и упрямыми фактами. Во всем мире и во все времена не переводились люди практического склада, погруженные в «непреодолимые и упрямые факты»; во всем мире и во все времена находились люди философского темперамента, занятые хитросплетениями абстрактных принципов. Новизну современного общества составляет как раз единство страстного интереса к деталям фактов и такой же приверженности абстрактным обобщениям. Ранее оно возникало время от времени, как бы случайно. Сегодня это равновесие ума стало частью традиции, которая заражает все мышление образованных людей. Это та соль, которая делает жизнь лучше. Главное дело университетов состоит в передаче этой традиции от поколения к поколению как общепринятого наследства.

Другое отличие, выделяющее нашу науку из европейских движений XVI и XVII вв.,—это ее универсальность. Современная наука рождена в Европе, но ее дом—весь мир. В течение последних двух веков происходило длительное и искажающее влияние западных обычаев на восточную цивилизацию. Восточные мудрецы до сих пор озадачены тем, чтобы некий регулятивный секрет бытия перенести с Запада на Восток без угрозы бессмысленного разрушения того наследства, которым они справедливо гордятся. Все более и более становится очевидным, что наука и научное мировоззрение—это как раз то самое, что Запад в значительной степени готов передать Востоку. Они могут быть перенесены из страны в страну, от расы к расе, всюду, где есть разумное общество.

В этом курсе лекций я не стану обсуждать детали того, как происходит научное открытие. Моя задача— пробудить энергию умов в современном мире, их способность к широким обобщениям, стимулировать их влияние на иные духовные силы. Есть два пути прочтения истории — перспективный и ретроспективный. В истории мышления

58

мы пользуемся обоими. Духовный климат-используя удачное выражение одного писателя XVII в.— требует для своего понимания анализа его последствий и результатов. В соответствии с этим в данной главе я рассмотрю некоторые из последствий нашего современного подхода к исследованию природы.

Прежде всего, не может быть живой науки без широко распространенного инстинктивного убеждения в существовании некоторого порядка вещей, и в частности порядка природы. Я использовал слово «инстинктивный» не случайно. Не важно, что люди говорят, пока их деятельность контролируется укоренившимися инстинктами. Слова способны полностью разрушить инстинкты. Но пока этого не совершилось, слова не в счет. Это замечание существенно по отношению к истории научной мысли. Ведь мы узнаем, что со времен Юма модная научная философия чуть ли не отрицала рациональность науки. Этот вывод лежит на самой поверхности философии Юма. Взять, например, следующий пассаж из IV раздела его «Исследования о человеческом познании»:

«Словом, всякое действие есть явление, отличное от своей причины. В силу этого оно не могло быть открыто в причине, и всякое измышление или априорное представление его неизбежно будет совершенно произвольным».

Если в самой причине не содержится информации по поводу возможного следствия, так что первое обнаружение его должно быть произвольным совершенно, то это ведет сразу же к невозможности науки или к тому, что ей доступно лишь установление совершенно произвольных связей, не оправданных, исходя из внутренней природы причины или следствия. Некоторый вариант юмовской философии обычно имеет влияние на ученых. Но научная вера оказывается на высоте положения и незаметно обходит эту построенную философами гору.

Ввиду этой странной противоречивости научного мышления делом первостепенной важности является анализ результатов веры, невосприимчивой к требованиям последовательной рациональности. Мы вынуждены, поэтому проследить возникновение этой инстинктивной веры в некоторую природную упорядоченность, которую можно обнаружить в каждом отдельном событии.

Мы все, конечно, разделяем эту веру и потому убеждены в том, что основанием для этой веры служит наше усмотрение ее истинности. Но формирование абстрактной

59

идеи—такой, как идея природной упорядоченности,—и осознание ее важности, а также наблюдение ее воплощений в многообразии событий ни в коем случае не составляют необходимого следствия из истинности данной идеи. Люди обычно не задумываются о природе известных им вещей. Требуется чрезвычайно оригинальный ум, чтобы предпринять анализ очевидного. Я собираюсь, поэтому проследить те стадии, в которых постепенно вызревает и становится явным этот анализ, чтобы затем безоговорочно овладеть умами образованных людей в Западной Европе.

Очевидно, жизненный круговорот столь постоянен, что его не может не заметить даже наименее разумный представитель человеческого рода; и еще до того, как появились зачатки рационального, люди получили впечатление об инстинкте животных. Нет нужды пояснять то обстоятельство, что с некоторой широкой точки зрения обнаруживается повторение некоторых общих состояний природы и что человеческая природа приспособилась к подобным повторениям..

Но есть и дополнительный факт, столь же истинный и столь же очевидный: повторение никогда не бывает детально точным. Сегодняшняя зима отличается от прошлогодней, нет и двух одинаковых дней. Что ушло, то ушло навсегда. В соответствии с этим практическое мировоззрение предполагало глобальную цикличность природы, частные изменения выводило из загадочных истоков всех вещей, а сами эти истоки помещало за пределами рациональности. Молил человек солнце взойти, но, когда оно внимало ему, ветер уносил все слова.

Конечно, со времен классической греческой цивилизации и в дальнейшем находились люди и даже целые группы людей, которые вставали в оппозицию абсолютной иррациональности. Подобные люди отваживались объяснять все явления как результат некоторого порядка вещей, распространяющегося на все отдельное. Такие гении, как Аристотель, Архимед или Роджер Бэкон, были наделены глубоким научным интеллектом, который позволял инстинктивно предполагать, что все великие и малые вещи суть проявления общих принципов, царствующих в сфере природного порядка. Но вплоть до конца средних веков широкие слои образованных людей не испытывали такого глубокого убеждения и специфического интереса к подобной идее, чтобы обеспечить неустанную поддержку

60

тем, чьи возможности и способности позволяли осуществлять согласованный исследовательский поиск этих гипотетических принципов. Люди либо сомневались по поводу существования таких принципов, либо не надеялись на успех их поиска, а быть может не испытывали потребности думать о них или же не принимали во внимание их возможную практическую важность. Поэтому размышлению и поиску были свойственны вялость, если судить с точки зрения возможностей высокоразвитой цивилизации и длительности времени. Почему же в XVI—XVII вв. произошло внезапное ускорение темпа развития? В конце средневековья новое мышление разорвало связывавшие его путы. Изобретение стимулировало мысль, мышление двигало вперед физические гипотезы, греческие манускрипты являли людям античные открытия. В итоге хотя к 1500 г. Европа не обладала даже уровнем знаний Архимеда, умершего в 212 г. до н.э., все же в 1700 г. «Начала» Ньютона были уже написаны, и мир вступил в современную эпоху.

В иных великих цивилизациях лишь время от времени возникала та специфическая сбалансированность ума, которой требует наука, и потому результаты были весьма бледными. Например, чем больше мы знаем о китайском искусстве, литературе, о китайской философии жизни, тем больше мы восхищаемся теми высотами, которые были достигнуты этой цивилизацией. Тысячелетиями в Китае остроумные и образованные люди терпеливо посвящали свою жизнь учению. Учитывая продолжительность времени и количество народа, можно сказать, что Китай является крупнейший цивилизацией из тех, которые когда-либо видел мир. Нет оснований сомневаться в способности китайцев к занятиям наукой. И все же китайскую науку можно практически не принимать в расчет. Нет оснований надеяться на то, что Китай, будучи предоставлен самому себе, достиг бы каких-либо успехов в науке. То же самое можно сказать об Индии. Более того, если бы персы поработили греков, я не убежден, что наука расцвела бы в Европе. Римляне не проявили в этой области какой-либо оригинальности. При всем том, что греки стояли у колыбели этого процесса, они не поддержали его с тем сосредоточенным интересом, который выказала Европа в Новое время. Я не имею в виду последние несколько поколений европейцев по обе стороны океана, но говорю лишь о маленькой Европе времен Реформации, к тому же еще озабоченной

61

войнами и религиозными спорами. Рассмотрим восточное Средиземноморье в период со смерти Архимеда до татарского нашествия—примерно 1400 лет. Это было время войн, революций и религиозных глобальных изменений, но ситуация была ненамного хуже, чем в эпоху европейских войн XVI и XVII вв. Язычники, христиане и магометане образовывали великую и здоровую цивилизацию. В этот период научное знание было пополнено. Но в целом развитие происходило медленно и неровно; если исключить математику, Возрождение практически отправлялось от уровня знаний, достигнутого еще Архимедом. В медицине и астрономии просматривались, правда, некоторые сдвиги. Но совокупные достижения были несравнимыми с удивительными успехами XVII в. Сравните, к примеру, прогресс научного знания в период от 1560 г., от времени рождения Галилея и Кеплера, до 1700 г., когда Ньютон был на вершине своей славы, с достижениями античной науки, полученными за период, в десятеро более продолжительный. Но Греция была матерью Европы, и именно туда мы должны обратиться за истоками наших современных идей. Все мы знаем, что восточные берега Средиземноморья вскормили цветущую школу ионийских философов, интенсивно разрабатывавших учение о природной реальности. Их идеи дошли до нас, обогащенные гениями Платона и Аристотеля. Но за исключением Аристотеля—и это существенное исключение,— это идейное течение не поднялось до подлинно научного мышления. В некотором отношении то было к лучшему. Греческий гений был философичен, прозрачен и логичен. Эти люди задавали, прежде всего философские вопросы. Какова субстанция природы? Огонь это, земля или вода или некоторое сочетание двух или трех из них? Или же это простой поток, не сводимый к недвижному веществу? Их чрезвычайно интересовала математика. Они изобрели ее основоположения, анализировали ее предпосылки, открыли замечательные теоремы благодаря строгой приверженности дедуктивному рассуждению. Их умы увлекала страсть к обобщению. Они требовали ясных и смелых идей и строгих умозаключений из них. Это было совершенство, это был гений, это была идеальная подготовительная работа. Но это еще не было наукой в нашем понимании. Важность терпеливого и скрупулезного наблюдения еще не была осознана. Их гений не отличался склонностью к брожению фантазии ума, которое предшествует

62

успешному индуктивному обобщению. Их мышление было ясным, рассуждения—смелыми.

Имелись, правда, исключения, и даже самого высокого уровня,—например, Аристотель и Архимед. Что же касается терпеливого наблюдения, то его демонстрировали астрономы. Они достигли математической ясности в отношении положения звезд и поняли прелесть немногочисленной исчислимой стаи бегущих планет.

Каждая философия несет в себе оттенок тайного образного мировидения, которое в явном виде никогда не включается в ход рассуждения. Греческий образ природы, по крайней мере в том виде, который космология донесла до последующих веков, был, в сущности, драматическим. Он не был в силу этого с необходимостью ложным, но он был всеобъемлюще драматическим. Структура природы понималась по аналогии с развертыванием драматического произведения, как иллюстрация общих принципов, сходящихся в некоторой общей точке. Структурирование природы осуществлялось так, чтобы указать каждой вещи ее подлинную цель. В центре мира находилась цель движения всех тяжелых вещей, а планетные сферы образовывали цели для тех вещей, природа которых побуждала их двигаться вверх. Движимые и порожденные вещи размещались на планетных сферах, а в более низких областях было место вещей движущих и порождающих. Природа виделась как драма, в которой каждая вещь играет свою роль.

Я не сказал бы, что эти взгляды можно приписать без всяких оговорок Аристотелю, напротив, подобных оговорок было множество. Но это была точка зрения, которую последующая греческая мысль выделила из трудов Аристотеля и перенесла в Средние века. Следствием такого образного представления природы оказалось успокоение исторического духа. В самом деле, если цель кажется ясной, к чему беспокоиться о начале? Реформация и наука были двумя аспектами того исторического бунта, который составил преобладающее интеллектуальное движение позднего Возрождения. Обращение к истокам христианства и призыв Фрэнсиса Бэкона предпочесть действующие причины конечным были двумя сторонами одного интеллектуального движения. И также поэтому Галилей и его противники ориентировались на совершенно противоположные цели, как видно из его «Диалогов о двух системах мира».

63

Галилей высказывает предположение о том, как происходят события, в то время как его противники обладают законченной теорией того, почему события происходят. К сожалению, эти две точки зрения расходятся в своих результатах. Галилей опирается на «непреодолимые и упрямые факты», а Симплиций, его оппонент, выдвигает аргументы, совершенно удовлетворительные, во всяком случае, для него самого. Было бы огромной ошибкой рассматривать этот исторический бунт как призыв к разуму. Напротив, это было насквозь антиинтеллектуалистское движение. Это было возвратом к рассмотрению грубых фактов, и это было платой за застывшую рациональность средневековой мысли. Говоря это, я просто суммирую то, что утверждали сами сторонники старого порядка. Например, в четвертой книге «Истории Тридентского собора» отца Паоло Сарпи мы находим, что в 1551 г. папские легаты, руководившие Собором, постановили:

«И священникам следует согласовывать свои взгляды со Святым писанием, апостольской традицией, святыми и одобренными Соборами, с уложениями и авторитетом святых отцов; и следует им выражаться кратко, избегать излишних и невыгодных вопросов и превратных утверждений... Это постановление не нравится итальянским священникам; они назвали его новацией, непригодной для богословских факультетов, на которых при всяком затруднении прибегают к разуму, а теперь-де стало незаконным рассуждать (согласно декрету), подобно тому как это делали св. Фома, св. Бонавентура и другие знаменитые люди».

Невозможно не испытывать симпатии к тем итальянским священникам, которые отстаивали безнадежно проигранное дело неукротимого рационализма. Их покинули все. Против них поднялись протестанты. Папство не смогло поддержать их, а епископы Собора не могли даже понять их. Поэтому несколькими предложениями ниже вышеуказанной цитаты мы читаем: «Хотя многие и недовольны им (т. е. декретом), однако большинство его принимает, поскольку отцы (т.е. епископы) желают, чтобы люди изъяснялись понятным языком, без неясных выражений, когда дело идет о спасении, и остальные также склоняются к этому».

Бедные средневековые мыслители, отставшие от своего времени! Их апелляций к разуму не могли понять даже

64

правящие круги их эпохи. Миновали века, пока упрямые факты были подчинены разуму, а между тем маятник тяжко и медленно поднимался к вершинам исторического метода.

43 года спустя после того, как итальянские священники представили свой меморандум, Ричард Хукер в своем известном «Церковном законодательстве» высказал точно такое же недовольство своими пуританскими противниками. Уравновешенное мышление Хукера, составившее ему имя «благоразумного Хукера», и его многословный стиль как форма воплощения такого мышления делают невозможным обобщение смысла его трудов в короткой и точной цитате. Но в вышеуказанном разделе он упрекает своих оппонентов за их умаление разума', в поддержку же своей позиции он ссылается на «величайшего из школьных богословов», имея, как я полагаю, в виду св. Фому Аквинского.

«Церковное законодательство» Хукера было опубликовано как раз перед «Историей Тридентского Собора» Сарпи. Соответственно работы эти были написаны независимо друг от друга. Но и итальянские священники в 1551 г., и Хукер в конце века свидетельствуют о существовании антирационалистического направления мышления в данную эпоху, и в этом отношении они противопоставляют свой собственный век эпохе схоластики. Эта реакция была, без сомнения, совершенно необходимым ограничением для неуправляемого рационализма средневековья. Но реакция стремится к крайностям. Поэтому хотя одним из следствий этой реакции было рождение новой науки, все же мы должны помнить, что наука унаследовала тот самый разрыв в мышлении, которому была обязана своим рождением.

На средневековую мысль различными косвенными способами оказывала влияние греческая драма, и в этом смысле значение последней являлось многосторонним. Великие трагики античных Афин—Эсхил, Софокл, Еврипид были поистине пилигримами научного мышления в том виде, в котором оно существует сегодня. Их видение судьбы, безжалостной и безразличной, влекущей трагическую коллизию к ее неизбежному концу, было прообразом того, как современная наука видит мир. Судьба в греческой трагедии превратилась в современном мышлении в порядок природы. Живая погруженность в перипетии героических коллизий как примеры и подтверждения

65

действия судьбы в нашу эпоху преобразовалась в сосредоточенный интерес к решающим экспериментам. Как-то мне посчастливилось присутствовать на собрании Королевского общества в Лондоне, когда английский королевский астроном объявил, что фотографии знаменитого затмения, зафиксированного его коллегами в Гринвичской обсерватории, подтвердили предсказание Эйнштейна о том, что лучи света изгибаются, проходя вблизи Солнца. Вся атмосфера напряженного интереса в точности напоминала атмосферу греческой драмы: мы были хором, который комментировал веление рока, обнаруживающегося в развитии основной коллизии. В самом сценарии присутствовало нечто драматическое: традиционный церемониал, а на втором плане — портрет Ньютона, чтобы напомнить нам о том, что величайшее достижение научной мысли сейчас, спустя более чем два века, претерпевает свое первое изменение. Не было недостатка в жизненном интересе каждого: великое приключение разума благополучно причаливало к берегу.

Позвольте мне напомнить вам, что сущностью трагедии не является несчастье. Она завершилась торжественной демонстрацией безжалостного хода вещей. Эта неизбежность судьбы может быть лишь иллюстрирована коллизиями человеческой жизни, которые, естественно, включают несчастья. Ведь только они могут сделать очевидными всю тщетность попыток избежать трагической судьбы. Эта безжалостная неизбежность наполняет научное мышление. Законы физики суть веления судьбы.

Понятие морального порядка в греческих пьесах изобретено, конечно, не поэтами. Оно проникло в литературную традицию из глубин эпохального) сознания прошлых времен. Но, обнаружив это величественное выражение, драма сделала еще более глубоким тот поток сознания, из которого возникла. Зрелище действия морального порядка было запечатлено воображением классической цивилизации.

Пришло время, когда великое общество склонилось к упадку и Европа вошла в средние века. Прямое влияние греческой литературы прекратилось. Но понятие морального порядка и порядка природы сохранилось в философии стоиков. Например, Леки в своей «Истории европейской морали» пишет: «Сенека утверждает, что Бог управляет всеми вещами через безжалостный закон судьбы, который он установил и которому он сам подчиняется». Но

66

наиболее эффективный способ, которым стоицизм воздействовал на средневековый образ мышления, был связан с расплывчатым смыслом понятия закона, происходившим из римского права. Вновь обратимся к Леки: «Римское законодательство было в двух отношениях дитя философии. Во-первых, оно создавалось по философской модели, поскольку вместо того, чтобы быть просто эмпирической системой, приспособленной к существующим социальным требованиям, оно устанавливало абстрактные принципы права, которым стремилось соответствовать; и, во-вторых, эти принципы были прямо заимствованы из стоицизма». Отсутствие реальной анархии в больших регионах Европы после крушения Римской империи обязано чувству моральной законности, которое всегда преследовало национальную память имперских народов. Западная церковь также всегда служила там живым воплощением традиций имперского закона.

Важно заметить, что это воздействие права на средневековую цивилизацию происходило отнюдь не под влиянием ряда мудрых представлений, легших в основу поведения человека. То было понятие определенной разработанной системы, которая определяла законность детальной структуры социального организма, а также в точности способ его функционирования. Там не было ничего неясного. Все строилось не в форме совокупности превосходных максим, но как определенная процедура, приводящая вещи в некоторое соответствие и удерживающая их в нем. Средневековье образовало одну длительную тренировку западноевропейского интеллекта, приучающую его к порядку. Она могла иметь некоторые недостатки, когда это касалось практики. Но сама идея ни на мгновение не утрачивала своей власти. То была эпоха преимущественo, но упорядоченной мысли, насквозь рационалистической. Анархия ускорила понимание важности когерентной системы; так же современная анархия в Европе стимулировала интеллектуальный образ Лиги наций.

Но наука нуждается в чем-то большем, чем общее осознание порядка вещей. Одним предложением и не описать того, как привычка к определенному точному мышлению была привита европейскому уму в результате доминирования схоластической логики и схоластической теологии. Привычка осталась и после того, как философия была отвергнута, эта бесценная привычка поиска ясности и приверженности ей, как только она найдена. Галилей обязан

67

Аристотелю в большей степени, чем это представляется при первом взгляде на его «Диалоги»: он обязан ему своей ясной головой и аналитическим умом.

Я не думаю, однако, что мне удалось сделать великий вклад в медиевистское исследование формированием науки. Я говорю всего лишь о непреоборимой убежденности в том, что каждое отдельное событие может быть соотнесено с предшествующими событиями совершенно определенным образом, иллюстрирующим общие принципы. Без этой убежденности беспримерный труд ученых не имел бы будущего. Именно это инстинктивное убеждение, пылко опережающее мышление, и является движущей силой исследования; в этом и заключается секрет, секрет, который можно раскрыть. Как же это убеждение столь живо привилось на древе европейского ума?

Если сравнить этот стиль европейского мышления с состоянием других цивилизаций, предоставленных самим себе, обнаружится, видимо, не один источник его происхождения. Оно осуществлялось, исходя из средневековой приверженности идее рациональности бога, понятой вкупе с личной активностью Иеговы и рациональностью греческого философа. Каждый элемент бытия оказывался упорядоченным и поднадзорным: результаты исследования природы были предназначены для оправдания веры в рациональность. Напоминаю о том, что речь идет не о явно выраженных убеждениях некоторых людей. Имеется в виду то воздействие на европейский дух, которое возникает из неоспоримой вековой веры. Под этим я подразумеваю подсознательный стиль мышления, а не просто некоторый словесный символизм.

Азиатские представления о боге рисовали его как существо, чья деятельность либо слишком произвольна, либо безлична, и это не оказывало большого влияния на бессознательные структуры разума. Всякое определенное событие, согласно этим представлениям, обязано собой распоряжению некоего иррационального деспота или проистекает из какого-то безличного и загадочного источника всех вещей. Подобная вера отличалась от убеждения в рациональности некой интеллигибельной личности. Я не стремлюсь тем самым доказать, что европейская вера в познаваемость природы логически оправдывалась даже теологией. Моя задача—понять, как она возникала. Я объясняю это тем, что вера в возможность научного подхода, возникшая еще до современных научных представлении,

68

явилась производной от средневековой теологии. Но наука не просто результат инстинктивной веры.

Она также требует активного интереса к привычным явлениям жизни с точки зрения их собственного смысла.

Выражение «с точки зрения их собственного смысла» имеет особую важность. Первый период средневековья был веком символизма. То было время грандиозных идей и примитивной техники. Природа не давала человеку ничего, кроме возможности с трудом прокормиться. Но мощно заявили о себе просторы духа, сонмы теологических и философских идей, открывавшие новые перспективы познания. Архаическое искусство выразило эти идеи в символической форме, идеи захватившие все мыслящие умы. Средневековое искусство первого периода источало непреодолимое и несравненное очарование: это его внутреннее свойство усиливалось тем, что идейным содержанием, выходившим за пределы собственного эстетического самооправдания, служил символизм явлений, скрывавшихся за природной поверхностью вещей. В этой символической фазе скрывался, подобно медиуму, возбуждающий природу фермент, указывающий, однако, на сферу иной реальности.

Чтобы понять различие между ранним средневековьем и той атмосферой, в которой нуждалось научное мышление, мы должны сравнить VI и XVI вв. итальянской истории. В обоих случаях итальянский гений закладывал основания новой эпохи. Трехвековая история, предшествовавшая VI в., несмотря на перспективную ориентацию, рожденную возникновением христианства, была целиком пронизана чувством упадка цивилизации. Каждое поколение утрачивало что-то из своего наследия. Когда мы читаем письменные свидетельства того времени, нас преследует тень грядущего варварства. Люди того времени, известные своими великими свершениями в сфере духа или практики, смогли лишь на недолгое время приостановить этот всеобщий упадок. Что касается Италии, то VI в. представляет собой самую низкую точку на кривой ее развития. Но в этом же столетии закладывалось основание, обеспечившее поразительный взлет новой европейской цивилизации. Характер же самого раннего западноевропейского средневековья тройственным образом был обусловлен историей юстиниановской Византии. Во-первых, императорские армии Велизария и Нарсеса очистили

69

Италию от готского господства. Тем самым сцена для игры старого итальянского гения была освобождена, и были созданы организации, охранявшие его от каких-либо внешних влияний. Невозможно не посочувствовать готам: все же не вызывает сомнения факт, что тысячелетие папства было бесконечно более полезным для Европы, чем любые действия, исходившие от хорошо организованного государства готов в Италии.

Во-вторых, кодификация римского права установила идеал законности, который затем доминировал в социальной мысли Европы в последующие века. Право составляет как движитель правительства, так и ограничитель его активности. Каноническое церковное право и гражданское государственное право обязаны юстинианским юристам своим влиянием на европейскую историю. Они внедрили в европейское мышление идею о том, что власть должна как подчиняться закону, так и следить за его действием и представлять собой рационально приспособленную систему организации. VI в. в Италии принес на этом пути первые плоды, выношенные благодаря идейной связи с Византийской империей.

В-третьих, во внеполитических сферах искусства и образования Константинополь продемонстрировал образец реализации своих достижений, который частью в силу непосредственного подражания, а частью благодаря подспудному воодушевлению от сознания простого существования подобных вещей служил постоянным стимулом развития западной культуры. Византийская мудрость, какой она представала в раннесредневековом мышлении, и египетская мудрость, какой она представала в сознании древних греков, выполняли аналогичную функцию. Возможно, что действительное знание, содержащееся в данных типах мудрости, было иной раз достаточно полезным. Люди имели представление о достижимых стандартах и вместе с тем не были скованы окостеневшими традиционными способами мышления. Соответственно в обоих случаях люди продвигались вперед благодаря им самим и совершенствовали свою деятельность. Всякий анализ возникновения европейского научного сознания должен учитывать это влияние византийской цивилизации в качестве предпосылки. В VI в. в истории отношений между Византией и Западом происходит кризис; и он должен быть противопоставлен влиянию греческой литературы на европейское мышление в XV и XVI вв.

70

Двумя выдающимися фигурами, которые в Италии VI в. закладывали основания будущего, были св. Бенедикт и Григорий Великий. Со ссылкой на них мы можем сразу же увидеть, сколь абсолютно подорван был научный дух, рожденный греческой цивилизацией. Температура научности опустилась до нуля. Но труды жизни Григория и Бенедикта привнесли такие элементы в воссоздание Европы, которые обеспечили включение в нее более действенного духа научности, чем имел место в античности. Греки были слишком теоретиками. Для них наука представляла собой боковую ветвь философии. Григорий и Бенедикт были практическими людьми, видевшими важность обычных вещей, и они соединяли свою практическую устремленность с религиозной и культурной деятельностью. В частности, мы обязаны св. Бенедикту тем, что монастыри стали центрами практического сельского хозяйства в той же степени, что и приютами святых, художников и ученых людей. Союз науки и техники, посредством которого образование установило контакт со сферой непреодолимых и упрямых фактов, многим обязан практическим склонностям первых бенедиктинцев. Современная наука берет свое начало как в Риме, так и в Греции, и это происхождение объясняет тот прирост живости мышления, что был связан с миром фактов.

Но влияние этого альянса монастырского мира с миром фактов обнаружилось впервые в искусстве. Возникновение натурализма в позднем средневековье означало включение в европейское сознание заключительного ингредиента, необходимого для возникновения науки. То было возникновение интереса к объектам природы и природным событиям, взятым самим по себе. Лиственный пейзаж, свойственный данной местности, копировался разбросанностью зданий поздней готической архитектуры, что выражало собой восхищение природным порядком вещей. Вся атмосфера искусства демонстрировала непосредственную радость от восприятия окружающего мира. Художник, творивший декоративную позднесредневековую скульптуру, Джотто, Чосер, Вордсворт, Уолт Уитмен, а сегодня — новый американский поэт Роберт Фрост в этом отношении подобны друг другу. Здесь главный интерес направлен на простые и непосредственные факты, которые были интерпретированы научным мышлением как «непреодолимые и упрямые факты».

Европейский разум тем самым был подготовлен к новой

71

интеллектуальной авантюре. Нет необходимости прослеживать в деталях многообразные приметы возникновения науки: рост благосостояния и досуга; распространение университетов; изобретение книгопечатания; захват Константинополя; Коперник; Васко да Гама; Колумб; телескоп. Удобрения, почва, климат, семена—все было в наличии, и лес произрастал. Наука так и не стряхнула с себя отпечаток своего возникновения в процессе исторического переворота позднего Ренессанса. Она оставалась прежде всего антирационалистическим движением, основанным на наивной вере. Когда наступала нужда в мышлении, оно заимствовалось из математики, сохранившегося реликта греческого рационализма, который следовал дедуктивному методу. Наука отвергала философию. Иными словами, ее не беспокоило обоснование своей веры или объяснение своего смысла; и она сохраняла вежливое безразличие к опровержению ее Юмом.

Само собой разумеется, этот исторический переворот был полностью оправдан. Он был желанным. Более того, он был абсолютно необходимым для здорового развития. Мир требовал вековых раздумий над непреодолимыми и упрямыми фактами. Людям трудно делать две разные вещи в одно и то же время, а это они должны были сделать после разгула средневекового рационализма. Реакция на него оказалась вполне разумной, но она отнюдь не была протестом от лица разума.

Такова, однако, Немезида, что поджидает осторожного. избегающего столбовой дороги познания. Сквозь века проносится призыв Оливера Кромвеля: «Братья мои, чревом Христа заклинаю вас: помните, что вы можете ошибаться».

Прогресс науки в наши дни достиг поворотного пункта. Устои физики разрушены; физиология же впервые утверждает себя в качестве действенной системы знания, а не просто нагромождения отрывочных сведений. Старые основания научного мышления становятся бессмысленными. Время, пространство, материя, вещество, эфир, электричество, механизм, организм, конфигурация, структура, модель, функция—все требует пере интерпретации. Что толку говорить о механическом объяснении, когда вы не знаете, что имеется в виду под механикой?

Истина состоит в том, что наука начала свою нынешнюю карьеру с восприятия идей, почерпнутых из наиболее уязвимых частей концепций последователей Аристотеля.

72

В некотором отношении то был счастливый выбор. Он лишил знание XVII в. возможности—это касается физики и химии—быть сформулированным с той полнотой, которая достигнута сегодня. Но развитие биологии и физиологии, по-видимому, было приостановлено некритическим принятием полуистин. Если наука не хочет деградировать, превратившись в нагромождение ad hoc гипотез, ей следует стать более философичной и заняться строгой критикой своих собственных оснований.

В последующих лекциях этого курса я прослежу достижения и ошибки тех самых космологических концепций, в которые европейский разум облачил сам себя за последние три века. Общий духовный климат сохраняется два— три поколения, то есть на период от 60 до 100 лет. Есть также и более низкие волны мышления, что играют на поверхности глобальных приливов и отливов. Мы обнаружим благодаря этому трансформации европейского мировоззрения, которое медленно изменяло последующий ход истории. Однако сквозь весь этот период прошла неизменной научная космология, которая в качестве центрального факта предполагала существование неизменной и грубой материи, или вещества, распространенного в пространстве в потоке непрерывно меняющихся конфигураций. Это вещество в себе не имеет ни чувства, ни ценности, ни цели. Деятельность его тождественна самой себе, она следует неизменному установленному порядку, обязанному внешним отношениям, которые никак не связаны с его собственной природой. Таково допущение, свойственное учению, которое я называю «научным материализмом». И именно против него направлен мой вызов, поскольку оно совершенно не соответствует той ситуации в науке, которая сложилась сейчас. Оно не является ложным, если его правильно построить. Если ограничиться определенным типом фактов, вырванных из целостного контекста, в котором они имеют место, то это материалистическое допущение полностью соответствует данным фактам. Но если выйти за пределы подобной абстракции, будь то при помощи более тонкого усовершенствования наших чувств или путем уточнения смысла и достижения большей согласованности наших понятий, эта схема рушится в тот же момент. Узко эффективный характер этой схемы являет собой подлинную причину ее столь большого методологического успеха, ибо она привлекла внимание

73

именно к группам фактов, которые с точки зрения достигнутого уровня знания требовали исследования.

Успех данной схемы вредно повлиял на многообразные течения европейской мысли. Тот исторический переворот имел антирационалистический характер, поскольку схоластический рационализм потребовал резкого уточнения при помощи столкновения с грубым фактом. Но возрождение философии Декартом и его последователями осуществлялось в процессе восприятия внешних достоинств научной космологии. Успех основных картезианских идей убедил ученых отказаться от анализа их рациональности и их изменения. Всякой философии вменялось в обязанность воспринять их целиком. А пример науки оказал воздействие и на другие сферы мышления. Исторический переворот тем самым приобрел абсолютизированный характер и лишил философию ее подлинной роли, состоящей в гармонизации различных абстракций методологического мышления. Мысль абстрактна, а грубое использование абстракций является главным пороком интеллекта. Этот порок полностью непреодолим, даже если обратиться к конкретному опыту человека. Ибо, несмотря ни на что, человек уделяет внимание лишь тем аспектам своего конкретного опыта, которые находятся в рамках некоторой ограниченной схемы. Существует два метода очищения идей. Один из них—это бесстрастное наблюдение при помощи телесных органов чувств. Но наблюдение есть селекция. Поэтому и трудно выйти за пределы абстрактной схемы, успех которой достаточно широк. Другой метод представляет собой сопоставление абстрактных различных схем, каждая из которых укоренена в соответствующем виде опыта. Такое сопоставление имеет форму, которая бы удовлетворила требования итальянских священников-схоластов, о которых упоминает Паоло Сарпи. Они требовали обязательного применения разума. Вера в разум есть уверенность в том, что подлинная природа вещей образует мировую гармонию, исключающую чистую случайность. Это вера в то, что в основании вещей не будет обнаружена лишь произвольная таинственность. Вера в природный порядок, которая делает возможным развитие науки, есть частный случай более глубокой веры. Эта вера не может быть обоснована при помощи какого-либо индуктивного обобщения. Она рождается из непосредственного проникновения в природу вещей, открывающуюся нам в данности опыта. Здесь мы неразрывны с нашей

74

собственной тенью. Ощущать эту веру—значит знать, что мы, будучи собой, все же больше самих себя; что наш опыт, туманный и отрывочный сам по себе, все же отзвук последних глубин реальности; что обособленные события должны—хотя бы для того, чтобы быть самими собой,— найти свое место в системе всех вещей; что эта система включает в себя гармонию логической рациональности и гармонию художественного произведения; что, хотя логическая гармония подчинена Вселенной с железной необходимостью, художественная гармония стоит раньше нее как живой идеал, формирующий весь общий поток в процессе его прерывного развития по направлению ко все более прекрасным и совершенным результатам.

Примечания

' Данный курс лекций (как и ряд других) опубликован отдельной книгой, где лекции именуются главами.—Прим. ред. 2 cm. кн. Ill, разд. VIII.

Глава 2 Математика как элемент интеллектуальной истории

Наука чистой математики в ее современных вариантах может быть представлена в качестве самого оригинального продукта человеческого духа. Другим претендентом на это звание является музыка. Но мы рассмотрим, насколько основательно данное предположение в отношении математики, и оставим в стороне всех ее соперников. Своеобразие математики состоит в том, что она устанавливает такие отношения между предметами, которые, если не прибегать к помощи человеческого разума, являются совершенно неочевидными. Таким образом, представления, развиваемые современными математиками, характеризуются значительной оторванностью от каких-либо понятий, выводимых из свидетельств органов чувств. Напротив, само восприятие испытывает стимулирующее и направляющее

75

воздействие исходного математического знания. К иллюстрации этого тезиса я и приступаю.

Представьте себе, что мы погружаем наше воображение в глубь многих тысячелетий и стремимся понять величайших мыслителей тех давних лет во всей их гениальной наивности. Непосредственно очевидные для нас идеи неизбежно казались им загадочными озарениями. Взять, например, проблему числа. Мы мыслим себе число 5 применительно к соответствующей группе каких-либо вещей— пяти рыбам, пяти детям, пяти яблокам, пяти дням. Таким образом, рассматривая, как относится число 5 к числу 3, мы мыслим себе две группы вещей, одна из которых включает в себя пять элементов, а другая—три. Но мы совершенно отвлекаемся от учета специфики каждого отдельного предмета или даже типа предметов, составляющих ту или иную группу. Мы просто мыслим себе отношения между этими двумя группами, которые совершенно независимы от индивидуальных свойств составляющих их предметов. В этом и состоит замечательное искусство абстракции; чтобы приобрести его, потребовалось многовековое развитие человечества. Еще долго предстояло людям сопоставлять количество дней и количество рыб по отдельности. И первый же человек, заметивший аналогию между семью рыбами и семью днями, осуществил значительный сдвиг в истории мышления. Он был первым, кто ввел понятие, относящееся к науке чистой математики. В этот момент он не мог догадываться о всей сложности и тонкости тех абстрактных математических идей, которые ожидали своего открытия. Не мог он предвидеть и то, что эти понятия вызовут широкое восхищение всех последующих поколений. Ложная литературная традиция представила любовь к математике как манию, одолевавшую лишь отдельных эксцентричных представителей своего времени. Будь это так, то чему же мы обязаны интеллектуальным наслаждением от абстрактного мышления, если у математики не было подобного ей противника в те давние времена? Кроме того, мощное грядущее воздействие математического знания на человеческую жизнь, на повседневные занятия и привычные мысли людей, на организацию общества было в еще большей степени сокрыто от тех древних мыслителей. До сих пор не существует однозначного понимания места математики в истории мышления. Я отнюдь не собираюсь тем самым сказать, что писать историю мышления,

76

не предприняв глубокого исследования математических идей всех эпох, равнозначно забвению роли Гамлета при создании одноименной пьесы. Это было бы чересчур, хотя соответствующая аналогия с ролью Офелии вполне правомерна. Данное сравнение исключительно точно. Ибо Офелия весьма существенна для этой пьесы, она очаровательна—и немного безумна. Поверим же в то, что призвание математики — божественное безумие человеческого духа, бегство от раздражающей назойливости случайных событий.

Думая о математике, мы представляем себе науку, посвященную исследованию числа, количества, геометрии мира, а в наше время включающую в себя изучение еще более абстрактных понятий, связанных с порядком, и других аналогичных типов чисто логических отношений. Смысл математики в том, что она освобождает нас от обращения к отдельному наглядному примеру или даже к формам качественного своеобразия. Так, например, математические истины применимы в равной мере и к рыбам, и к камням, и к цветам. Когда вы имеете дело с чистой математикой, вы вступаете в сферу полной и абсолютной абстракции. Здесь действует лишь одно требование разума: если какие-либо предметы имеют между собой отношения, удовлетворяющие таким-то и таким-то чисто абстрактным условиям, то между ними существуют и другие отношения, удовлетворяющие иным чисто абстрактным условиям.

77

Математика есть мышление, двигающееся в сфере полной отвлеченности от всяких частных условий, в которых существует мыслимый предмет. Этот подход к математике настолько порывает с очевидностью, что нетрудно убедиться в непонимании его даже в наше время. Например, обычно полагают, что достоверность математики может служить основанием истинности наших представлений о пространственной геометрии физического мира. Это заблуждение дурно повлияло в прошлом на философию, а также на современную философию. Данный вопрос о геометрии является в современной ситуации своего рода пробным камнем. Имеется ряд альтернативных групп чисто абстрактных условий, применимых для описания отношений между группами каких угодно предметов, и эти условия я назвал бы геометрическими. Я называю их так в силу их подобия тем условиям, которые, как

78

мы полагаем, имеют место в связи с частными геометрическими отношениями вещей, наблюдаемыми нами непосредственно в природе. Если говорить совершенно точно, то мы не можем быть убеждены в отношении нашего адекватного знания условий существования природных явлений, с которыми мы сталкиваемся; по крайней мере наблюдения такого знания не дают. Гипотетически мы, правда, можем отождествить эти наблюдаемые условия с некоторой группой чисто абстрактных геометрических условий. Тем самым мы даем частное определение группе произвольно взятых предметов, каждый из которых уподобляется члену логического отношения в рамках абстрактной науки. В чистой математике геометрических отношений мы говорим, что если всякой группе предметов присущи любые отношения между ее составляющими, которые удовлетворяют данной совокупности абстрактных геометрических условий, то такие-то и такие-то абстрактные дополнительные условия должны быть также удовлетворительны для таких отношений. Но когда мы переходим к физическому пространству, мы говорим, что некоторая определенным образом наблюдаемая группа физических предметов обладает некоторыми определенным образом наблюдаемыми отношениями, которые действительно удовлетворяют этой вышеупомянутой совокупности абстрактных геометрических условий. Из этого мы заключаем, что дополнительные взаимоотношения, наличие которых мы устанавливаем в любом случае, должны, поэтому иметь место в данном частном случае.

Очевидность математики зависит от ее абсолютно абстрактной общности. Но нельзя установить с априорной очевидностью, что наблюдаемые предметы в конкретном универсуме образуют собой конкретную иллюстрацию нашего обобщенного рассуждения. Возьмем другой пример из арифметики. Общей абстрактной истиной чистой математики является утверждение о том, что всякая группа из 40 предметов может быть разделена на две группы по 20 предметов каждая. Из этого мы вправе заключить, что некоторая группа яблок, состоящая из 40 штук, может быть разделена на две группы по 20 штук в каждой. Но всегда сохраняется возможность ошибиться при подсчете яблок, скажем в первой большой группе; и, когда мы начнем делить ее, мы увидим, что в одной из полученных групп яблок меньше, чем в другой.

Критикуя аргумент против математики, основанный

79

на трудностях применения математики к реальному миру вещей, мы соответственно должны проводить четкое различие между тремя процедурами. Во-первых, нам следует просмотреть чисто математическую часть рассуждения, чтобы убедиться в отсутствии элементарных ошибок, скажем нарушений логики причинно-следственной связи, обязанных простому недосмотру. Каждый математик по своему горькому опыту знает, что в самом начале построения цепи умозаключений очень легко допустить простенькую ошибку, которая потом приведет к серьезным затруднениям. Но если проверить хотя бы часть математического рассуждения и сделать это до того, как с ним ознакомятся специалисты, то возможность подобной ошибки сводится практически к нулю. Вторая процедура состоит в прояснении всех абстрактных условий, которые изначально были предпосланы рассуждению. Речь идет об определении абстрактных посылок, из которых исходит математическое рассуждение. Это — весьма непростое дело. История математики несет в себе ряд фундаментальных заблуждений, оплошностей, которые были восприняты поколениями великих математиков. Их главная опасность, в частности, в том, что благодаря им вводится некоторое вполне естественно выглядящее условие, которое тем не менее вовсе не следует вводить. В противовес ему возникает новое заблуждение, которое устраняет возможность ошибки, правда, за счет простоты. Нетрудно увидеть, что в каждом случае постулируется больше условий, чем нужно на самом деле. Другими словами, необходимость некоторого абстрактного постулата удостоверяется, исходя из других ранее принятых постулатов. Единственным результатом данного избытка постулатов являются уменьшение эстетического наслаждения от математического рассуждения и возрастающие трудности при переходе к третьему этапу критического анализа.

Эта третья критическая процедура состоит в проверке того, насколько наши абстрактные постулаты применимы в конкретных случаях. Именно в связи с данным процессом проверки применительно к конкретному случаю и возникают все затруднения. В некоторых простых случаях, таких, как подсчет сорока яблок, мы в состоянии без больших усилий прийти к практическому результату. Но в общем, виде для более сложных примеров достижение полной очевидности невозможно. Многие тома и целые библиотеки написаны на эту тему. Она является ратным полем, где сталкиваются разные философии. При этом ее образуют два не связанных друг с другом вопроса. Мы наблюдаем определенные конкретные вещи, и здесь нужно удостовериться в том, что отношения между данными вещами действительно подчиняются некоторым вполне определенным и точным абстрактным условиям. И при этом огромен риск ошибиться. Научные методы точного наблюдения являются как раз изобретениями, направленными на ограничение таких ошибочных выводов и приведение их в соответствие фактам. Но возникает иной вопрос. Непосредственно наблюдаемые предметы почти всегда являются лишь частными примерами. Хотелось бы думать, что абстрактные условия, справедливые для этих примеров, справедливы также и для всех других предметов, которые представляются нам по той или иной причине похожими на них. Процесс рассуждения от частного примера к общему видовому понятию называется индукцией. Теория индукции составляет источник огорчения , философов—я все же вся наша деятельность основана на ней. Так или иначе, но, критикуя математическое умозаключение применительно к конкретному факту, действительные трудности мы испытываем в выявлении абстрактных предпосылок мышления и в оценке свидетельств в пользу их применимости в конкретном случае. Поэтому нередко случается так, что в критике научной прикладной математики или статьи наибольшую трудность вызывает первая глава или даже первая страница. • Ибо именно здесь, в самом начале обнаруживаются ошибочные допущения автора. Кроме того, трудность состоит даже не в том, чтобы понять сказанное автором, но чтобы понять не высказанное им. Это же касается не сознательно выдвигаемых допущений, но тех, которые принимаются им неосознанно. Мы сомневаемся не в честности автора. Мы критикуем лишь его проницательность. Каждое поколение критикует бессознательные предпосылки мышления своих отцов. Иной раз они сохраняют свое значение, но при этом получают явное выражение.

Это обстоятельство иллюстрируется всей историей развития языка. Она, в сущности, является историей углубляющейся аналитики идей. Латынь и древнегреческий были богаты флексиями. Это значит, что в них неструктурированный комплекс идей выражался путем простого изменения слова, в то время как в английском, например, чтобы выявить смысл целого пучка связанных идей, используются

80

предлоги и вспомогательные глаголы. Для некоторых видов художественной литературы, хотя и не для всех, компактность, достигаемая включением в основное слово смыслов вспомогательных слов, является благом. Но языкам, подобным английскому, свойственно всеохватывающее стремление к ясности. Эта растущая ясность ведет к более полной демонстрации различных абстракций, включенных в ту сложную идею, что составляет смысл предложения.

Путем сравнения с языком мы можем теперь установить, какую функцию выполняет в процессе мышления чистая математика. Она состоит в упорной попытке постоянно двигаться в направлении все более полного анализа, так, чтобы отделить чисто фактические данные от чисто абстрактных условий, иллюстрируемых ими.

Дух такого анализа бросает свет на всякое действие человеческого ума. Во-первых, он изолирует и тем самым подчеркивает прямое эстетическое восприятие содержания опыта. Это прямое восприятие представляет собой схватывание собственной внутренней сущности опыта, включая его непосредственно конкретные ценности. Речь идет о прямом восприятии, обусловленном утонченностью чувственных способностей. Затем выделяются абстрактные образы отдельных предметов, взятых сами по себе, вне тех отдельных событий опыта, в которых мы их схватываем. И наконец, имеет место последующее схватывание абсолютно общих условий, которым удовлетворяют отдельные отношения между предметами нашего опыта. Общность данных условий производна от факта их выразимости, возможной безотносительно к тем отдельным отношениям или тем отдельным членам логического отношения, которые имеют место в некоторых отдельных событиях опыта. Данные условия могут быть отнесены к бесконечному многообразию всяких событий, объемлющих иные предметы и иные отношения между ними. Итак, эти условия имеют общий характер, поскольку не связаны с некоторыми отдельными событиями или отдельными предметами (такими, как зелень, синева или дерево), входящими в многообразие событий, или отдельными отношениями между такими предметами.

Общий характер математики, однако, требует некоторого ограничения, и эта характеристика применима равным образом ко всем общим утверждениям. Никакое утверждение,

81

за одним исключением, не может иметь своим предметом некоторое локальное событие, связанное отношением с непосредственным событием, если не образует конститутивный элемент сущности этого непосредственного события. Под «непосредственным событием» я подразумеваю такое событие, которое включает в качестве ингредиента индивидуальный акт суждения, формирующий данное утверждение. Единственным исключением является утверждение: если нечто существует безотносительно от всего другого, то мы находимся в полном неведении о нем. Здесь под «неведением» я имею в виду неведение, как оно есть; соответственно ничего не может быть сказано о том, как предугадать его или как иметь с ним дело «на практике» и иными способами. Либо мы знаем что-то о локальном событии, но это знание само является элементом непосредственного события, либо мы не знаем ничего. Соответственно вселенная в целом, открытая для всякого многообразия опыта, всеми своими элементами включена в соответствующие отношения с непосредственным событием. Общность математики есть наиболее полная общность, соответствующая событийной сфере, которая образует нашу метафизическую данность.

Кроме того, следует подчеркнуть, что эти специфические предметы требуют соответствующих общих условий, которые справедливы для множества типов отдельных предметов. То обстоятельство, что общие условия шире всякой совокупности отдельных предметов, является основанием для обращения к математике и к математической логике в контексте понятия «переменная». Именно в силу использования данного понятия можно исследовать общие условия безотносительно к различиям отдельных предметов. Иррелевантность отдельных предметов все еще не понята большинством людей: например, формообразность известных форм, т. е. округлость, сферичность, кубичность как они существуют в реальном опыте, не учитывается в геометрическом рассуждении.

Действие логического разума связано всегда с этими общими условиями. В наиболее широком смысле то, что математика открыла, есть открытие того факта, что тотальность этих общих абстрактных условий, которые все вместе отвечают отношениям между предметами во всяком конкретном событии, включает в себя, их взаимосвязи на манер модели с ключом для нее. Эта модель

82

отношений между общими абстрактными условиями как бы навязывается объективной внешней реальности и нашему абстрактному представлению о ней в силу той общей необходимости, что всякая вещь должна обладать своим собственным индивидуальным бытием и некоторым особенным образом отличаться от всего остального. Это не что иное, как необходимость абстрактной логики, которая в качестве предпосылки включается в сам факт существования на пересечении отношений, проявляющемся в каждом непосредственном событии опыта.

Ключ к этим моделям означает следующее: исходя из избранной совокупности этих общих условий, иллюстрированной с помощью некоторого одного и того же события, модель, включающая бесконечное многообразие других подобных событий и проиллюстрированная также первоначальным событием, может быть развита посредством чисто абстрактных логических действий. Всякая такая избранная совокупность условий получает название суммы постулатов, или посылок, с которых начинается рассуждение. Последнее есть не что иное, как демонстрация всей структуры общих условий, включенных в модель, выводимую из избранных постулатов.

Гармония логического разума, которая схватывает включенную в постулаты модель в ее целостности, является наиболее общим эстетическим свойством, рождаемым самим фактом совместного существования в целостности отдельного события. Всякое единство события устанавливает своим собственным существованием эстетическое отношение между общими условиями, включенными в данное событие. Это эстетическое отношение принадлежит к сфере рационального. Включенное в данное отношение иллюстрируется событием; то, что за пределами отношения, исключается из подобной иллюстрации. Полная структура общих условий, поясненная таким образом, обусловлена одним из избранных наборов таких условий. Ключи к ним представляют собой наборы эквивалентных постулатов. Эта разумная гармония бытия, которой требует целостность сложного события, совместно с полнотой реализации (в событии) того, что содержится в его логической гармонии, представляет собой исходный пункт всякой метафизической системы. Он означает, что всякое единство вещей несет в себе их разумное единство. Это значит, что мысль способна проникнуть во всякое событие в мире фактов так, что, схватывая его ключевые условия, она раскрывает весь структурный комплекс условий. И, наконец: допустим, что мы имеем знание общего характера, касающееся элементов какого-либо события. Тогда нам известно бесконечное количество других столь же общих понятий, которые должны иллюстрироваться тем же событием. Логическая гармония, содержащаяся в целостности события, обладает включающим и исключающим характером. Событие должно исключать дисгармонию и включать гармонию.

83

Пифагор был первым человеком, кто хотя бы отчасти понял весь широкий смысл этого общего принципа. Он жил в VI в. до н.э. Наши сведения о нем носят фрагментарный характер. Но мы знаем кое-что о том, на чем основана его величественная роль в истории мышления. Он настаивал на важности высшей общности в рассуждении и догадывался о важности числа как средства конструирования всякого представления условий, включенных в природный порядок. Мы знаем также, что он изучал геометрию и открыл общее доказательство замечательной теоремы о прямоугольных треугольниках. Создание пифагорейского братства и таинственные слухи о его ритуалах и влиянии свидетельствуют о том, что Пифагор предвидел, хотя и смутно, возможное значение математики в формировании науки. Применительно к философии он положил начало дискуссии, которая с тех самых пор волнует ученых. «Какой статус в мире вещей занимают математические сущности, такие, например, как числа?»— вопрошал он. Число 2, например, в некотором смысле свободно от течения времени и от привязанности к положению в пространстве. И в то же время оно включено в реальность бытия. Подобные же соображения справедливы для геометрических понятий—окружностей, например. Как говорят, Пифагор учил тому, что математические сущности, такие, как числа и формы, представляют собой субстанцию высшего порядка, из которой формируются реальные предметы нашего чувственного опыта. Высказанная в столь смелой форме, эта идея представляется непродуманной и даже глупой. Но, несомненно, то, что он натолкнулся на философское понятие значительной важности, понятие, получившее долгую историю, изменившее сознание людей и даже проникшее в христианскую теологию. Около 1000 лет отделяет от Пифагора Афанасия Великого, и около 2400 лет разделяют Пифагора и Гегеля. И,несмотря на всю эту временную удаленность, мы можем проследить истоки представления о важности определенного числа в создании божественной природы и понятия действительного мира, воплощающего в себе развитие идеи, в той цепи рассуждений, что восходит к Пифагору.

84

Значение, которое получает отдельный мыслитель, частью обязано случаю. Ибо оно зависит от судьбы, обретаемой его идеями в умах последователей. В этом смысле Пифагору повезло. Его философские размышления дошли до нас в изложении Платона. Мир идей Платона представляет собой очищенную и преобразованную форму пифагорейской доктрины, в которой число лежит в основании реального мира. Благодаря греческому способу представления чисел структурой точек понятия числа и геометрической конфигурации оказались менее оторванными друг от друга, чем в современном понимании. Без сомнения, Пифагору мы также обязаны введением идеи формообразности геометрических фигур, которая не является чисто математической сущностью. Так и сегодня, когда Эйнштейн и его последователи заявили, что физические явления типа гравитации следует выводить из локальных особенностей пространственно-временного континуума, они следовали чисто пифагорейской традиции. В некотором смысле Платон и Пифагор ближе современной физической науке, чем Аристотель. Первые двое были математиками, в то время как Аристотель был сыном врача, хотя, конечно, он не был потому несведущим в математике. Практический урок из обращения к Пифагору состоит в том, чтобы измерять и тем самым выражать качество в терминах заданного числом количества. Но биологические науки с тех пор и доныне всегда были таксономическими. Соответственно этому логика Аристотеля привлекала внимание к классификации. Популярность аристотелевской логики тормозила развитие физики в средние века. Сколько нового узнали бы схоласты, если бы они не классифицировали, а измеряли!

Классификация лежит между непосредственной конкретностью отдельной вещи и полной абстрактностью математических понятий. Виды выделяются спецификой отличий друг от друга, роды—родовой сущностью. В процессе отнесения математических понятий к природным фактам при помощи счета, измерения, геометрических средств, типов упорядоченности рациональное мышление поднимается от неполных абстракций, содержащихся

85

в определенных понятиях вида или рода, к полным абстракциям математики. Классификация необходима. Но если вы не способны продвинуться от классификации к математике, вашему рассуждению уготован короткий путь.

Между эпохами Пифагора и Платона, с одной стороны, и эпохой современной начиная с XVII в.—с другой, простирается почти два тысячелетия. Этот длинный интервал ознаменован выдающимися успехами математики. Геометрия постигла изучение конических сечений и тригонометрию; метод исчерпывания почти предвосхитил интегральное исчисление, и, кроме того, азиатская мысль привнесла в математику арабские арифметические обозначения и алгебру. Но прогресс двигался по технической линии. Математика в качестве конститутивного элемента в развитии философии не могла в течение этого периода вернуть себе место, отобранное Аристотелем. Некоторые древние идеи, восходящие к пифагоро-платоновской эпохе, продолжали влачить свое существование и могут быть прослежены по тем платонистским влияниям, которым обязан первый период развития христианской теологии. Но философия не получала живого воодушевления от постоянного продвижения математической науки. В XVII в. влияние Аристотеля стало минимальным, и к математике вернулось сознание важности своих первых шагов. То был век великих физиков и великих философов; а физики и философы уподобились математикам. Исключение составлял Джон Локк; да и на того сильно повлиял ньютоновский кружок Королевского общества. В эпоху Галилея, Декарта, Спинозы, Ньютона и Лейбница математика была звездой первой величины по своему влиянию на формирование философских идей. Но математика, которая теперь обрела свою силу, очень сильно отличалась от математики древних эпох. Она выиграла в общности и начала свою почти невероятную нынешнюю карьеру, все, увеличивая и увеличивая утонченность обобщений и находя—всякий раз усложняясь, некоторые новые применения, будь то к физике или к философии. Арабское обозначение обеспечило науку почти совершенным по эффективности средством манипулирования числами. Это освобождение от борьбы вокруг арифметических частностей (примеры того смотри, например, в египетской арифметике 1600 г. до н.э.) обеспечило возможность развития, которое уже до некоторой

86

степени предвосхитила греческая математика эллинизма. Теперь на сцену вышла алгебра, а алгебра является обобщением арифметики. Подобно тому, как понятие числа является абстракцией относительно всякой отдельной совокупности предметов, алгебра представляет собой абстракцию относительно понятия всякого отдельного числа. Точно так же как число 5 безразличным образом относится ко всякой группе из пяти предметов, используемые в алгебре буквы используются в отношении всякого числа при условии, что каждая буква предназначена для обозначения того же самого числа в данном контексте его использования.

Такое применение впервые было опробовано в уравнениях, которые представляют собой способы формулировки сложных арифметических вопросов. В этом контексте буквы, которые обозначали числа, получили наименование «неизвестные». Но применительно к уравнениям вскоре родилась новая идея, а именно представление о функции с одним и более общими символами, которые являются буквами, обозначающими всякое число. Такое использование алгебраических букв дало им название аргументов функции, а иногда их называли переменными. Затем, например, если угол обозначен алгебраическим символом, выражающим его числовое измерение в соответствии с данными единицами измерения, тригонометрия включается в новую алгебру. Алгебра тем самым превращается в общую науку анализа, которая рассматривает свойства различных функций с неопределенными аргументами. И, наконец, частные функции, такие, как тригонометрические, логарифмические и алгебраические, обобщаются до представления о «всякой функции». Слишком широкое обобщение ведет в пустоту. Здесь мы имеем дело с широким обобщением, но ограниченным одной счастливой частностью, которая представлена плодотворной идеей. Например, идея всякой непрерывной функции, накладывающая ограничения на непрерывность, является такой плодотворной идеей, ведущей к важным приложениям. Данное возникновение алгебраического анализа совпало с открытием Декартом аналитической геометрии и затем с изобретением исчисления бесконечно малых Ньютоном и Лейбницем. Да, если бы мог Пифагор предвидеть плоды, выросшие на древе его рассуждений, он почувствовал бы, что основанное им братство со всеми его

87

таинственными и поражающими воображение ритуалами вполне оправдало себя.

Момент, который я хочу сейчас подчеркнуть, состоит в том, что данное преобладание идеи функциональности в абстрактной математической сфере вылилось в математически выражаемые законы природы, отражающие собой природный порядок. Вне этого прогресса математики были бы невозможны достижения науки XVII в. Математика обеспечила основу для интеллектуального воображения, с помощью которого люди науки взялись за наблюдение природы. Галилей вывел формулы, Декарт вывел формулы, Гюйгенс вывел формулы, вывел формулы Ньютон.

В качестве частного примера воздействия абстрактных изысканий математики на науку того времени рассмотрим понятие периодичности. Повторение событий в общем, виде есть очевидный факт обыденного опыта. Повторяются дни, повторяются лунные фазы, повторяются времена года, вращающиеся тела возвращаются на свои прежние места, повторяются биения сердца, вдохи и выдохи. На каждом шагу мы сталкиваемся с повторением. Если бы не повторение, познание было бы невозможно, ибо ничто не могло бы быть соотнесено с прошлым опытом. Кроме того, если бы не регулярность повторения, было бы невозможно измерение. Как только в нашем опыте мы приходим к представлению о точности, повторение оказывается фундаментальным фактом.

В XVI и XVII вв. теории периодичности принадлежало фундаментальное место в науке. Кеплер догадывался о законе, соединяющем главные оси планетных орбит с периодами вращения планет; Галилей наблюдал периодические колебания маятников; Ньютон давал объяснение звука как феномена, обязанного колебаниям воздуха, образуемым прохождением через него периодических волн конденсации и разрежения; Гюйгенс объяснял природу света из пересечения волн вибрирующего тонкого эфира; Мерсенн связывал феномен вибрации скрипичной струны с ее удельным весом, натяжением и длиной. Рождение современной физики было обусловлено применением абстрактной идеи периодичности к многообразию конкретных примеров. Но это было бы невозможно, если бы математики уже не разработали в абстрактной форме различные идеи, группирующиеся вокруг понятия периодичности. Из такой идеи возникла тригонометрия, устанавливающая,

88

в частности, отношения углов прямоугольного треугольника к его сторонам и гипотенузе. Затем под влиянием новой математической дисциплины, посвященной анализу функций, она распространилась на изучение простых абстрактных периодических функций, примером которых служили эти отношения. Так тригонометрия стала абсолютно абстрактной дисциплиной; и именно в силу этого она стала полезной. Она прояснила скрытую аналогию между группами совершенно разных физических явлений; и в то же самое время она создала орудия, благодаря которым можно было анализировать и соотносить друг с другом разнообразные свойства всякой такой группы явлений .

Ничто так не впечатляет, как -то обстоятельство, что математика, удалившись на высочайшие вершины умозрительных абстракций, в то же время возвращается на землю с возросшими возможностями анализа конкретных фактов. История науки XVII в. читается как ожившая мечта Платона или Пифагора. И в этом своем качестве XVII в. оказался лишь началом дальнейшего развития науки.

Сегодня мы вполне оценили тот парадокс, что предельные абстракции являются истинным средством контроля над нашим мышлением о фактах. Как результат значения математики в XVII в. сознание людей XVIII в. оказалось математически окрашенным, и особенно там, где преобладало французское влияние. Исключение может быть сделано для английского эмпиризма, идущего от Локка. За пределами Франции прямое ньютоновское воздействие на философию лучше всего обнаруживается не у Юма, а у Канта.

В XIX в. общее влияние математики падает. Романтическое движение в литературе и идеалистическое направление в философии не были продуктами математического ума. И даже в науке развитие геологии, зоологии и биологических наук вообще было во всех своих перипетиях совершенно лишено всякой связи с математикой. Главным научным событием века явилась дарвиновская теория эволюции. Поэтому по отношению к магистральному пути развития научного мышления математика оставалась на втором плане. Но это не значит, что математикой пренебрегали или что она не оказывала никакого влияния. В течение XIX в. чистая математика продвинулась почти на столько же, сколько она прошла за все предшествугощие

89

начиная с Пифагора века. Современное развитие математики, конечно, было менее трудным, поскольку техника стала более совершенной. И это позволило осуществить замечательные сдвиги в математике между 1800 и 1900 гг. Если взять последние 100 лет и добавить к ним два предшествующих века, то мы приблизимся к тому, чтобы обозначить основание математики где-то в последней четверти XVII в. Период, когда были открыты первые элементы математики, продолжался со времен Пифагора до Декарта, Ньютона и Лейбница, а развитая наука была создана в течение последних двух с половиной столетий. Это не может быть предметом гордости исключительного гения современности; открытие начал значительно труднее развития зрелой науки.

В течение всего XIX в. влияние математики ограничивалось воздействием на динамику и физику, а при их посредстве—на химию и инженерное дело. Трудно переоценить ее косвенное воздействие с помощью этих наук на человеческую жизнь. Но прямого влияния на магистральное направление мышления данной эпохи математика не оказывала.

Давая этот краткий очерк влияния математики в ходе развития европейской истории, мы видим, что имели место две великие эпохи ее прямого воздействия на главные тенденции мышления, и каждая из них длилась около 200 лет. Первая эпоха длилась со времен Пифагора до Платона, когда греческие мыслители заложили основы самой возможности науки и ее специфического общего характера. Вторая эпоха объемлет собой Новое время—XVII и XVIII вв. Обе они характеризуются некоторыми общими чертами. Как первая, так и вторая отличались тем, что тогда общие категории мышления, значимые для многих сфер человеческой деятельности, находились в состоянии распада. В эпоху Пифагора невежественное язычество в традиционном облачении красивых ритуалов и магических обычаев переходило на новую стадию своего развития под влиянием двух культурных тенденций. Людьми овладевали волны религиозного энтузиазма, зовущего к поискам непосредственно постигаемых глубин бытия. На другом полюсе пребывало пробуждающееся критико-аналитическое мышление, проникающее с холодным бесстрастием в сферы высших смыслов. Обе эти тенденции при всем различии результатов своего развития обладали одним общим элементом,—пробуждающимся любопытством

90

и стремлением к перестройке традиционных способов мышления. Языческие мистерии могут быть сопоставлены с пуританской или католической реакцией, критически научная заинтересованность обеих эпох была почти тождественна с учетом частных различий немалой важности. Начало всякой эпохи является периодом растущего процветания и новых возможностей. Оно не похоже, например, на тот постепенный упадок во II и III вв. н. э., когда христианство завоевывало Римскую империю. Дух эпохи способен предпринять прямой пересмотр предельных абстракций, скрытых в понятиях более конкретного вида, служащих исходным пунктом научного мышления, но делает это лишь тогда, когда этому благоприятствует пытливая любознательность и возможность освободиться от непосредственного груза обстоятельств. В те редкие периоды, когда наличествуют подобные условия, математика, становится значимой для философии. Ибо математика есть наука наипредельных абстракций, которые только доступны человеческому уму. Аналогию между теми двумя эпохами не следует проводить слишком далеко. Современный мир шире и сложнее античной цивилизации, располагавшейся на берегах Средиземноморья, и даже европейской цивилизации времен Колумба или первых американских переселенцев. Сегодня мы не можем давать объяснение нашей эпохи при помощи элементарной схемы, пригодной сейчас и непригодной для понимания последующего развития. Так наступает, видимо, конец временного забвения, которое постигло математическое мышление во времена Руссо. Мы вступаем в эпоху перестройки, касающейся религии, науки и политического мышления. В такие эпохи, если удается избежать бессмысленного колебания между крайностями, свойственно стремиться к последним глубинам истины. Видение глубин подвластно человеку, если он владеет философским мышлением, способным полностью охватить те предельные абстракции в их взаимосвязи, которые и составляют предмет математики. Чтобы ясно представить себе, как математика сегодня, завоевывает, высокий, авторитет, попробуем, начать с частной научной проблемы, и рассмотрим понятия, к которым мы естественным образом приходим, когда пытаемся преодолеть возникающие трудности. Сегодня главные затруднения в физике вызывает квантовая теория. Нет нужды сейчас объяснять смысл этой теории тем, кто с ней незнаком. Суть дела в том, согласно одному варианту интерпретации этой теории, что движение электрона в пространстве не является непрерывным процессом. Его способ существования описывается альтернативным образом, представляющим его движение как серию дискретных положений в пространстве, которые соответствуют некоторой последовательности отрезков времени. Электрон уподобляется автомобилю, который движется по дороге со средней скоростью, скажем, 30 миль в час, причем его движение нельзя постоянно наблюдать; он возникает последовательно на каждой миле, останавливаясь у мильного камня на две минуты.

91

Здесь, во-первых, требуется чисто техническое использование математики, чтобы определить, объясняет ли эта концепция в действительности целый ряд проблематичных характеристик квантовой теории. Если она выдержит эту проверку, физика, без сомнения, примет ее. И поэтому вопрос остается в сфере математики и физики и решается на базе математических вычислений и физических наблюдений.

Но затем проблема передается в руки философов. Это дискретное существование в пространстве, приписываемое тем самым электрону, весьма непохоже на непрерывное существование материальных предметов, которое мы привыкли рассматривать как очевидное. Казалось бы, электрон заимствует черты, которые некоторыми людьми приписываются тибетским ламам. Понятые таким образом электроны вместе с соответствующими им протонами сейчас рассматриваются в качестве фундаментальных элементов, из которых состоят материальные тела нашего повседневного опыта. Соответственно если принять данное объяснение, то следует пересмотреть все наши абсолютные понятия, касающиеся материального существования. Ибо как только мы постигаем эти последние сущности, сразу же обнаруживается поразительная прерывность пространственного существования.

Этот парадокс нетрудно объяснить, если мы согласимся применить к по видимости неизменной недифференцированной прочности материи те же принципы, которые приняты в отношении звука и света. Неизменность звучания ноты объясняется как результат вибрации воздуха; неизменность цвета объясняется как результат вибрации эфира. Если объяснять неизменную прочность

92

материи из того же принципа, мы можем представить себе каждый первичный элемент как прилив и отлив внутренней энергии, или активности. Допустим, мы придерживаемся физического понимания энергии; тогда каждый первичный элемент будет организованной системой колебательного потока энергии. Соответственно с каждым элементом будет связан определенный период колебаний; и в рамках каждого периода система-поток будет колебаться от одного постоянного максимума к другому, или, используя метафору океанского прилива, система будет колебаться от одной наивысшей приливной отметки к другой. Эта система, формируя первичный элемент, в каждый отдельный момент представляет собой ничто. Необходим продолжительный период времени, чтобы ее бытие стало явным. Аналогично музыкальная нота, взятая в минимальный момент времени, беззвучна, и требуется определенное время, чтобы она проявила себя в качестве некоторого звука.

Соответственно, задаваясь вопросом, где находится первичный элемент, мы должны указать на его промежуточную позицию в середине каждого периода. Если мы разобьем время на более мелкие отрезки, колебательная система как электронная сущность утратит свое существование. Путь такой колебательной сущности в пространстве—при том, что колебания конституируют ее,—должен быть представлен серией отдельных позиций в пространстве, подобно тому, как автомобиль существует лишь в окрестности мильного камня и нигде между.

Мы должны задаться вопросом о том, есть ли какие- либо свидетельства в пользу связи квантовой теории с вибрацией. Сразу же можно дать утвердительный ответ. Вся эта теория группируется вокруг проблемы радиоактивной энергии атома и тесно увязана с периодами излучающих волн-систем. Представляется поэтому, что гипотеза имен,но колебательного существования является наиболее удачным способом объяснения парадокса прерывной орбиты.

Во-вторых, перед философами и физиками встает новая проблема, если принять гипотезу о том, что последние элементы материи, в сущности, имеют колебательный характер. Под этим я подразумеваю то, что такой элемент не существует, если утрачивает форму периодической системы. Применительно к этой гипотезе мы должны выяснить, из каких частей состоит колебательный

93

организм. Мы уже избавились от материи, понятой как свойство недифференцированной прочности. Если отбросить некоторую метафизическую инерцию мышления, то нет оснований для выдвижения гипотезы о некотором более тонком веществе, способном занять место отвергнутой материи. Теперь освобождается место для некоторой новой концепции органима, способной занять' место материализма, которым, начиная с XVII в. наука обременила философию. Следует помнить, что энергия, постулируемая физиками, очевидно, представляет собой абстракцию. Характер же реального события должен получать полное выражение в конкретном факте, которым является организм. Такая замена научного материализма органицизмом (если первый вообще когда-либо имел место), не может не дать важных следствий для всех областей человеческого мышления.

И , наконец, наше последнее соображение состоит в том, что в конце концов мы возвратились к концепции старого Пифагора, от которого берет свое начало математика и математическая физика. Он открыл важную роль абстракций, и в частности привлек внимание к числу как характеристике частоты звучания музыкальной ноты. Значение абстрактной идеи периодичности было понято тем самым в самом начале развития, как математики, так и европейской философии.

В XVII в. рождение современной науки потребовало новой математики, более вооруженной для целей анализа характеристик вибраторного существования. И сейчас, в XX в., обнаруживаем, что физики широко вовлекаются в анализ частот атомного излучения. Закладывая основания европейской философии и математики, Пифагор и в самом деле наделил их счастливейшими из счастливых ' догадок—или, быть, может, то была вспышка божественного гения, проникшего в самую сокровенную суть вещей?

При

^ Более подробное рассмотрение природы и функций чистой математики см. в моем «Введении в математику» (Introduction to Mathematics. Home University Library. William and Norgate. London). " В странах, где принята метрическая система мер, мильный камень аналогичен километровому столбу.—Прим. ред.

94

Глава 3 Век гениев

Предыдущие главы были посвящены описанию предварительных условий, подготовивших почву для всплеска научного мышления в XVII в. В них прослеживались разнообразные элементы мышления и инстинктивной веры, взятые начиная с их зарождения в эпоху классической античной цивилизации и изменений, внесенных средневековьем, до исторического переворота в XVI в. Внимание привлекают три обстоятельства: возникновение математики, бессознательная вера в скрупулезный порядок природных событий и неукротимый рационализм позднего средневековья. Под рационализмом я подразумеваю, убеждение в том, что дорога к истине пролегает, прежде всего, через сферу метафизического анализа природы вещей, который и устанавливает то, как взаимодействуют и функционируют вещи. Исторический переворот заключался в определенном отрицании такого метода в пользу изучения причинно-следственных связей эмпирических фактов. Применительно к религии он означал возврат к истокам христианства, а в науке это было связано с призывом к использованию эксперимента и индуктивного способа рассуждения.

Чтобы дать краткий и достаточно точный образ интеллектуальной жизни европейских народов за последние два с четвертью века, следует сказать, что они жили, используя накопленный гением XVII в. капитал идей. Люди той эпохи восприняли идейную закваску, рожденную историческим переворотом XVI в., и оставили в качестве своего завещания целостные системы, объемлющие все аспекты человеческой жизни. То был единственный век, который, последовательно используя всю сферу человеческой деятельности, породил интеллектуального гения, достойного величия исторических событий. Неожиданные встречи героев интеллектуальной сцены того столетия зафиксированы в литературных анналах. В его начале одновременно, в 1605 г., выходят в свет «О достоинстве и приумножении наук» Бэкона и «Дон Кихот» Сервантеса, словно эпоха заявляет о себе перспективным и ретроспективным взглядом на мир. Годом раньше выходит первое ин-кварто издание «Гамлета», а в тот же самый, 1605 год— слегка измененный его вариант. Наконец, Сервантес и Шекспир

95

умирают в один день, 23 апреля 1616 г. Весной того же года, как предполагают, Гарвей впервые в курсе лекций в Лондонском врачебном колледже представил свою теорию циркуляции крови. В год смерти Галилея (1642) родился Ньютон, как раз спустя 100 лет после опубликования коперниковского «О вращениях небесных сфер». Годом раньше Декарт публикует свои «Метафизические размышления» и двумя годами позже—«Первоначала философии». Замечательным событиям, в которых выразился гений эпохи, было тесно в том историческом пространстве.

Я не могу сейчас погрузиться в хронику различных стадий интеллектуального развития, даже если она касается той эпохи. Это слишком большой вопрос для одной лекции, и он бы помешал развитию тех идей, которые я себе наметил. Некоторый приблизительный список ряда имен был бы достаточным: Френсис Бэкон, Гарвей, Кеплер, Галилей, Декарт, Паскаль, Гюйгенс, Бойль, Ньютон, Локк, Спиноза, Лейбниц—люди, давшие миру в те годы важнейшие произведения. Я ограничил список священным числом 12—числом, слишком малым для того, чтобы быть подлинным выражением реальности. Например, в нем лишь один итальянец, тогда как Италия способна заполнить весь список своими представителями. Затем Гарвей—единственный биолог, и, кроме того, в этом списке слишком много англичан. Последний недостаток частью обязан тому обстоятельству, что сам лектор—англичанин и что он читает лекцию в аудитории, которая, так же как и он сам, присваивает себе главные заслуги этой эпохи. Если бы он был голландцем, он назвал бы слишком много голландцев; будь он итальянцем— итальянцев, а французом—французов. Германию опустошила трагедия Тридцатилетней войны; но всякая другая страна смотрит на эту эпоху как на свидетельство кульминации своего гения. То был, разумеется, великий период в развитии английской мысли; несколько позже подобное произошло во Франции благодаря Вольтеру.

Требует объяснения также и то, что, кроме Гарвея, не отмечен ни один физиолог. В том веке было немало великих свершений в биологии, связанных главным образом с Италией, с Падуанским университетом. Но моя цель— проследить пути философского мировоззрения, извлекаемого из науки и предпосланного ей, и оценить некоторые

96

из его воздействий на общий климат каждой эпохи. В данном случае научная философия эпохи была ориентирована физику до такой степени, что стала изложением идей, присущих данному и затем более позднему уровню развития физического знания, с помощью общих понятий. Собственно говоря, эти понятия совершенно не подходят к биологии, поскольку ставят перед ней неразрешимую проблему соотношения материи, жизни и организма, с которой сегодня воюют биологи. Но наука о живых организмах только в наши дни достигает того уровня развития, при котором ее концепции могут оказывать влияние на философию. Вторая половина XIX в. была свидетельницей неудачных попыток привязать биологические понятия к материализму в стиле XVII в. Как ни оценивать эти попытки, все же ясно, что базисные представления XVII в. были обязаны тому течению мысли, которое породило Галилея, Гюйгенса и Ньютона, а не физиологам Падуанской школы. Одна из нерешенных проблем, насколько она может быть выведена из стиля мышления того времени, должна быть сформулирована так: как понять живой организм с точки зрения установленных конфигураций материи и ее движения, описанных физическими законами?

Хорошим введением к нашему обсуждению проблем данной эпохи служит цитата из Френсиса Бэкона, которая представляет собой начало IX секции (или «эпохи») в его «Естественной истории в десяти центуриях», под названием «Silva silvarum». В воспоминаниях его капеллана д-ра Роули говорится, что эта работа была составлена в последние пять лет жизни Бэкона и потому должна быть датирована между 1620 и 1626 гг. Цитата гласит:

«Очевидно, что все существующие тела, будучи даже лишены рассудка, обладают восприятием; ибо, когда одно тело соединяют с другим, то обнаруживается своего рода предопределение либо к приятию того, что согласуется с его природой, либо к исключению и изгнанию того, что чуждо ей; и, когда тело вызывает изменение или изменяется само, восприятие извечно предшествует воздействию, ибо иначе все тела были бы подобны друг другу. В некоторых же видах тел это восприятие порой много тоньше рассудка, который по сравнению с восприятием слеп и бесчувствен: мы знаем, что барометр уловит малейшие колебания температуры, а мы не ощущаем их. И восприятие это порой действует на расстоянии: так магнит притягивает

97

железо или вавилонское пламя на большом расстоянии. И потому оно является весьма достойным средством исследования; ибо исследование с помощью тонкого восприятия есть иной ключ к открытию природы, помимо рассудка, и порой более подходящий. И помимо всего прочего, оно есть главное средство естественного предвидения; ибо то, что сразу являет себя в восприятии, может не скоро проявить себя в полной мере».

В этой цитате множество интересных мыслей, некоторые из них обнаружат свою значимость в последующих лекциях. Во-первых, заметьте, какое тщательное различие проводит Бэкон между восприятием, или способностью дифференциации, и рассудком, или когнитивным опытом. В этом отношении Бэкон стоит вне физикалистской линии рассуждения, которая в конце XVII в. заняла доминирующие позиции. Впоследствии люди усвоили себе идею пассивной, инертной материи, функционирование которой определяется внешними силами. Я полагаю, что течение мысли, идущее от Бэкона, выражает более фундаментальную истину, чем понятия материализма, получившие в свое время форму, адекватную применительно к физическому знанию. Сегодня мы так привыкли к материалистическому видению мира, укоренившемуся в литературе благодаря гению XVII в., что мы с некоторым трудом представляем себе возможность иного подхода к природным явлениям.

На примере приведенной мной цитаты мы видим, насколько сильно данный текст и объемлющий его контекст проникнуты идеей экспериментального метода, вниманием, так сказать, к «непреодолимым и упрямым фактам» и к индуктивному методу получения общих законов. Рациональное оправдание этого метода индукции является другой нерешенной проблемой, что завещана нам XVII в. Эксплицитное понимание противоположности дедуктивного рационализма схоластики индуктивно-наглядным методам Нового времени должно быть признано заслугой Бэкона, хотя, конечно, Галилей и все ученые того времени догадывались об этом. Но среди них Бэкон был одним из первых, и он также наиболее полно и непосредственно осознал смысл происходящей интеллектуальной революции. Быть может, тем, кто предвосхитил всего полнее как Бэкона, так и весь новый образ мышления, был художник Леонардо да Винчи, живший почти точно за 100 лет до Бэкона. Леонардо также служит примером, который

98

подтверждает теорию, выдвинутую мной в последней лекции, по которой возникновение натуралистического искусства является компонентом в формировании современного научного разума. Разумеется, Леонардо был в большей степени ученым, чем Бэкон. Практика натура диетического искусства в большей степени, чем практика юриспруденции, близка практике физического, химического и биологического познания. Мы все помним высказывание современника Бэкона, Гарвея, открывшего феномен циркуляции крови, что «Бэкон занимался наукой как лорд-канцлер». Но на пороге Нового времени да Винчи и Бэкон стояли бок о бок как представители разных течений, которые затем, объединившись, сформировали современный мир, а именно законосообразное мышление и привычку к терпеливому наблюдению, свойственную художникам-натуралистам.

В процитированном мной отрывке из трудов Бэкона мы не найдем явного упоминания о методе индуктивного рассуждения. Нет нужды доказывать вам при помощи каких-то цитат, что одной из главных тем, которым Бэкон посвящал себя, было подчеркивание большого значения этого метода для открытия с его помощью тайн природы, что особенно важно для благоденствия человечества. Индукция оказалась более сложным процессом, чем предполагал Бэкон. Он придерживался убеждения, что собирание примеров является достаточным условием для выявления общего закона. Мы сегодня знаем, и это, видимо, было известно уже Гарвею, что это — весьма неверное понимание процедур, которые имеют место в научных обобщениях. Но когда мы заканчиваем все необходимые уточнения, Бэкон остается одним из величайших создателей современного типа мышления.

В XVIII в. в результате юмовской критики были выявлены частные трудности, связанные с процедурой индуктивного вывода. Но Бэкон был одним из пророков исторического переворота, который отверг метод жесткого рационализма и впал в иную крайность, пытаясь основать все плодотворное знание на умозаключении от частного события в прошлом к частному событию в будущем. Я не хотел бы вызвать сомнения в ценности индукции, если она соответствующим образом направлена. Я считаю, что весьма трудная задача применения разума для получения общих характеристик непосредственного события, как она ставится перед нами в процессе ясного познания,

99

носит по необходимости предварительный характер относительно обоснования индукции; в противном случае мы фактически должны довольствоваться тем, что подведем под нее в качестве основы некоторое неясное инстинктивное ощущение того, что все находится на своих местах. Либо наше знание о прошлом и будущем обеспечивается каким-то образом с помощью непосредственного события, либо мы приходим к законченному скептицизму по поводу возможностей памяти и индукции. Невозможно преувеличить значение того обстоятельства, что ключ к процессу индуктивного вывода, будь то в науке или повседневной жизни, должен быть найден в правильном понимании непосредственного события знания в его исчерпывающей конкретности. Исключительная важность современных достижений в физиологии и психологии обнаруживается именно в отношении нашей способности схватывать эти события в их конкретности. Я поясню этот момент в моих последующих лекциях. Когда мы подменяем это конкретное событие простой абстракцией, которая описывает лишь материальные предметы в их изменяющихся в пространстве и времени конфигурациях, то запутываемся в неразрешимых проблемах. Совершенно очевидно, что об этих предметах можно сказать лишь то, что они есть там, где они есть.

100

Соответственно, мы должны вернуться к методу схоластической теологии, описанной итальянскими медиевистами, которых я цитирую в первой лекции. Мы должны наблюдать непосредственное событие и использовать разум для того, чтобы дать общее описание его природы. Индукция предполагает метафизику. Иными словами, она основывается на рационалистической предпосылке. Вы не можете построить рациональное обоснование вашей апелляции к истории до того, как ваша метафизика убедит вас в существовании такой истории; подобно этому и ваши предположения относительно будущего сами предусматривают некоторое знание о том, что это будущее уже обусловлено наличными условиями. Это нелегко понять, но в противном случае вы не сможете использовать индукцию. Вы увидите, что я не рассматриваю индукцию как, в сущности, источник общих законов. Она представляет собой предвидение некоторых частных характеристик будущего на основе известных частных характеристик прошлого. Более широкое допущение по поводу общих законов, справедливых для всех познаваемых событий, выступает в качестве весьма неудобной добавки, привязанной к этому ограниченному знанию. Все, что может быть извлечено из наличного события,—это его способность детерминировать отдельную совокупность событий, каждое из которых в некотором отношении квалифицируется, исходя из его включенности в данную совокупность событий. Эта совокупность событий рассматривается в контексте физической науки как ряд явлений, связанных между собой, как говорится, в рамках общего пространства- времени так, что можно проследить переход от одного к другому. Соответственно мы относим это к определенному общему для нас пространству-времени, выделяемому в нашем непосредственном событии познания. Индуктивное рассуждение движется от отдельного события к их отдельной совокупности и от нее — к отношениям между отдельными событиями в рамках данной совокупности. И пока мы не введем в рассмотрение другие научные понятия, мы не можем продолжить обсуждение проблемы индукции за пределы этого предварительного вывода.

Третьим пунктом, на который следует обратить внимание в связи с цитатой из Бэкона, является чисто качественный характер его утверждений. В этом смысле Бэкон совершенно не заметил той идейной тональности, которая обеспечила прогресс науки XVII в. Наука как была, так и осталась, прежде всего, количественной—поиском измеряемых элементов переживаемых нами явлений и затем поиском отношений между этими мерами физического количества. Бэкон игнорирует этот закон научной деятельности. Например, в данной цитате он говорит о действии на расстоянии; но он мыслит его качественно, а не количественно. Мы не можем требовать, чтобы он предвосхитил своего младшего современника Галилея или отстоящего от него последователя, Ньютона. Но он не дает даже намека на целесообразность поиска количественных характеристик. Возможно, он был сбит с толку современными ему логическими концепциями, идущими от Аристотеля. Ибо эти концепции, в сущности, предписывали физику задачу «классификации», в то время как им следовало сказать «измеряй».

К концу века физика уже имела достаточную измерительную базу. Окончательное и адекватное изложение этого дал Ньютон. Общая единица измерения массы была понята как характеристика всех тел в их различных объемах.

101

Тела, явно одинаковые в смысле вещества, формы и размера, имеют приблизительно одинаковую массу: чем ближе сходство, тем больше их равенство. Сила, действующая на тело путем контакта или действия на расстоянии, определялась (в сущности) как равная массе тела, умноженной на интенсивность изменения скорости тела, поскольку эта интенсивность изменения зависит от данной силы. В этом смысле сила определялась, исходя из ее воздействия на движение тела. Возникает вопрос, вело ли это понятие величины силы к открытию простых количественных законов, включающих в себя влияние других сил, связанных с условиями и формой существования вещества и его физическими характеристиками. Концепция Ньютона исключительно успешно прошла эту проверку в течение всего Нового времени. Его первый триумф составил закон гравитации. Постепенное накопление таких успехов обеспечивало все развитие динамической астрономии, инженерии и физики в целом.

102

Этот вопрос по поводу формирования трех законов движения и закона гравитации заслуживает серьезного внимания. Все развитие этой линии мышления длилось в точности два поколения. Оно началось с Галилея и закончилось ньютоновскими «Началами»; Ньютон же родился в том году, в котором умер Галилей. В рамках этого периода, очерченного этими двумя великими фигурами, жили также и Декарт, и Гюйгенс. Факт совместного труда этих четырех человек можно с полным правом рассматривать как интеллектуальный единый величайший триумф, достигнутый человечеством. Оценивая его размеры, мы должны рассмотреть обеспеченную им полноту охвата проблем. Был создан целостный образ материального мира, позволяющий рассчитывать самые мелкие элементы отдельных событий. Первый намек на правильное направление развития мысли был сделан Галилеем. Он заметил, что главной задачей является анализ не движения тел, но изменения их движения. Открытие Галилея сформулировано Ньютоном в его первом законе движения: «Всякое тело остается в состоянии покоя или равномерного прямолинейного движения, если на него не действует сила, вынуждающая изменить данное состояние». Эта формула содержит отказ от убеждения, тормозившего развитие физики в течение двух тысячелетий. Она также связана с понятием, фундаментальным и существенным для научной теории: я имею в виду понятие идеально изолированной системы. Это понятие несет в себе фундаментальные предпосылки, без которых наука и вообще всякое знание, субъектом которого выступает ограниченный разум, было бы невозможно. Изолированная система—это не солипсистское понятие, за предела, ми которого не существует ничего. Она изолирована как бы внутри самой вселенной. Это значит, что применительно к этой системе существуют истины, требующие отнесения лишь к пребывающему в вещах с помощью единой систематической схемы отношений. Тем самым понятие изолированной системы не означает субстанциальной независимости от пребывающего в вещах, но означает свободу от случайной причинной зависимости от частностей в рамках окружающей вселенной. И далее, эта свобода от причинной зависимости связана только с некоторыми абстрактными характеристиками, присущими изолирован, ной системе, и не связана с системой в ее полной конкретности.

Первый закон движения говорит о том, что может быть сказано в отношении динамически изолированной системы, поскольку дело касается ее движения в целом, в абстракции от его направления и внутреннего расположения ее частей. Аристотель говорил, что данную систему следует рассматривать как покоящуюся. Галилей добавил, что состояние покоя является лишь частным случаем, а общей формулой — «либо в состоянии покоя, либо в состоянии прямолинейного равномерного движения». Соответственно сторонник Аристотеля рассматривал бы силы, возникающие из взаимодействия чуждых друг другу тел, как доступные количественному изменению в терминах скорости их движения, которое прямо определяется направлением этого движения. Сторонник же Галилея привлек бы внимание к направлению и величине ускорения. Это различие поясняется сравнением позиций Кеплера и Ньютона. Оба они размышляли по поводу сил, удерживающих планеты на их орбитах. Кеплер искал тангенциальные силы, двигающие планеты вперед, в то время как Ньютон искал радиальные силы, изменяющие направление движений планет.

Вместо того чтобы останавливаться на ошибке, допущенной Аристотелем, лучше рассмотреть придуманные им аргументы в ее оправдание, которые исходят из объективных фактов нашего опыта. Всякое движение, попадающее в сферу нашего нормального повседневного опыта,

103

прекращается, если не поддерживается некоторым внешним воздействием. Очевидно, что хороший эмпирик должен направить свое внимание на вопрос о том, что же поддерживает движение. Эмпиризм, чуждающийся мышления, рискует, я полагаю, впасть именно в подобную ошибку. Пример такого заблуждения дает нам XVII в. в лице Ньютона. Гюйгенс создал волновую теорию света. Но эта теория не смогла объяснить наиболее очевидных фактов нашего обыденного восприятия света, а именно того, что тени, отбрасываемые предметами, образованы прямолинейно распространяющимися лучами света. Поэтому Ньютон отбросил эту теорию и принял корпускулярную теорию, которая давала полное объяснение феномена тени. Затем последовали, периоды признания каждой из этих теорий. В настоящее время научный мир ищет возможность для их объединения. Эти примеры показывают, как опасно может быть отбрасывание теории, исходящее из ее неспособности объяснить некоторые очевидные факты, попавшие в поле нашего внимания. Если вам приходилось внимательно вглядываться в новые идеи, появившиеся на вашем собственном веку, вы могли видеть, что едва ли не все подлинно новаторские концепции в момент своего возникновения несут в себе известную долю нелепости.

Возвращаясь к законам движения, следует заметить, что в XVII в. не было приведено каких-либо значимых аргументов в пользу позиции Галилея и против Аристотеля. Это абсолютный факт. Когда в нашем курсе лекций мы подойдем к современности, мы увидим, что теория относительности полностью проясняет этот вопрос, хотя и при помощи переосмысления всех представлений о пространстве и времени.

Ньютону принадлежит, прежде всего, заслуга открытия массы в качестве физической характеристики, внутренне присущей природе материального тела. Масса оставалась постоянной в процессе изменения движения. Но доказательство постоянства массы в химических превращениях было дано лишь Лавуазье столетием позже. Следующей задачей Ньютона было нахождение некоторой меры величины внешней силы в терминах массы тела и ускорения. И здесь ему сопутствовала удача. Ибо, с точки зрения математика, простейший из возможных закон, составленный, в частности, из двух других, является наилучшим. И вновь современная теория относительности подвергла изменению эту чересчур упрощенную трактовку. Но к счастью

104

для науки, тогда были неизвестны и даже невозможны утонченные эксперименты современных физиков. Поэтому миру были дарованы два века, чтобы переварить ньютоновские законы движения.

Можем ли мы, рассмотрев подобный триумф, удивляться тому, что ученые возводят свои фундаментальные принципы на материалистической основе и после того перестают задумываться над философскими вопросами? Мы тогда поймем весь ход мысли, когда в точности представим себе ее основания и проблемы, которые из них вытекают. Анализируя философию эпохи, не стоит обращать основное внимание на те идейные конструкции, которые их сторонники выдвигают и отстаивают в отчетливой эксплицитной форме. Под ними кроются некоторые фундаментальные предпосылки, которые неосознанно разделяются сторонниками самых разнообразных систем данной эпохи. Некоторые из этих предпосылок кажутся столь очевидными, что люди не подозревают об их существовании, поскольку иной способ представления вещей даже в голову не приходит. В рамках данных предпосылок оказывается возможным определенное количество типов философских систем, и эта группа концепций образует философию эпохи.

Одна из таких предпосылок присуща всей философии природы на протяжении всего Нового времени. Она воплощена в концепции, призванной выразить наиболее конкретный аспект природы. Ионийские философы вопрошали: из чего состоит мир? Ответ давался в терминах вещества, или материи различие в этих наименованиях не имеет значения,—которое обладала свойством простого нахождения в пространстве и времени, или с точки зрения более современных представлений в пространстве- времени. Под веществом, или материей, я подразумеваю все то, что обладает свойством просто занимать некоторое место. Под существованием в некотором месте имеется в виду некоторая основная характеристика, относящаяся равным образом к пространству и времени, и некоторые менее значительные, по-разному связанные с пространством и временем.

Свойство, общее, как пространству, так и времени, состоит в том, что о веществе можно говорить как о находящемся здесь

105

времени и здесь в пространстве, или здесь в пространстве-времени в совершенно определенном смысле, который для своего понимания не требует отнесения к другим участкам пространства-времени. Весьма любопытно, что свойство находиться где-либо обнаруживается именно тогда, когда мы рассматриваем некоторую область пространства-времени с точки зрения ее абсолютной или относительной обусловленности. Ибо если некоторая область является просто способом выявления некоторой совокупности отношений к другим предметам, тогда это свойство, которое я называю простым местонахождением, состоит в том, что вещество может быть описано через отношения позиции к другим предметам безотносительно к другим областям, характеризуемым аналогичными отношениями позиции к тем же предметам. Фактически, как только мы устанавливаем, что мы имеем в виду под определенным местом в пространстве-времени, то всегда становимся, способны адекватно установить отношение отдельного материального тела к пространству-времени, говоря, что оно находится именно там, в том месте; и, поскольку это касается простого местонахождения, вопрос оказывается исчерпанным.

Однако применительно к частным характеристикам, уже отмеченным мною, следует дать несколько дополнительных объяснений. Во-первых, что касается времени, то, если вещество существует в течение некоторого периода, это значит, что оно существует в каждый момент этого периода. Иными словами, делимость времени не делает делимым вещество. Во-вторых, что касается пространства, делимость объема не делает делимым вещество. В согласии с этим каждой точке объема соответствует некоторое количество данного вещества, если оно заполняет данный объем. Именно из этого свойства вытекает наше понятие плотности применительно к пространству. Никто из тех, кто употребляет это понятие, не учитывает значения пространства и времени в той степени, в коей того безрассудно жаждут экстремисты из нынешней школы релятивистов. Ибо деление времени, и деление пространства имеют различное значение для понимания вещества.

Более того, тот факт, что вещество безразлично к делимости времени, приводит к заключению, что течение времени является не существенным, а акцидентальным свойством вещества. Вещество остается самим собой, в какой угодно малый отрезок времени.

106

Поэтому течение времени ничего не может поделать с природой вещества. Вещество равно самому себе в каждый момент времени. И всякая половина отрезка времени может быть рассмотрена как лишенная внутреннего изменения, хотя течение времени и составлено из последовательности таких отрезков. Поэтому ответ, который дал XVII в. на вопрос ионийских мыслителей «Из каких элементов состоит мир?», звучал так: мир есть последовательность мгновенных конфигураций материи или вещества более тонкой природы, как, например, эфир.

Не следует удивляться тому, что наука удовлетворилась этим допущением по поводу фундаментальных элементов природы. Предполагалось, что великие природные силы, такие, как гравитация, полностью детерминированы конфигурациями масс. Тем самым конфигурации обусловливали свои собственные изменения, и круг научного мышления полностью замыкался. Такова знаменитая механистическая картина мира, царствовавшая в науке с самого XVII в. Она составила ортодоксальный символ веры физической науки. Более того, эта вера оправдывала себя благодаря практической проверке. Она работала. И физики утратили интерес к философии. Они подчеркивали антирационалистический характер исторического переворота в науке. Но трудности материалистического механицизма весьма скоро обнаружили себя. В истории мышления XVII и XIX вв. воцарилась ситуация, когда мир уже не желал мириться с идеей механицизма и в то же время не мог обойтись без нее.

Простое местонахождение мгновенных конфигураций материи было тем самым, против чего выступил Бергсон, отвергая применимость данной идеи ко времени и к пониманию фундаментального факта конкретного бытия природы. Он называл это искажением природы, происходящим в силу интеллектуальной «пространственной изоляции» вещей. Я согласен с возражением Бергсона, но не согласен с его обоснованием, согласно которому такое искажение связано с пороком интеллектуального постижения природы. В последующих лекциях я попробую показать, что эта пространственная изоляция является выражением более конкретных обстоятельств, скрывающихся под видом весьма абстрактных логических конструкций. Это является заблуждением, но само оно производно от ситуации, когда конкретное принимают за абстрактное. Оно представляет собой пример того, что я назову «ошибкой подмены конкретного». Данная ошибка явилась величайшим конфузом в философии.

107

Нет никакой необходимости в том, чтобы интеллект попал в подобную западню, хотя в этом примере мы находим общую тенденцию его поведения.

Изначально очевидно, что понятие простого местонахождения поставит серьезные проблемы перед индукцией. Ибо если в местонахождении конфигураций материи на протяжении времени не содержится внутренней связи с каким-либо прошлым или будущим временем, из этого сразу же следует, что природа в рамках некоторого периода времени не связана с другими периодами ее существования. Соответственно, индукция не основывается на чем-либо, что может быть наблюдаемо в качестве внутренне присущего природе. Поэтому мы не можем искать в природе оправдания нашей вере в какой-либо закон типа гравитации. Иными словами, простое наблюдение природы не в состоянии подтвердить идею природной упорядоченности. Ибо в наличном факте нет ничего, что относилось бы в силу внутренней связи к прошлому или будущему. Поэтому дело выглядит так, как будто память, так же как и индукция, не находит себе объективного основания в природе самой по себе.

Я предвосхищал здесь ход наших дальнейших размышлений и воспроизводил юмовской аргумент. Его рассуждение столь непосредственно следует из рассмотрения проблемы простого местонахождения, что мы в своем рассмотрении забегаем вперед XVIII в. Одно лишь удивляет: как это мир дожидался Юма, чтобы подметить указанную трудность? И так же показателен антирационализм научной общественности, которая, встретившись с Юмом, обратила внимание лишь на значимые для религии следствия из его философии. Так было потому, что духовенство было в принципе рационалистично, тогда как люди науки удовлетворялись простой верой в упорядоченность природы. Сам Юм, без сомнения, с насмешкой замечает: «Наша святая религия основана на вере». Такой подход удовлетворял Королевское общество, но не церковь. Он также удовлетворял Юма и оказался удовлетворителен для последующего эмпиризма.

Существует еще одна мыслительная предпосылка, которая должна стоять рядом с теорией простого местонахождения. Я подразумеваю две коррелятивные категории субстанции и качества. Им, однако, присуще некоторое отличие от первой предпосылки. С адекватным описанием природы пространства были связаны разные теории

108

. Но как бы ни понималась его природа, несомненным являлось представление о том, что связь с пространством, свойственная предметам, о которых известно, что они находятся в пространстве, характеризуется как простое местонахождение. Вкратце это может быть выражено как неявное допущение того, что пространство есть место простого местонахождения. Что находится в пространстве, то, безусловно, имеет место и в каждой его части. Но в отношении субстанции и качества, ведущие умы XVII в. испытывали определенное недоумение, хотя с присущими им способностями они сразу же создали теорию, соответствующую их непосредственным целям.

Разумеется, что субстанция и качество, так же как и простое местонахождение, представляют собой идеи, наиболее естественно воспринимаемые человеческим умом. Именно таким способом мы мыслим себе вещи, и вне этого способа мышления невозможно повседневное использование наших идей. Все это не вызывает сомнения. Остается один лишь вопрос: насколько конкретно мы мыслим, когда рассматриваем природу сквозь призму этих идей? Я бы сказал, что мы внушаем себе некоторые упрощенные образы непосредственно данного положения дел. Когда мы исследуем элементарные составляющие этих упрощенных образов, мы обнаруживаем, что их истинность может быть удостоверена лишь тогда, когда мы представляем их в качестве разработанных логических конструктов высокой степени абстракции. В действительности, если рассматривать индивидуальной психический процесс, наши идеи формируются при помощи метода вполне бесцеремонного отбрасывания всего того, что кажется несущественным. Но когда мы пытаемся оправдать это отбрасывание, то обнаруживаем, что, хотя абстрагируемые элементы плохо соответствуют основному содержанию идеи, они сами являются предметами высокого уровня абстракции.

Итак, я считаю, что идеи субстанции, и качества дают нам новый пример ошибки подмены конкретного. Посмотрим же, как возникают понятия субстанции и качества. Мы наблюдаем, объект и приписываем ему некоторые свойства. Более того, всякий отдельный предмет постигается благодаря его свойствам. Скажем, наблюдая тело, мы фиксируем нечто, что говорит нам о нем. Допустим, оно тяжелое, голубое, круглое и издает шум. Мы наблюдаем именно то, что обладает данными качествами; и ничего, кроме этих качеств, не содержится в нашем восприятии.

109

Соответственно, предмет есть субстрат, или субстанция, по отношению, к которой эти свойства рассматриваются как производные. Некоторые из свойств существенны, и без них предмет утрачивает само тождественность, тогда как другие свойства акцидентальны и изменчивы. Применительно к материальным телам Джон Локк в конце XVII в. рассматривал как существенные свойства: обладать количественно выражаемой массой и занимать место в пространстве. Само собой разумеется, уже тогда понимали, что тело может изменить свое местонахождение, а неизменность массы была для некоторых радикально настроенных людей всего лишь экспериментальным фактом.

Пока все в порядке. Но как только мы переходим к рассмотрению голубизны и шума, мы сталкиваемся с новой ситуацией. Во-первых, тело может не быть всегда голубым или громким. Мы уже выдвинули для объяснения этого теорию акцидентальных свойств, которую мы можем применительно к данному моменту принять в качестве адекватной. Но, во-вторых, XVII в. показал реальную сложность данной проблемы. Великие физики разработали теории распространения света и звука, основанные на материалистическом понимании мира. По поводу природы света существовало две гипотезы: в первой распространение света происходило при помощи волновых вибраций материалистически понятого эфира, во второй—согласно Ньютону—оно осуществлялось при помощи движения исключительно малых корпускул некоторого тонкого вещества. Мы все знаем, что волновая теория Гюйгенса возобладала в XIX в., а сегодня физики пытаются объяснить некоторые неясные обстоятельства, сопровождающие излучение, путем объединения обеих теорий. Но ни в одной из этих теорий мы не найдем представления о свете или цвете как факте объективного мира. В них рассматривается только движение вещества. И так же, когда говорится о том, что свет достигает глаза и падает на сетчатку, речь идет только о движении вещества. Воздействие на нервы и на мозг вновь рассматривается как простое движение вещества. Аналогичным образом рассуждают о звуке, заменяя глаза ушами, а волны в эфирной среде—волнами в воздухе. В каком же смысле мы говорим тогда о голубизне и шумности как свойствах тела?

110

Или, рассуждая аналогичным образом, в каком смысле аромат составляет свойство розы?

Галилей рассматривал этот вопрос и сразу же отметил, что цвета, звуки и запахи не существуют вне глаз, ушей и носов. Декарт и Локк разработали теорию первичных и вторичных качеств. Например, Декарт в своем «Размышлении шестом» говорит: «Кроме протяжения, форм и движений тел я замечал в них твердость, теплоту и другие качества, воспринимаемые осязанием. Сверх того, я подмечал в них свет, цвета, запахи, вкусы и звуки, разнообразие которых давало мне возможность различать друг от друга небо, землю, море и вообще все остальные тела... Я, конечно, не без основания полагал, что ощущаю вещи, вполне отличные от моей мысли, а именно—тела, от которых происходят эти идеи».

То же самое он говорит и в своих «Первоначалах философии»: кроме движения, очертания или местоположения и размеров частиц, в телах нет ничего, что могло бы возбудить в нас какое-либо чувство.

Локк, зная о принципах динамики Ньютона, помещает массу среди первичных качеств тел. Короче, он разрабатывает теорию первичных и вторичных качеств в соответствии с уровнем физической науки конца XVII в. Первичные качества являются существенными свойствами субстанций, пространственно-временные отношения, которые образуют природу. Упорядоченность этих отношений образует порядок природы. Природные события, некоторым образом схватываются умом, который связан с живым телом. Прежде всего, умственное действие вызывается процессами, происходящими в некоторых частях тела, например мозговыми процессами. Но работа сознания связана также с восприятием ощущений, которые, строго говоря, представляют собой свойства самого ума. Эти ощущения создаются умом для обозначения соответствующих тел внешнего мира. Таким образом, тела воспринимаются, будучи снабжены теми свойствами, которые в действительности им не присущи, свойствами, которые фактически являются чистыми продуктами ума. Поэтому немалая часть того, что якобы предоставляет природа, должна быть по справедливости отнесена к нам самим: аромат розы, песнь соловья, солнечные лучи. Совершенно не правы поэты. Им следует относить свои лирические пассажи к самим себе и преобразовывать их в оды самовосхваления совершенства человеческого ума. Природа скучна; она лишена звука, цвета и запаха; в ней есть место лишь суете бесконечного и бессмысленного вещества.

111

Как бы мы ни старались скрыть это, но таковы практические результаты специфической научной философии, завершающей XVII в.

Прежде всего, следует отметить поразительную эффективность этой философии как понятийной системы, используемой для организации научного исследования. В этом отношении она вполне достойна породившего ее духа эпохи. С тех давних пор она отвела себе место руководящего принципа научного анализа. И сейчас она царит по-прежнему. Во всем мире в каждом университете поиск истины организуется в соответствии с ней. До сих пор не было предложено ни одной альтернативной системы поиска научной истины. Она не просто царит, она не имеет и противников.

И все же она совершенно невероятна. Эта концепция реальности образована, очевидно, с помощью понятий высокой степени общности, и только тогда, когда мы ошибаемся, применяя их к конкретным реалиям, возникает данный парадокс.

Даже самая обобщенная картина успехов научной мысли в этом столетии не способна опустить из поля зрения прогресс в области математики. Здесь как нигде проявился дух эпохи. Три великих француза,—Декарт, Дезарг, Паскаль вдохновили новый этап в развитии геометрии. Другой француз. Ферма, заложил основы современного анализа, сделав все, кроме усовершенствования методов дифференциального исчисления. Ньютон и Лейбниц совместными усилиями фактически создали дифференциальное исчисление как практический метод математического мышления. Когда завершилось столетие, математика как инструмент, применяемый к решению физических проблем, уже обрела часть своего нынешнего умения. Современная чистая математика, за исключением геометрии, еще пребывала в младенчестве и не обнаруживала каких-либо признаков того поразительного роста, который ей предстоял в XIX в. Но уже появился специалист по математической физике и принес с собой тот тип мышления, которому предстояло господствовать в научном мире следующего столетия. Надвигалась эпоха «победоносного анализа».

112

В итоге XVII в. создал такую схему научного мышления, которая была начерчена математиками и для математиков. Великая особенность математического ума состоит в способности иметь дело с абстракциями и выводить из них четкие доказательные цепочки рассуждений, полностью удовлетворяющие вас до тех пор, пока вас устраивают эти исходные абстракции. Поразительный успех научных абстракций, подчинивших себе, с одной стороны, материю с ее нахождением в пространстве и времени, а с другой — воспринимающий, страдающий, рассуждающий ум, остающийся при этом безразличным к самой реальности, навязал философии задачу восприятия всего этого в совокупности как простой фиксации совершенно конкретного факта.

Тем самым была разрушена философия Нового времени. Она колебалась некоторым сложным образом между тремя крайними точками. На одной из них находились дуалисты, выдвигавшие материю и дух на равных, а на других—два типа монистов, один из которых помещали дух внутрь материи, а другие — материю внутрь духа. Но это жонглирование абстракциями не могло преодолеть глубинной путаницы, вызванной требованиями неуместной конкретности схематизма, который был построен наукой XVII в.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел философия












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.