Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Комментарии (2)

Боффа Д. От СССР к России. История неоконченного кризиса. 1964-1994

ОГЛАВЛЕНИЕ

VIII. Политическая борьба
Разногласия в верхах

В аналитических размышлениях, которыми сопровождался крах перестройки, распространение получила идея, что исход ее был предрешен. Речь идет о тезисе насчет нереформируемости СССР. Поскольку — нам говорят — советскую «систему» реформировать было нельзя, то горбачевская попытка преобразовать ее, при всем ее благородстве, была обречена на неуспех. Неизбежно, что конструкция советского государства рушится, едва из нее вынимают какие-нибудь опоры. Подобные рассуждения получили широкое распространение как в бывшем СССР, так и за его пределами*.

* Следует отметить, что детерминистское истолкование советской истории приводит к позитивной оценке самых жестких консервативных установок, например, Брежнева или Суслова. В глубине души прежние руководители были убеждены, что как только будут начаты хотя бы некоторые изменения, рухнет все советское общество. В частных беседах, но иногда и публично они именно этим обосновывали свое неприятие реформистских предложений.

Этот железный детерминизм не нов применительно к подходу к истории Советского Союза. И прежде, да и теперь он широко используется, к примеру, для объяснения генезиса сталинизма как явления также фатального, ибо в нем видят неизбежное следствие русской революции и деятельности Ленина[1]. Должен признаться, что пишущему эти строки подобное видение мира довольно-таки чуждо. Даже если и существуют «законы», определяющие тенденции в развитии человеческого общества, то исход того или иного движения, результаты осуществления политического проекта далеко не предопределены. Они — результат выбора, сделанного в тот или иной момент действующими лицами. Это личное убеждение не могло не повлиять на представленное здесь изложение событий. Перестройка, несомненно, была делом чрезвычайно сложным. Любой информированный наблюдатель знал, что вероятность ее успеха составляла не более 50%. Глядя в прошлое, можно добавить, что для положительного исхода дела было обязательным по меньшей мере одно условие: единство намерений основных ее проводников. Не будем говорить обо всем руководстве догорбачевской КПСС: единство Политбюро, куда еще входило немало ближайших сотрудников Брежнева, в любом случае было невозможным, да и нежелательным для дела. Речь идет о том руководящем ядре, которое, казалось, сформировалось /158/ вокруг Горбачева, одобряло основные направления перестройки и сделало ее собственным знаменем. Менее чем за два года именно это ядро оказалось необратимо расколовшимся на противостоящие группы, враждебные не только в силу различных представлений о перестройке, но и в силу общего неприятия авторитета Горбачева как высшего ее представителя; причем каждая группа намеревалась заменить его своими кандидатами, стоящими на противоположных позициях.

Явление это станет понятным только в том случае, если в деталях вспомнить общее состояние духа того времени. Среди людей, писавших хронику событий и мемуары, было весьма распространено суждение, будто поначалу Горбачев и его перестройка были восприняты чуть ли не единодушно. На самом деле это лишь видимость. Не случайно это мнение особенно часто исходит от тех, кто в то время активно работал в партии, в ее аппарате, в руководящих учреждениях государства. Здесь, где более всего было комплексов по поводу пагубного воздействия долгого брежневского иммобилизма, действительно преобладала надежда, что наступило время перемен, динамизма, хотя никто толком не понимал, в чем именно должно было состоять обновление. Однако в целом по стране дело обстояло гораздо сложнее.

В глазах общественного мнения перестройка стартовала с тяжелым балластом, избавиться от которого было нелегко. Чтобы добиться доверия к себе и своим намерениям, Горбачев не мог избежать критического пересмотра деятельности своих предшественников. Только на такой основе в широких кругах общества были готовы поверить в его искренность. Но такой прием слишком часто применялся и раньше, когда вся вина сваливалась на одного человека, на вчерашнего главу государства. Так было тридцать лет назад, после смерти Сталина, и через десять лет после нее, когда сместили Хрущева. В обоих случаях критика исходила из уст людей, до последнего момента разделявших ответственность за те решения, которые они теперь критиковали. В первый раз страна была потрясена. Во второй раз — испытала чувство горечи. В третий раз эта запоздалая критика не оказывала воздействия. Никто более не мог убедить, что ответственность лежит на одном человеке или на нескольких государственных деятелях, а не на всем правящем слое, а точнее говоря, на стоящей у власти партии в целом[2].

Весьма отлична от изображения всеобщей поддержки картина, полученная на основании первых проведенных в то время социологических исследований. Речь, правда, идет о работах, не вполне вызывающих доверие, поскольку такого рода исследования в СССР имели за плечами небогатые традиции: во многих областях они едва начинались[3]. Однако в нашем случае эти исследования находят определенное /159/ подтверждение в многочисленных непосредственных наблюдениях. Социологи говорят, что уже в 1986 году новая политика встречала небольшую поддержку со стороны общественного мнения и эта поддержка быстро слабела в течение двух последующих лет, особенно потому, что немногие ощущали непосредственные выгоды от преобразований. Исследования 1987 года показывают, к примеру, что лишь 16% опрошенных считали, что перестройка идет хорошо, в то время как треть опрошенных не видела реальных результатов, а еще 31,4% полагали, что она идет медленно и с трудом.

Что касается правящих структур, то ответы опрошенных были еще суровее: только от 7 до 14% (в зависимости от области) замечали какие-то улучшения. За год до этого, в 1986 году, этот показатель был почти вдвое выше. Уже в начале 1988 года лишь 20-25% рабочих высказывались в пользу экономических реформ и ожидали от них хороших результатов. В провинции, особенно в деревнях, довольно распространено было мнение, что перестройка — это что-то далекое, о чем говорили в Москве и что затрагивало руководителей, а не простых граждан. Отсутствие энтузиазма, замешательство и даже опасения — вот довольно распространенная реакция в различных социальных слоях общества, не исключая интеллигенции и особенно многочисленной ее части — сотрудников научно-исследовательских институтов[4]. Как показывает опрос, проведенный в начале 1988 года, в некоторых промышленных районах от 60 до 80% рабочих не замечали особых изменений, а половина из тех, которые изменения замечали, расценивали их как изменения к худшему[5].

То есть в общем преобладали безразличие, скептицизм и даже подозрительность. Хуже всего было то, что доверие и надежду испытывали в основном люди, пережившие в прошлом аналогичные всплески убежденности в необходимости нововведений. Им не хватало поддержки молодого поколения, которому брежневские годы оставили в наследство склонность к неверию и пессимизму. Эту картину не следует принимать за оппозиционную атмосферу: реакция на перестройку была более сложной и неопределенной. Это говорит о том, что нужно было в любом случае много потрудиться для мобилизации людей. Такая работа была под стать только сознательным политическим силам, организованным и сплоченным. Но именно на сей счет и прозвучали самые тревожные сигналы.

КПСС, имеющая в своих руках все рычаги власти, распоряжающаяся 19 млн. членов партии, присутствовавшая во всех социальных слоях и национальных группах[6], по-прежнему представляла собой подавляющее большинство политически активного слоя страны. Не удивительно, что Горбачев рассматривал КПСС как организацию, в руки которой предстояло отдать судьбу перестройки, /160/ особенно в самом начале, когда она была единственной политической силой в его распоряжении. Но партия, хотя по привычке и одобрила единогласно документы, в которых говорилось о реформах, в целом вовсе не была перетянута на сторону новой политики хотя бы потому, что сама должна была пройти радикальную перестройку. Эта задача позднее окажется «самой сложной из всех задач». В течение двух лет после XXVII съезда, на котором Горбачев раскрыл свои карты, он не раз жаловался на непонимание именно в рядах партии, в управленческом аппарате. Он ожидал, что именно на уровне промежуточных кадров и образуется настоящая пропасть между ним и страной, но с присущим ему упорным оптимизмом полагал, что все же здесь проявится склонность или даже готовность броситься в великое реформаторское предприятие[7].

Причины неприятия, на которое натолкнулся Горбачев, были весьма многочисленны. В политической полемике того времени внимание привлекалось более всего к беспокойству руководителей на тот счет, как бы защитить интересы и привилегии их социального слоя, пресловутой номенклатуры, чувствующей угрозу в намерениях Горбачева. Этот фактор несомненно присутствовал и был отнюдь не маловажен. Но он не был единственным. Привыкшие думать совершенно по-иному, многие даже не поняли новых программ. Если для большинства основная забота состояла в том, чтобы не потерять власть, привычно осуществляемую авторитарными методами, то другие просто не знали, как выполнять свои функции в условиях демократии. И наконец, были и такие, кто искренне опасался за судьбы социализма, издавна отождествляемого с существующими порядками.

Приведу цифру, наглядно обобщающую сложность поворота партии к новым идеям. В первые два года горбачевского правления было заменено 60% секретарей райкомов и обкомов. Цифра эта не чрезмерна, если принять во внимание, что замены производились после долгих лет брежневской стабильности. Но даже такое широкое обновление не изменило общих тенденций. У молодых руководителей, призванных на смену старым, обнаруживались те же черты закостенелости, непонимания, нерешительности, неспособности изменить стиль руководства, стремления защитить собственные привилегии, действовавшие наряду с привилегиями других[8]. С аналогичной проблемой, хотя, правда, с обратным знаком, столкнулся в 30-е годы Сталин. Но сталинские методы, иногда циничные и жесткие, не соответствовали не только политическим целям Горбачева, но и образу мышления последнего. «Новым 1937 годом, — говорил Горбачев, намекая на массовый террор, к которому прибегнул тогда Сталин, — мы не принудим людей к перестройке»[9]. /161/

Ельцин и Лигачев

Разлад в верхних эшелонах власти начался с 1987 года. Последовавшая за ним политическая борьба изображалась, по наиболее распространенному стереотипу, как столкновение между реформаторами и консерваторами. Но это — журналистское упрощение. Оно вполне простительно в суете описания повседневных будней, но не помогает пониманию того, что произошло позже. Горбачев считал 1987 год «критическим» для судеб перестройки[10]. Он начался с шага, который мог казаться решающим, что, впрочем, именно так и было оценено за рубежом. В январе состоялся пленум ЦК КПСС, где Горбачев как раз и поднял вопрос о руководящих кадрах, предлагая решить его на путях всемерного развития демократии в партии и в обществе. Этой программе суждено было еще более взбудоражить общество, но оно неизбежно испытывало все возрастающий страх, усиливало противоречия, а не старалось преодолеть их. Несколько месяцев спустя Горбачев признался на Политбюро, что испытывал давление «как справа, так и слева»[11].

В любом случае первый серьезный удар по его авторитету нанес не противник перестройки, но человек, представлявший себя решительным сторонником обновления. В сентябре 1987 года секретарь Московского горкома партии Ельцин подал заявление о выходе из Политбюро, куда он входил в качестве кандидата. Ельцин был уже тогда неординарной фигурой, хотя он еще и не пользовался широкой известностью. Ровесник Горбачева (ему было тогда 56 лет), он тоже вышел из среды секретарей обкома. В течение семи лет он возглавлял на Урале Свердловскую партийную организацию, третью по значимости после Москвы и Ленинграда. Если Горбачев имел два гуманитарных образования, одно из которых юридическое, то Ельцин, как и положено главе огромной промышленной области, имел техническое образование и по профессии был инженером-строителем. Его перевод в Москву был свидетельством постоянно возраставшего в советское время не только экономического, но и политического веса восточной части страны, Урала и Сибири. Сразу после назначения на пост секретаря столичной парторганизации Ельцин открыл местную партконференцию смелым, полным критики докладом. Отсюда и пошла его популярность[12]. Месяц спустя, на XXVII съезде партии, его выступление было наиболее интересным после горбачевского. Он по своей инициативе включил в него важный пассаж: «Вы можете меня спросить: почему же об этом я не сказал на предыдущем съезде? Ну что ж. Могу ответить, и откровенно ответить: видимо, тогда не хватило смелости и политического опыта». Действительно, на предшествующем съезде Ельцин, как и все остальные, произнес хвалебную речь в честь Брежнева[13]. Но он /162/ был единственным, кто в этом публично покаялся. Его популярность резко возросла. Он проявил необычайное политическое чутье. Более того, этим заявлением он показал замечательную способность уловить российское общественное настроение. Ельцин был глубоко и прежде всего русским человеком, по крайней мере настолько, насколько Горбачев был, напротив, интернационалистом. В чем и состояло первое глубокое различие между ними.

Уход Ельцина из Политбюро также оказался умелым политическим шагом, более значительным чем показалось поначалу. Когда Горбачев отдыхал в Крыму, Ельцин написал ему о намерении оставить свой пост в Политбюро, поскольку и он встречал слишком много сопротивления и непонимания по ходу своей реформаторской деятельности. Горбачев позвонил ему, чтобы переубедить; попросил хотя бы повременить с исполнением этого решения. Приближалась годовщина, требовавшая деликатного подхода: 70-летие большевистской революции, и в качестве Генерального секретаря Горбачев намеревался предпринять серию новаторских инициатив, с которыми, он знал, будут нелегко соглашаться его коллеги. Все поднятые Ельциным проблемы Горбачев предлагал обсудить сразу после праздника. Ельцин согласился, по крайней мере такое впечатление сложилось у Горбачева. Но в октябре, как раз тогда, когда Центральный Комитет партии собрался для обсуждения доклада, с которым Генеральный секретарь должен был выступить в годовщину революции, Ельцин вновь поднял этот вопрос. Он просил отставки по трем причинам. Во-первых, из-за медлительности, с которой осуществлялась перестройка. Во-вторых, из-за конфликта с секретариатом партии и, в частности, с Лигачевым, хотя и содействовавшим его переезду в Москву, но чьей поддержки он не чувствовал. А третий мотив был самым неожиданным: Ельцин говорил, что вокруг Горбачева начинает складываться новый «культ личности», чего, впрочем, в то время никто не замечал, даже если Горбачев и казался неоспоримым лидером перестройки. Здесь-то и заключалась суть его жеста: это была первая жесткая личная атака на Генерального секретаря.

Эти факты, как и последующие, подтверждаются документами. Многие из них, если не все, имеются в нашем распоряжении[14]. Выступление Ельцина показалось присутствующим довольно двусмысленным и путаным. В заключение он подтвердил намерение выйти из Политбюро, оставив за Московским горкомом право определять кандидатуры на посты в руководстве столицы. Это было воспринято как намерение использовать московскую парторганизацию как личную крепость в борьбе против центрального руководства. Выступление Ельцина вызвало на пленуме целую бурю: 94 человека попросили слова и 25 из них выступили. Все набросились на Ельцина. Во многих выступлениях звучали нарекания по поводу «излишеств» перестройки. /163/ Как будто вдруг открылся клапан, через который получило наконец выход все недовольство, накопившееся за последние два года. Это были выступления, предупреждавшие Горбачева по крайней мере столько же, сколько и критиковавшие Ельцина. Горбачеву говорили пусть в косвенной форме, что он не должен заходить слишком далеко по избранному им пути. Говорилось, однако, не только это: против Ельцина выступил и такой убежденный сторонник перестройки, как министр иностранных дел Шеварднадзе.

Дело потом передали Московскому горкому партии. Его заседание напоминало аналогичные эпизоды в прошлом, особенно в хрущевские времена: публичная атака Горбачева против Ельцина, серия выступлений с осуждением виновного, путаная самокритика последнего (писавшего позднее в своих воспоминаниях, что он был серьезно болен в то время). Горбачеву, ощущавшему давление, возможно, даже шантаж со стороны двух своих противников, эта процедура могла показаться обязательной, поскольку следовала традиционным для партии правилам. Но именно с этого момента вокруг Ельцина возник ореол мученика, имевший столь важное значение в его последующей политической судьбе. Это не удивительно, если вспомнить о роли, которую фигура мученика веками играла в русской политической жизни. Та же тенденция в условиях общего кризиса в стране вновь выходила на поверхность.

Конечно, сегодня нам гораздо легче констатировать, что в тот период сторонники перестройки сильно недооценили важность возникшего конфликта. Многие тогда оценивали поведение Ельцина как политическую неотесанность, неопытность, торопливость или нетерпение: он хотел как лучше, а получилось неуклюже, как у медведя[15]. Последующие события показали, что на самом деле он обладал способностями куда более высокого уровня. Горбачев, вероятно, лишь отчасти понял это. Он медлил рвать с Ельциным. Он все еще рассматривал его как возможного союзника в борьбе против многочисленных явных и скрытых противников перестройки. По свидетельству многих очевидцев, он неоднократно пытался в те дни предложить Ельцину зацепку с тем, чтобы вывести его из-под наиболее тяжелых обвинений. Не преуспев в этом, Горбачев мог бы отделаться от Ельцина, сослав его в какое-нибудь посольство. Но он предпочел, чтобы тот остался в Москве, хотя и на второстепенном посту, где, тем не менее, Ельцин имел возможность продолжать строить свой политический сценарий[16]. Тогда под влиянием этих горбачевских решений родилась легенда о своеобразной игре с распределением ролей между Генеральным секретарем и, как его называла печать, «камикадзе перестройки», отважным первопроходцем, посланным вперед Горбачевым, вынужденным действовать более осмотрительно, но во всяком случае готовым прийти ему на помощь, как /164/ только будет возможно[17]. На самом деле конфликт был гораздо глубже. Он не был следствием одного лишь столкновения характеров двух деятелей, как тогда принято было думать. Разница в характерах была. Но в выступлениях Ельцина уже наметилась политическая платформа, противостоящая позициям Генерального секретаря.

Как бы то ни было, но в те же дни, когда разгорелся конфликт с Ельциным, было очевидно, что Горбачеву приходилось иметь дело и с другими своими противниками. На роль выразителя иного политического направления выдвигался Лигачев, занимавший место второго секретаря партии. Он, так же как Горбачев и Ельцин, вышел из рядов секретарей обкома, в течение 17 лет возглавляя партийную организацию Томской области в Сибири. Старше Горбачева и Ельцина более чем на десяток лет, он был переведен в Москву Андроповым, доверившим ему тот организационный участок партии, от которого зависел подбор руководящих кадров. По своим взглядам и манере поведения он, несомненно, мог считаться среди новых руководителей партии человеком, стоявшим ближе всех к андроповским идеям, хотя сам Андропов, кажется, считал Горбачева способнее его. На посту второго секретаря он имел весьма могущественные позиции: по традиции со времен Хрущева и Брежнева в его обязанности входило председательствовать на секретариате — органе, наиболее влиятельном в партии после Политбюро (где председательствовал первый секретарь, т.е. Горбачев).

Все признавали за, Лигачевым такие качества, как честность, высокую нравственность, даже аскетизм[18]. Что касается политических убеждений, то он, имея в виду общую положительную характеристику консерватизма, в том числе и на Западе понятую как «постепенное и осторожное» применение нововведений, не колеблясь объявлял себя консерватором[19]. «Самый последовательный из консерваторов Политбюро» — справедливо скажут о нем.

В первый момент создалось впечатление, что Лигачев в Политбюро противостоят скорее Яковлеву, нежели Горбачеву. С Яковлевым они не только различались по стилю и по характеру, но также расходились в понимании перестройки. В эти разногласия оказался втянутым Горбачев, в то время бывший ближе к Яковлеву, нежели к его противнику*.

* Уже в конце 1986 года расхождения между Лигачевым и Горбачевым заметил опытный иностранный наблюдатель, итальянский коммунист Оккетто. (А.Рубби, указ. соч., с. 118-119).

Лигачев тоже говорил о перестройке, но его представление о ней, по его собственному признанию, было более «андроповским», нежели «горбачевским». В отличие от некоторых других членов Политбюро, он не выступал против каких бы то ни было преобразований. /165/ Критикуя правление Брежнева, он ратовал за борьбу с коррупцией, хотел больше порядка, дисциплины, больше эффективности, лишь бы это происходило при сохранении основных параметров советского государства и его экономики, как было до тех пор, и при твердом удержании в руках КПСС рычагов управления страной[20]. Поэтому и пересмотр им прошлого не выходил за рамки критики некоторых прежних руководителей. Он был искренен в убеждении, что такой подход единственно совместим с общим благом. Поначалу он не столько выступал против Горбачева, сколько пытался перетянуть его на свою сторону. Но этого же хотел и Яковлев[21].

Конфликт между Горбачевым и Лигачевым стал очевидным в марте 1988 года. Но уже за год до этого Горбачев говорил на заседаниях Политбюро о проявлениях того, что он называл «возникающей оппозицией» своей политике[22], заключавшейся в плохо замаскированной настороженности, в непонимании, в неприятии самого слова «реформа» и даже в саботаже принимаемых решений. Он досадовал, что политическая дискуссия грозит перейти в диспут относительно того, «кто больший, а кто меньший сторонник социализма»[23]. Но именно эту почву Лигачев выбрал для обоснования своей концепции перестройки. Темой столкновения стали размышления по поводу советской истории, с которыми выступил Горбачев в 70-ю годовщину революции. Лигачев выступил осторожно. Не вступая в полемику с Генеральным секретарем, он представил свои идеи как более «уравновешенное» видение прошлого, которому он во всяком случае был склонен дать более положительную оценку по сравнению с горбачевской. Но истинное расхождение было связано не столько с историей, сколько с политикой и, соответственно, с характером и размахом предстоящих реформ в социалистическом обществе[24].

Было еще несколько стычек, но искрой, от которой разгорелось открытое столкновение, стало письмо неизвестной тогда преподавательницы из Ленинграда Нины Андреевой, опубликованное на видном месте в газете «Советская Россия» под полемическим заголовком «Не могу поступиться принципами»[25]. Горбачев в это время находился в поездке по Югославии. Статья была написана умелой рукой. Автор выступала как раз в защиту ценностей социализма и прошлой советской истории, против тех, кто слишком плохо о ней отзывался. Хотя в общем плане она и была направлена против «очернителей» прошлого и его ценностей, в ней нетрудно было заметить атаку на позиции Горбачева. Сама по себе статья не вызывала нареканий, по мнению Горбачева, поощрявшего свободу мысли. Однако, вернувшись в Москву, он обнаружил, что целый ряд крупных партийных организаций, начиная с Ленинградской, воспринял эту статью как «директиву» Москвы, как официальную позицию. Во многих местах статью поторопились перепечатать и распространить[26]. В своих воспоминаниях /166/ Лигачев уверяет, что не имел отношения ни к редактированию письма Нины Андреевой, ни к его распространению, хотя и не отрицает, что был согласен с его общей установкой и основными тезисами[27]. Вскоре Горбачев обнаружил, что многие из его коллег в Политбюро поддержали инициативу и представили ее как пример для подражания. Помимо Лигачева в ее поддержку выступили также Воротников и Громыко. Тогда Горбачев попросил официального прояснения дела.

Следующее заседание Политбюро длилось два дня — 24 и 25 марта: ситуация была на грани раскола. Горбачев не скрывал ощущения, что он находится перед лицом «платформы, направленной против перестройки», но вынужден был также констатировать, что тезисы Андреевой разделяли и некоторые из тех присутствовавших на заседании, кого он прежде считал своими сторонниками. Правда, некоторые из них поменяли свои позиции в ходе обсуждения[28]. Было решено, что «Правда» опубликует ответное письмо. Оно было написано группой авторов, возглавляемых Яковлевым, и вышло в свет 5 апреля. Письмо Нины Андреевой было определено в нем как «антиперестроечный манифест». Письмо было опубликовано несмотря на нежелание главного редактора «Правды», который, в свою очередь, не колеблясь, объявлял свою газету, неизменный официальный орган КПСС, самой консервативной из всех советских газет[29].

Горбачев таким образом заработал очко в свою пользу. Но в сочетании с делом Ельцина этот эпизод показал, что политическая борьба против него только началась. Когда он собрал секретарей обкомов, чтобы «прощупать» настроения в партии, то получил заверения в лояльности, но его искушенный слух не мог не уловить, что в этой группе ответственных за управление страной людей исподволь присутствовала невысказанная враждебность к его политике. Сама Нина Андреева была малозначительной фигурой. Но то, что она написала, или то, что ей предложили написать, отражало довольно распространенное направление взглядов. Причем, в отличие от того, что думали в то время, они были характерны не только для тех в аппарате, кто не желал ничего менять в существующем порядке вещей.

Яковлев и интеллигенция

В ходе этих критических месяцев на первый план выступила также фигура Яковлева. Его имя уже несколько раз мелькало на страницах этой книги. В событиях после XXVII съезда партии ему отводилась роль «идеолога перестройки»; сам он поощрял использование этого определения, хотя оно и мало соответствовало действительности[30]. /167/ Неизвестны его статьи, где высказывались бы оригинальные тезисы. Хотя он неоднократно давал понять, что было бы лучше, если бы Горбачев больше с ним соглашался. Невозможно найти его собственную концепцию перестройки, которая отличалась бы от горбачевской или хотя бы в чем-то упреждала. Возможно, что плохую службу Яковлеву сослужили его посредственные литературные и ораторские данные. Значимость сыгранной им роли является, скорее, результатом его способности выразить в рамках горбачевского Политбюро настроения и чаяния наиболее активных групп интеллигенции того периода. Яковлева можно было бы назвать рупором интеллигенции. Хотя последняя его нередко обгоняла. Таким образом, фигура Яковлева приобрела значение только в качестве отражения влияния, оказанного интеллигенцией в последующих превратностях перестройки вплоть до ее краха.

Русская история не раз побуждала интеллигенцию брать на себя политическую инициативу, если не руководство, что в других странах в различных обстоятельствах делалось иными социальными группами. Горбачева подтолкнули к тому, чтобы он ориентировался именно на интеллигенцию с первых шагов своего правления, как только он осознал, что не может рассчитывать на активную поддержку КПСС в целом, — ту движущую силу перестройки, которую он искал и которую армия коммунистов смогла поставить ему лишь отчасти, Горбачев должен был найти среди интеллигентов тех, кто принял бы его сторону и мог заделать бреши, обнаружившиеся в рядах КПСС. В этом выражалась его надежда, по крайней мере на бумаге: интеллигенция представляла собой единственный социальный слой, сразу получавший от перестройки определенные блага.

Огромным завоеванием, которым русская интеллигенция обязана Горбачеву, стала свобода мысли и слова. Гласность дала ей большие возможности. Еще до официального ее провозглашения в политическом климате страны слышались голоса, призывающие людей открыть наконец рты. Свободы печати еще не было: официально в форме специального закона она будет провозглашена только в 1990 году. Но от цензуры еще до ее отмены отказались: в газетах и журналах цензоры еще сохраняли свои кабинеты, но уже не влияли на то, что публиковалось. Новые инструкции отнимали у них охоту делать это. Попытка блокировать некоторые публикации была дезавуирована сверху. Были заменены главные редакторы многих периодических изданий, особенно журналов, принимавших наиболее активное участие в культурных дискуссиях. На съездах некоторых крупных союзов, в первую очередь кинематографистов и писателей, были обновлены секретариаты организаций. Так началось широкое и в первое время многообещающее коллективное размышление относительно советского общества и его проблем. Периодическая печать /168/ также обрела былую живость. Темы, еще несколько месяцев назад считавшиеся запретными, заполнили страницы газет, сталкивались противоположные мнения. Люди, прежде обреченные на молчание, публиковали свои воспоминания. Стали обычным делом дискуссии, «круглые столы». В общем, доселе серая печать брежневского периода вдруг расцветилась всеми цветами радуги. Из занудной она в течение нескольких недель стала захватывающей: тиражи изданий выросли и раскупались мгновенно.

Гораздо медленнее приходила в движение работа среди историков. Даже исследования и обсуждения прошлого поначалу проводились не ими, а людьми других профессий — литераторами, кинематографистами, драматургами, авторами мемуаров. Отсюда и тот специфический уклон, который с самого начала получило обсуждение проблем. Преобладала моральная, философская, религиозная, а не фактическая направленность.

Потрясением стал выход на экраны в начале 1988 года фильма грузинского режиссера Абуладзе «Покаяние». Используя специфический язык, сочетавший яркую аллегорию с документальным реализмом, фильм осуждал сталинизм во всех его проявлениях и все современные диктаторские режимы. Некоторые из выражений, использованных в фильме, вошли в повседневный обиход. Темы искупления, общие темы относительно угрызений совести, трансцедентального смысла истории получили много более широкое распространение, нежели вопросы научного исторического исследования[31].

Решающим для возникновения исторической дискуссии — пусть запоздалой — стало выступление Горбачева 6 ноября 1987 г., в канун 70-й годовщины Октябрьской революции[32]. На этот текст мы уже ссылались неоднократно, поскольку он оказал воздействие как на политическую борьбу, так и в плане свободы культуры. Текст выступления во время его подготовки вызвал дискуссии в Политбюро, где многие были озабочены, как бы Горбачев в нем «не сказал лишнего». Горбачев защищал свой текст, отвечая, что «многие, если уж говорить, ждут большего и во всяком случае меньше сказать нельзя»[33]. В своей речи он высказал насчет прошлого суждения, коренным образом отличавшиеся от того, что прежде говорилось в официальных публикациях по истории партии. Основные этапы советской истории были рассмотрены под иным углом зрения. Сталин обвинялся в «преступлениях, которым нет прощения», о его противниках говорилось либо с симпатией (например, о Бухарине), либо с уважением (о Троцком). Впервые руководитель государства публично произнес их имена. Обращаясь к ученым, Горбачев призвал их устранить многочисленные «белые пятна», мешавшие советскому народу узнать собственное прошлое. Но самым ценным было то, что он не претендовал на создание новой официальной версии истории /169/ СССР, а распахивал двери перед исследователями, чтобы они занялись, наконец, своей работой.

Лишь после этого раскрепощающего выступления — да и то не сразу — стали появляться исторические публикации в книгах и журналах, где часто менялись редакционные коллегии[34]. Однако весьма быстро обнаруживалась тенденция просто ставить с ног на голову предыдущие суждения. Вновь разгорелась дискуссия о сталинизме, но и в этом случае место анализа заняло усердие в обвинениях. Появилась тенденция к созданию нового ортодоксального варианта советской истории, пусть и не официального, который был бы просто ее обратным изображением относительно прежнего, то есть появилась тенденция к превращению исторической науки в орудие политической борьбы. Все это, по правде говоря, произошло не сразу. В первый момент возобладал эффект ниспровержения как следствие разрешенной свободы. Были возвращены из небытия давно вычеркнутые или забытые имена, скрытые трагедии, неведомые исторические эпизоды. Возобновилась планомерная юридическая и моральная реабилитация жертв сталинских репрессий без разбора, как это было во времена Хрущева. С имен осужденных в громких процессах 1936-1938 годов (Бухарина, Каменева, Троцкого), а также в процессах, организованных против людей самой различной политической ориентации, были не только сняты позорящие клеветнические обвинения, тяготевшие над ними полвека, но им была возвращена честь. Возникло общество «Мемориал» с целью отдать должное тем, кто тогда пострадал. В общем, создавались предпосылки для того, чтобы общество вновь обрело ту память, которой оно так долго было лишено. Наконец, были освобождены все последние политические заключенные.

Неудивительна поэтому надежда Горбачева на то, что именно из рядов интеллигенции, увидевшей перед собой долгожданные возможности, и придет новая политическая поддержка перестройки, что она наведет мосты, вновь налаживающие связи между страной и властью, взявшейся за выполнение трудной реформаторской задачи. Но именно здесь его ждали самые жестокие разочарования. Один из его самых верных сотрудников написал позднее: «Издавна заложенный в природе русской интеллигенции разрушительный комплекс в отношении к любой власти, не раз губивший дело прогресса в стране, сказался здесь вновь. И это имело драматические последствия для расстановки сил в демократическом лагере, для всего процесса реформ»[35]. Там, где такой реформатор, как тогдашний министр иностранных дел Шеварднадзе, напоминал, что «переход к демократическим формам правления должен осуществляться мягко... не разрушая существующих структур, но преобразуя их постепенно (...поскольку), постепенность эволюции приоритетна», напротив, уже начиная с 1988 года распространилось /170/ среди интеллигенции убеждение, что реформа не может быть успешной, если прежде не разрушить «до основания» старую систему, если полностью, tabula rasa, не отказаться от существующих порядков. Значительную роль в этом резком обращении в новую веру сыграли именно те научно-исследовательские коллективы, которые так сильно разрослись во времена Брежнева. И нисколько не помогали предостережения того же Шеварднадзе, напоминавшего: «Прошлое — это здание: разрушая его, мы рискуем погибнуть под развалинами»[36]. Но это были слова, которые никто не хотел слушать.

Русскую интеллигенцию нередко упрекали в том, что она колеблется между бесцельным бунтарством и преклонением перед властью, как только та становится деспотической. Упрекали многие. После неудавшейся революции 1905 года упрек такого рода был сформулирован либеральными интеллектуалами в знаменитом сборнике «Вехи». Он был повторен в 20-х годах историками из кадетской партии, потерпевшей поражение в гражданской войне. Во второй половине 80-х годов мы находим его в работах столь далеких друг от друга людей, как консерватор Лигачев и находящийся в изгнании Солженицын[37].

И все же в такой формулировке упрек не отражает с необходимой точностью то, что представляло собой историческую слабость русской интеллигенции, за которую она часто платила очень дорого. Помимо заслуг в области культуры за русской интеллигенцией, по меньшей мере за ее лучшими представителями, следует признать выдающуюся способность в решающие моменты руководствоваться высокими соображениями морали, что сопровождается, к сожалению, почти полной политической немощью. Некоторые из представителей самой интеллигенции говорили даже об «инфантилизме» или о политической «безграмотности»[38]. Более точно звучит высказывание современного историка, определившего это свойство как «нравственный максимализм, обреченный на поражение и превозмогающий эту предопределенность, у которого нет прямого перевода в Дело и который поэтому остается без Дела»[39]. Интеллигенция проигрывает в политической борьбе, потому что отказывается признавать требования политики, всегда рассматриваемые ею как нечто порочное. Она проявляет или недостаточную склонность, или прямое презрение к конкретным программам, к постепенности в достижении целей, к необходимости посредничества и компромиссов, но особенно к терпеливому достижению консенсуса, кропотливого обеспечения народной поддержки выдвинутым ею же предложениям. Интеллигенция точно знает, чего она не хочет. Хуже знает, чего хочет. И вовсе не знает, как добиться желаемого.

Недопустимо не принимать во внимание влияние, которое этот вид «политической культуры», распространенный более всего среди /171/ левых, но не только среди них, оказал на развитие и результаты русской революции 1917-1918 годов. Не забывал об этом и Горбачев, который в конце концов адресовал свои упреки самому Ленину[40], что справедливо лишь отчасти, ибо если правда, что Ленин и большевики были слишком снисходительны к проявлениям этой тенденции в революционном процессе, также верно и то, что позже именно они, и прежде всего Ленин, пытались по ходу дела скорректировать эту культурно-политическую особенность сформировавшей их традиции. Как бы ни оценивать революцию, нельзя не видеть, в какой степени эта особенность в процессе русской истории парализовала всякое реформаторство в России, способствуя его многократным провалам. Начиная с 1988 года эта тенденция привела к появлению среди тех, кто все еще считался сторонником перестройки, радикального крыла, называвшего себя демократическим. Оно как бы присвоило себе монополию на это определение и сыграло значительную роль в последующие три года, прежде чем было опрокинуто и сметено на обочину жесткой реальностью политической борьбы. Горбачеву пришлось пережить этот процесс не только как общественную, но и как личную драму[41]. Неудачное использование им термина «революция» применительно к перестройке поощрило разрушительный радикализм больше, чем задуманное им реформистское обновление. Не проводя вводящих в заблуждение аналогий, отметим, что его судьбу сравнивали с судьбой Александра II, царя-реформатора XIX века, погибшего от руки других радикалов из среды интеллигенции[42].

Во время горячих дискуссий в верхах КПСС Горбачев выступал в защиту радикалов из интеллигенции при поддержке одних, например того же Яковлева или менее известного на Западе Вадима Медведева, но при несогласии других. Нападки на перестройку в Политбюро или в ЦК партии почти всегда акцентировались на средствах массовой информации, печати и телевидении. Нападающие требовали, чтобы руководство партии снова взяло их под контроль, используя в том числе и авторитарные методы. Горбачев не поддавался этим требованиям. Даже когда он не разделял избранной газетами политики, он предпочитал встречаться с главными редакторами, обсуждать, доказывать, может быть, полемизировать, но не прибегать к насильственным мерам. Он пытался скорее ввести в те органы печати, которые были призваны ему помогать, интеллектуалов, обладающих бесспорным авторитетом. Как и в контактах с иностранными собеседниками, он применял методы убеждения, рациональные доводы, опирался на силу слова, веря в его эффективность и в свои незаурядные способности его использования. Вера эта оказалась чрезмерной. Его укоряли: слишком много говорит. Он действительно говорил очень много. Но в последний раз обратимся к Макиавелли: /172/ делал он это — неизвестно, осознанно или нет, — потому что все чаще был вынужден «просить», а не навязывать свое.

Правовое государство

Показательным примером непонимания между Горбачевым и интеллигенцией был случай с историком Юрием Афанасьевым, одним из наиболее активных участников культурно-политического движения, которому дала начало перестройка. (Не путать с ранее упомянутым Виктором Афанасьевым, тогдашним главным редактором «Правды».) Горбачев сделал все, чтобы Ю. Афанасьев был избран делегатом на XIX конференцию КПСС в июне 1988 года. Поскольку в первый раз кандидатура Афанасьева была отклонена, Горбачев настоял на том, чтобы его выбрали по линии другой парторганизации. Вскоре после конференции Афанасьев стал непримиримым противником Горбачева, выступая со все более радикальных позиций. И это не единственный пример такого рода. Многие другие интеллектуалы Москвы и Ленинграда были обязаны Горбачеву своим участием в конференциях и вообще своим политическим влиянием в этот период, но немного было нужно, чтобы, в свою очередь, и они обрушивались на Горбачева, более-менее с тех же позиций, что и Афанасьев[43].

XIX партконференция была важным этапом в истории перестройки. Она состоялась в момент, когда трудности на ее пути повсюду становились очевидными. Экономика не обнаруживала признаков того подъема, на который рассчитывали. За некоторые дела взялись с чрезмерным легкомыслием. Было дано обещание решить жилищную проблему к концу текущего столетия, предоставив всем необходимую жилплощадь. Но уже с первых шагов стало понятно, что принятая программа вряд ли будет выполнена[44]. Не видно было положительных последствий новых инвестиционных программ. Позднее, критически анализируя это время, Горбачев скажет, что он совершил ошибку, сделав ставку на быструю модернизацию обрабатывающей промышленности, в то время как доходнее было бы начать с сельского хозяйства и производства товаров широкого потребления[45]. Может быть, это и верно, но речь идет об одном из тех гипотетических размышлений, которые никогда не удастся проверить.

Реформы начались. В период с 1987 по первые месяцы 1988 года было принято три закона. Один — о предприятиях, предоставлявший отдельным промышленным предприятиям значительную свободу действий и управления, стимулируя их к самофинансированию. Второй закон — о кооперативах, особо поощрявший деятельность в области мелкого производства, в сфере обслуживания и в торговле. И наконец, /173/ третий — закон о сдаче в аренду отдельным группам крестьян или семьям земель и техники для независимой от колхозов работы. Все три закона столкнулись с немалыми трудностями в практическом их применении.

Преграды возникали не только из-за сопротивления консерваторов, определялись не только ущербом, нанесенным их интересам. Такое было всегда достаточно очевидно. Но новым законам противостояли и явления, возникшие, как мы видели, во времена Брежнева и не исчезнувшие после его смерти. Все меньше выполнялись распоряжения центрального руководства. Прежнюю дисциплину было трудно восстановить, особенно в то время, как доминирующими ценностями становились факторы самостоятельной инициативы. С другой стороны, «теневая экономика», в значительной степени основанная на противозаконной деятельности, находила в возникавших формах кооперативной и частной деятельности новые возможности для развития. Выработанные нормы были рассчитаны на то, чтобы дать «теневой экономике» юридические рамки, сбрасывающие с нее покровы «подпольности». Но там, где она сформировалась вопреки закону, «теневая экономика» чуждалась перехода на рельсы правовых норм, как бы либерально они ни формулировались. Сопротивление выполнению законов нередко оказывали работники сферы распределения и торговли, более других выигрывавшие в прошлом от существования параллельных экономик[46]. В свою очередь, противники преобразований черпали в этих явлениях свои доводы, чтобы огульно отрицать необходимость реформ или избежать их осуществления.

Почти никто из политических руководителей, в первую очередь Горбачев, не имел экономического образования. Они просили совета у экономистов. Но и те не имели готовых ответов на их вопросы — сказывался длительный застой экономической мысли в СССР. Впрочем, дискуссия на экономические темы очень быстро была подмята требованиями политической борьбы. Борьба в верхних эшелонах власти стала одновременно причиной и следствием возникшей напряженности. Не только печать переживала счастливые времена и позволяла звучать различным голосам в открытом споре. Если образование новых партий еще не было юридически дозволено, то какой-то компенсацией стала открытая возможность учреждать «неформальные организации», которые должны были создать предпосылки партийной деятельности. В течение нескольких месяцев их появилось несколько тысяч: в основном это были мелкие группы на местах, особенно молодежные[47].

Столкнувшись с трудностями, Горбачев решил удвоить ставку, решительно нацелившись на реформу политической системы. Такая реформа и была целью XIX партийной конференции. По крайней /174/ мере в стремлениях Генерального секретаря. По мере приближения конференции ужесточились стычки в верхнем эшелоне власти. Готовясь к ней, Горбачев обращал внимание прежде всего на решения и документы, которые должны были быть приняты. Для их разработки он организовал авторитетные и компактные рабочие группы, действовавшие эффективно, несмотря на не раз возникавшие внутренние расхождения. Общим смыслом конференции должны были стать политические изменения, не менее радикальные, чем в области экономики. В группе наиболее близких соратников Горбачева проложила себе путь идея, что одно невозможно без другого. Мысль, которую позднее Горбачев обобщенно сформулирует следующим образом: «Если бы мы не предприняли политической реформы, перестройка бы погибла»[49].

Центральной идеей всего проекта была замена идеологизированного государства, построенного Сталиным, государством правовым.

Горбачев использовал термин «правовое государство» накануне конференции. Еще и сегодня можно задаться вопросом, было ли тогда ясно, что за этим стоит. Правового государства не существовало не только после революции в СССР, но и в предреволюционной России. Правда, в первый момент приоритет был отдан восстановлению старой революционной формулы: «Вся власть Советам!» Что уже само по себе представляло важный поворот, поскольку означало отобрать высшую власть у партии, которая сохраняла ее по сталинской и послесталинской конституциям, и передать ее избранным органам. Но по ходу подготовки и проведения конференции, а также в последующем развитии получила распространение уверенность, что этого недостаточно, поскольку правовое государство требует, чтобы произошло разделение основных ветвей власти и чтобы власть не сосредоточивалась в органах только одного рода, сколь бы демократическими они ни были.

На XIX партконференции Горбачев обязался провести в течение года подлинные выборы, где могли бы соперничать несколько кандидатов. Данное обещание оказалось выполненным до означенного срока, хотя это был нелегкий шаг. Начиная с 1936 года, то есть в течение более 50 лет, выборы в СССР неизменно оставались плебисцитарными. Они являлись, по выражению самого Горбачева, «выборами без выбора». Каким образом организовать переход от одного к другому, поначалу было неясно даже ему. Горбачев предложил, чтобы секретари партийных организаций различных уровней, то есть те, кто до тех пор оставался высшим держателем власти, выдвинули свои кандидатуры также и в председатели исполкомов Советов. Предложение могло показаться противоречащим идее отделения государства от партии, но оно приобретало смысл при соблюдении условия, которым его сопровождал Горбачев: секретари тоже должны избираться /175/ на основе состязания, конкурентной борьбы кандидатов, а в случае провала должны оставлять также и руководство комитетом партии. В общем, никто не мог надеяться на командный пост по праву иного рода, чем избирательное. Таким образом, Горбачев бросал вызов большей части наиболее влиятельных делегатов конференции, которые вынуждены были проходить проверку, если хотели сохранить свое место. Но еще большему испытанию он подвергал свое собственное положение, и оглушительные аплодисменты, раздавшиеся со стороны некоторых его критиков, показали ему это, хотя никто еще не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы требовать его головы.

Конференция отличалась от съездов партии, к которым советские люди привыкли за 60 лет. Надо было вернуться к первому послереволюционному десятилетию, чтобы найти там нечто подобное. Страсти сдерживались с трудом. Видимость единодушия, кое-как сохранявшаяся еще два года назад на XXVII съезде партии, теперь вдребезги разбилась о выступления, дерзко противоречащие одно другому. Открыто сталкивались две противоположные концепции перестройки. Ельцин и Лигачев взяли слово во взаимной полемике. Но чуткое ухо уже могло уловить, что и тот и другой метили не столько в противника, сколько в самого Горбачева. Начать с того, что оба пытались навязать ему свои условия. Но была в их словах тень угрозы: мы можем и сбросить тебя, если не пойдешь с нами. Горбачев не уступил ни одному, ни другому, хотя вновь полемизировал с Ельциным. Позднее все и по разным причинам ставили ему в упрек этот отказ сделать выбор[51]. Но у Горбачева уже зарождалось беспокойство, как избежать преждевременных разрывов, которые, он чувствовал, предвещали грядущую катастрофу.

Горбачев знал, что идея, на которой он построил конференцию, сама по себе могла «ошеломить товарищей из Политбюро»[52]. Удар теперь приходился в самое сердце сталинских концепций. Отделение партии от государства было плодом правового государства. Наиболее рискованный вызов состоял в другом: КПСС не должна была более оставаться государственным институтом, важнейшим из всех институтов советского государства. Она должна была стать политической партией, силой, способной выдвигать идеи, обеспечивать консенсус, в том числе и за рамками официальных государственных каналов, то есть способной помериться силами с соперничающими организациями. Но партия по ее исходной концепции, задуманной и осуществленной Сталиным в противовес самому Ленину, была структурой, несущей на себе всю конструкцию государства. Сдвинуть этот столп — значит подвергнуть риску обвала всю конструкцию[53]. Один из основных сотрудников Горбачева констатировал, что «сразу после XIX партконференции по всей стране начали ослабевать структура и /176/ авторитет власти», а через несколько месяцев эти явления резко обострились[54].

Не отступая от идей конференции, Горбачев ускорил реформу самих руководящих органов КПСС. Речь шла не только о смене лиц, входивших в их состав, притом что несколько месяцев спустя, в апреле 1989 года, сотне старых руководителей пенсионного возраста было предложено подать в отставку. Горбачев потребовал сокращения аппарата, необходимого в связи с отказом КПСС от административных функций. И наконец последовал самый решительный шаг: Горбачев выдвинул идею о некотором приземлении вознесшегося в заоблачные выси Секретариата партии[55]. Номинально он продолжал существовать, но выживал чисто формально. Главные функции его были переданы комиссиям Центрального Комитета, возглавляемым наиболее влиятельными членами ЦК. Комиссии, в отличие от Секретариата, могли лишь ориентировать, а не руководить, как в прошлом Секретариат. По традиции Секретариат оставался самым узким по составу органом партии, тем, что действовал подобно Политбюро, нередко подминая его под себя. Сталин задумал его как средоточие своей необъятной власти. Та роль, которую исполнял Секретариат, обеспечивала легитимность власти всех преемников Сталина и последнего из них — Горбачева. В его исчезновении более, чем в какой-либо другой реформе, отразилось стремление Горбачева дать жизнь правовому государству.

Наступление национализма

Выполняя роль опорного столпа государства, коммунистическая партия, кроме того, была структурой, цементирующей Союз Советских Республик. Такой она была со времен Ленина, задумавшего ее как партию наднациональную и всегда противившегося ее превращению в федерацию национальных партий. Со Сталиным партия превратилась в орудие жесткой централизации государства, ограничения самостоятельности республик: Сталин создал централизованную партию — гарант унитарного государства. Именно по этому пункту и разгорелся его наиболее острый конфликт с Лениным[56]. Эта установка осталась практически неизменной и после смерти Сталина, особенно когда закончился хрущевский период. При всем том было бы упрощением рассматривать ее только как средство проведения имперской политики. Вернее будет сказать, что между центростремительными и центробежными силами, постоянно пересекающимися друг с другом в жизни советских народов, КПСС более отражала первую, нежели вторую тенденцию, хотя последняя неоднократно проявляла себя в коммунистических организациях союзных республик. /177/

То есть реформа Горбачева не могла не затронуть структуру Союза. И все-таки можно сказать, что Горбачев еще рассчитывал, как в свое время Ленин, сохранить объединяющий характер партии, пусть в рамках государства, которому в целях своего демократического развития предстояло децентрализовать многие функции, передав их республикам.

Это была нелегкая задача. Ситуация была слишком напряженной. Осложнилась считавшаяся слишком долго решаемой, а значит, запущенной, проблема национальных отношений в Советском Союзе. Позднее свою основную вину руководители перестройки видели в том, что с самого начала не рассматривали эту проблему как определяющую для будущего[57]. Хотя тот же Горбачев давал понять, что осознает ее важность, говоря о ней с иностранными собеседниками еще в то время, когда не был Генеральным секретарем[58]. Нам трудно судить, могла ли большая оперативность изменить ход событий. Один из сигналов поступил достаточно быстро. В конце 1986 года был смещен Кунаев, руководитель партии в Казахстане. Кунаев был типично брежневским руководителем — могущественным и ловким, почтительным к Москве, но способным сохранить для себя пространство для самостоятельных действий на родине, где он окружил себя доверенными и не очень разборчивыми людьми. Он рассчитывал на свое окружение. На его место был поставлен русский, Колбин. В ответ последовали яростные демонстрации протеста в Алма-Ате, но значение их было тогда недооценено[59]. Все же Колбина вскоре были вынуждены снять.

1988 год знаменовал начало первых кризисов в межнациональных отношениях. Важно, однако, сразу же отметить, что первый конфликт, который со временем стало невозможно устранить, возник вовсе не на основе противоречий между русскими и нерусскими. Последующий распад Советского Союза слишком часто изображают как своего рода восстание окраинных народов против господства русских. Однако факты говорят об ином. Ни вначале, ни позднее не возникало никакой национально-освободительной борьбы, ничего, что можно было бы сравнить с тем, что произошло в середине нынешнего столетия в Азии и в Африке, когда начались выступления местного населения колоний против метрополий. Цепную политическую реакцию, приведшую к распаду СССР, развязал конфликт между двумя кавказскими народами — армянами и азербайджанцами, возникший по поводу спорной территории — Нагорного Карабаха. Этот конфликт, разгоревшийся в феврале 1988 года, не утих до сих пор, хотя минуло несколько лет насилия, бесконечных разрушений и несчастий.

Нагорный Карабах представляет собой горный массив, населенный в основном армянами, но окруженный землями, где живут преимущественно /178/ азербайджанцы, народ тюркской группы. В рамках Советского Союза это была автономная область Азербайджана. Однако в действительности его автономия была сведена на нет, особенно в последние два десятилетия. Азербайджан и Армения входили в состав СССР как две республики с равными правами. Армян веками притесняли их соседи: турки, иранцы и грузины. Дореволюционный и послереволюционный союз с Россией был для армян фактором, повлиявшим на их силу. Это одна из причин того, что Нагорный Карабах всегда поставлял сначала царскому, а потом и советскому государству деятелей, в том числе и высокого уровня. В 1988 году именно армяне подняли непростую проблему изменения политического статуса Карабаха, требуя не просто большего уважения к его автономии, но выхода из состава Азербайджана и присоединения к Армении, то есть изменения границ внутри Советского Союза. Тем самым они вступили в конфликт с Москвой и Горбачевым, который, впрочем, был готов рассмотреть их требования, но в более умеренном варианте[60]. Равно чуждыми какой-либо форме компромисса оказались и азербайджанцы. Группы азербайджанских экстремистов устроили жуткий антиармянский погром в Сумгаите. Позиции обеих сторон превратились, таким образом, в открытый вызов московским властям, которые не хотели (а может быть, уже и не могли) авторитарно навязать свое решение.

В том же году на другом конце страны обозначилось сепаратистское движение прибалтийских республик. Конечно, там не было нехватки в унаследованных от прошлого основаниях для недовольства. Латыши, литовцы и эстонцы недолго имели независимые государства. Правда, они пользовались независимостью в период между двумя мировыми войнами. Однако этого самого по себе не было бы достаточно, чтобы активизировать стремление к выходу из Советского Союза, с которым они были связаны по многим причинам, особенно экономическим. Однако потеря независимости усугублялась жестокостью, с которой Сталин подавлял здесь всякую оппозицию, навязывал свою социальную и государственную модель, скопированную с остальной части СССР, включая насильственную коллективизацию земель, которая здесь была еще менее оправданна, чем в России. Слишком глубоким оказался след никогда до конца не исчезавшего недовольства. Оно проявилось, когда в этих трех странах образовались народные фронты радикально националистического направления. Эти неформальные организации в течение нескольких месяцев приобрели политический характер и получили массовую поддержку.

Все же факторы, способные удержать единый Союз, сохранялись даже в случае с балтийскими республиками и оставались сильными, разнообразными в других регионах страны. Уровень экономической интеграции между различными республиками был настолько высок, /179/ что трудно было даже представить себе возможность их существования по отдельности. Не менее важными были и факторы, связанные с международной стабильностью, с обороной и, в частности, с ядерным вооружением СССР. Но весомее любых других были факторы, связанные с хитросплетением народов в пестрой мозаике этнических групп, которую всегда представлял собой Советский Союз. В самом деле, не было ни одной однородной по своему национальному составу республики. Каждая имела в своем составе меньшинства, отличные от той численно преобладающей нации, которая определяла наименование республики. Нередко эти меньшинства получали автономию. Казахстан, где число русских почти равнялось числу казахов, являл собой наглядный пример совместного бытия народов. Из 285 млн. человек, каким было население СССР конца 80-х годов, 55 млн. проживало в республиках с иной национальной доминантой. По другим подсчетам, эта цифра доходила до 75 млн. Кроме того, еще 6 млн. (греки, поляки, немцы и пр.) не имели в рамках СССР своих государственных образований[61]. Разница в этих двух показателях определялась смешанным характером многих миллионов семей. Распад СССР должен был неизбежно повлечь за собой бесконечные человеческие драмы, причем еще в большей мере, чем драмы политические.

В демократических диссидентских кругах в брежневский период никогда не выдвигались требования раздела Союза. Они не возникали никогда, даже когда подчеркивалась их чувствительность к попранным правам некоторых народов. Академик Сахаров в 1974 году, когда репрессии уже вынудили его ужесточить свои позиции, писал: «Не следует забывать, что каждый народ нашей страны имеет свою часть вины (за ошибки прошлого) и свою часть (заслуг) в проведенной позитивной работе, и, чтобы там ни говорили, в любых обстоятельствах их судьбы останутся связанными надолго»[62].

Однако в конце 80-х годов два фактора подталкивали народы на путь отчаянного национализма, вплоть до сепаратизма. Первый — экономический. Тенденции к отделению имеют мало шансов на успех, когда экономика процветает. Шансов появляется больше, когда экономика испытывает трудности. При Горбачеве экономика СССР переживала трудные времена. Продовольственное снабжение городов было недостаточным. В период Брежнева товаров широкого потребления тоже не хватало, но теперь недовольство можно было высказывать открыто. Даже в столице полки магазинов все более пустели, поскольку товары мгновенно расхватывались. «Теневая экономика» все глубже пускала корни. Финансовое положение страны ухудшалось, поскольку рост доходов не соответствовал росту производства. Памятуя о голодных годах, население скупало продукты, едва они /180/ появлялись в магазинах, складывая их про запас. В каждой союзной или автономной республике, в любой русской или нерусской области появилась тенденция подсчитывать, сколько она дала общей государственной казне, т.е. отдала другим, и сколько получила. Расчеты подтасовывались, и потому каждый чувствовал себя кредитором, каждый думал, что ему недодали. В действительности же, как писал внимательный наблюдатель, «ни Россия не обобрала другие республики, ни другие республики не раздели Россию. Все были ограблены, раздеты военными расходами»[63].

Это замечание позволяет нам выявить второй фактор, оказавший решающее влияние на развитие сепаратизма, — быстрое распространение русского национализма. Обвиненные в эксплуатации других народов, русские, в свою очередь, чувствовали себя эксплуатируемыми. Это были иррациональные реакции с обеих сторон. Они подогревались теми группами внутри и вне партии и ее разветвлений в республиках, которые определяли тем самым знамя своей политической борьбы. Среди русских эти тенденции вновь поддержал Солженицын. В своем первом политическом обращении, посланном на родину из изгнания, где он все еще находился, писатель призывал русских предоставить другие народы своей судьбе, иными словами — отделаться от этого бремени, сохранив единство только со славянами, то есть с украинцами и белорусами[64]. На поверку и это заявление оказалось близоруким, но в то время оно нашло своих приверженцев.

Как уже случалось во времена диссидентства, в период перестройки наибольшее распространение в стране получали не демократические, а националистические течения. В России наблюдался не только рост национализма, но и его разветвление на различные направления. Общество «Память», первым устроившее в 1987 году публичную демонстрацию на улицах Москвы, также раскололось. Ельцин согласился встретиться с его представителями[65]. Более умеренные вышли из «Памяти» и влились в другие организации, а сама «Память» осталась в руках наиболее шовинистических, нередко антисемитских элементов. Впрочем, разнородность националистов рано или поздно толкала все основные силы, борющиеся за влияние на судьбы перестройки, к тому, чтобы искать среди них свой возможный резерв. Не все, как мы увидим, преуспели в этом. Растущая сила русского национализма уже сама по себе стимулировала соперничающих националистов, что не мешало тому, чтобы между всеми ними обнаружились точки соприкосновения. Если с одной стороны умножались межэтнические противоречия и повсеместно — в России не меньше, чем где бы то ни было, — развивались политические течения, пусть даже и враждующие между собой, то все они были заняты /181/ сознательным, при объективном совпадении намерений, разрушением Союза, его центрального правительства, его интернационалистской идеологии. В России, как и в любой другой республике, все, кто не хотел перестройки, и все, кто хотел чего-то иного, те, кто хотел уничтожения советской системы, и те, кто хотел сохранения ее в брежневском варианте, — все грызлись между собой, но все видели врага в Союзе ССР, в его руководстве, которое, собственно, и начало перестройку. /182/

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Boffa G. II fenomeno Stalin nella storia del XX secolo. — P. 47-66.

2. Такое суждение было четко выражено на «круглом столе», состоявшемся в мае 1988 года в Институте марксизма-ленинизма: см. Урок дает история. — С. 380-381.

3. О возобновлении социологических исследований относительно начала перестройки см. Рывкина Р.В. // Постижение. — С. 18.

4. Заславская Т. // Иного не дано. — С. 10-11, 21, 24.

5. Левада Ю. // Постижение. — С. 88-89.

6. Материалы делегату XXVIII съезда КПСС. — М., 1990. — С. 5-15.

7. Gorbatchev M. Avant-memoires. — Р. 138.

8. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 63, 90-91, 147-148, 212-213, 292-293; Урок дает история. — С. 385-387.

9. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 237. Об операции, проведенной Сталиным в 30-х годах, см. Boffa G. Storia dell'Unione Sovietica. — Vol. I. — P. 578-585.

10. Gorbatchev M. Avant-memoires. — P. 186.

11. Ibid. — P. 184.

12. Московская правда. — 25 янв. — 1986.

13. XXVI съезд... — T. I. — С. 230-231; XXVII съезд... — T. I. — С. 143.

14. Стенограмма октябрьского Пленума была опубликована. См. Известия ЦК КПСС. — 1989. — № 2. Этот журнал просуществовал недолго (с 1989 по 1991 г.). Он является своего рода зеркалом гласности и сейчас остается важным источником для исследования горбачевской эпохи. Другими важными источниками являются свидетельства Ельцина: Op. cit. — Р. 164-179; Черняев А.С. Указ. соч. — С. 174-178; Версия самого Горбачева в кн. Rubbi A. Op. cit. — Р. 177-180.

15. См., например, Черняев А.С. Указ. соч. — С. 177-178, а также суждения Горбачева и Яковлева в кн. Rubbi A. Op. cit. — Р. 179-180.

16. Шахназаров Г. Указ. соч. — Гл. 9. — С. 3-4; Черняев А.С. Указ. соч. — С. 176.

17. Помимо уже цитированных источников см. Собчак А. Указ. соч. — С. 55.

18. Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 26; Черняев А.С. Указ. соч. — С. 34-35.

19. Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 105.

20. Относительно взглядов Лигачева, помимо его воспоминаний, см. также его выступление: XXVII съезд... — Т. I. — С. 232-240.

21. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 197-198.

22. Gorbatchev M. Avant-memoires. — Р. 183.

23. Ibid. — Р. 181-209.

24. Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 118-126.

25. Советская Россия. — 1988. — 3 марта.

26. Черняев С.А. Указ. соч. — С. 212-213.

27. Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 26-28, 136.

28. Стенограмма заседания Политбюро приведена в кн. Gorbatchev M. Avant-memoires. — Р. 211-230. См. также Черняев А.С. Указ. соч. — С.206.

29. Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 135; Черняев А.С. Указ. соч. — С. 202.

30. Там же. — С. 198.

31. Рациональное осмысление диспута, точное и обоснованное, хотя и подверженное воздействию позиций, занятых наиболее радикальным крылом интеллигенции, можно найти в кн. Ferretti M. La memoria mutilata. La Russia ricorda. — Milano, 1993.

32. Доклад М. Горбачева см. Октябрь и перестройка. Революция продолжается. — М., 1987. Анализ историографической дискуссии, в частности по вопросам сталинизма, см. в кн. Boffa G. The Stalin Phenomenon. — Ithaka and London, 1992. — P. 167-168. Это американский перевод книги Boffa G. «II fenomeno Stalin nella storia del XX secolo», но глава по дикуссии в годы перестройки была внесена в целях актуализации книги на момент ее публикации в США.

33. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 180.

34. О значении выступления Горбачева см. Лацис А.// Осмыслить культ Сталина. — С. 215,

33. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 100.

36. Shevardnadze Е. Op. cit. — Р. 243, 257-259.

37. К уже цитированному отрывку из работы Солженицына (в особенности с. 217-237) добавляется полемический памфлет того же автора: Solzenicyn A. Nos pluralistes. — P., 1983; см. также Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 113.

38. Shevardnadze E. Op. cit. — Р. 257-258; Yanov A. The New Russian Right. — P. 87.

39. Гефтер М. Указ. соч. — С. 34.

40. Горбачев М.С. Декабрь 91-го... — С. 162.

41. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 273.

42. Шахназаров Г. Указ. соч. — Гл. 10. — С. 2, 17; Собчак А. Указ. соч. — С. 194; Lieven D. Empires, Russian and Other. — P. 92.

43. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 216-217; Шахназаров Г. Указ. соч. — Гл. 10. — С. 13-14.

44. Ахромеев С.Ф., Корниенко Г.М. Указ. соч. — С. 85.

45. Gorbatchev M. Avant-memoires. — Р. 18-19.

46. Заславская Т. // Иного не дано. — С. 25-26.

47. Малютин M.// Там же. — С. 210-227.

48. Gorbatchev M. Avant-memoires. — Р. 139; Черняев А.С. Указ. соч. — С. 213-215.

49. См., например, Yakovlev A.// S.F. Cohen, К. vanden Heuvel... — P. 47-49.

50. Шахназаров Г. Указ. соч. — Гл. 8. — С. 27.

51. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 217-219.

52. Там же. — С. 216.

53. О сталинских концепциях и их своеобразии см. Boffa G. Storia dell'Unione Sovietica. — Vol. I. — P. 297-301, 608-617.

54. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 240.

53. Там же. — С. 234-237; Лигачев Е.К. Указ. соч. — С. 69-79, 93-96.

56. Относительно встречи см. Boffa G. Storia dell'Unione Sovietica. — Vol. I. — P. 205-209, 237-243.

57. Горбачев М.С. Декабрь 91-го... — С.49; Shevardnadze E. Op. cit. — P. 65.

58. Rubbi A. Op. cit. — P. 34-35, 81.

59. Черняев А.С. Указ. соч. — С. 144-145.

60. Там же. — С. 243-245.

61. Материалы XXVIII съезда КПСС. — С. 146-147; Горбачев М. Декабрь 91-го... — С.18-19.

62. Сахаров А.Д. Указ. соч. — С. 64-65.

63. Шахназаров Г. Указ. соч. — Гл. 11. — С. 16.

64. Комсомольская правда (и Литературная газета). — 1990. — 18 сент.

65. Россия. Партии, ассоциации, союзы, клубы. — Т. I. — С. 69-70; Eltsin В. Op. cit. — Р. 116-117.

Комментарии (2)
Обратно в раздел история












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.